355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 42)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)

– Зачем?

– Для игры воображения. Потом шитьем как бы ловила тот блеск.

– Ты чего-то не договариваешь, отец?

– То, что происходит по ту сторону рассудка, непередаваемо. Как сны, которые забываем. Она просидела над шалью год. Вышло что-то нелепое. Дядюшка в гневе схватил шаль и выбросил из окна. Случилось чудо.

В некотором отдалении шаль переливалась словно бриллиантовая. Шаль была продана одному богатому англичанину. Воображение превратилось в золото. Дядюшке пришла мысль являть воображение и получать золотом.

В каждом человеке заложена тайна, и она должна являться, и является храмами, картинами, песней, кровью и отчаяньем. Тот же алмаз был замечен человеком в камне и отгранен в драгоценное. Человек, в сущности, страдает потому, что его мучает неразгаданная его же тайна. Вся борьба на свете по врожденным тайнам. Поэтому никогда, никто не объяснит, что и почему. Самая прекрасная и великая мысль – одна из тайн среди множества тайн. Определенного нет и не будет. Сотворено для чего-то. Для конечного. Что там, мы не знаем.

В общем и вкратце дядюшкина теория. Но одна тайна постоянна: страсть к женщине и женская страсть. Брат и решил явить ее как бы видимым. Не знаю, что получилось, и сказать ничего не могу... А дочку ты видел? – внезапно спросил Антон Романович.– Красива? Желавин зря вертеться не будет. Как зовут ее?

– Феня... Родня, дальше некуда. Братец из тюрьмы только что, мучитель жены. А невестка огоньком под откосами вышивает.

– Как это огоньком вышивает?

– Эшелон немецкий спустила.

– Как, дочка!

– Плевала она и на все бриллианты на свете. Сама дороже бриллиантов. Что Желавин унюхал, не знаю.

Видать, тоже инстинкт, предчувствие кола осинового.

Развели псов да сучек на свою глотку. Туда и дорога всему! – Павел сошвырнул со стола рвань с пеплом.

Антон Романович бросился собирать землицу на полу.

– Прах дома. Святое,– шептал, искал землицу и плакал.

Павел обнял его, прижал к груди голову отца.

– Прости!

* * *

Павел снял сапоги, завалился на диван.

– Нельзя сказать всю правду. Я знаю, отец.

Антон Романович сидел в кресле.

– Как было жить иначе. В сущности, любое богатство копится из награбленного. Никто не виноват. Я зазеваюсь, ограбят меня, и я стану нищим. Ограбление происходит как бы само, по каким-то расчетам, которые называем делом. И у нас было дело. Как же без дела?

Все хотят, чтоб им помогли, вывели в люди. Но потом забывают, стараются избавиться от своего благодетеля, ненавидят и не пускают на порог. Брат брал расписки в таких случаях. Он не требовал выплаты. Но расписку оставлял. Обычно интимного свойства, придуманного или бывшего на самом деле: как быть? Не насильно же.

Человек закладывал душу сам и счастливо жил. Вот из такой расписки и вышла для нас история неприятная.

Татьяна Опалимова с нашей помощью приобрела дом.

Жила хорошо. Но, вырастив дочь-красавицу, забоялась, что и она будет зависима от нас, потребовала расписку и пригрозила выдать кое-какие наши тайны. По нашему доверию к ней что-то и знала.

Павел, закрыв глаза, слушал отца.

– Знала она и о бриллиантовом поясе,– продолжал Антон Романович.– Брат не всегда проявлял осторожность. А в чем это выразилось, не знаю. И в то же время сомневаюсь, что могла предать. Так или не так, а брат вспылил. Такое он не прощал, когда нарушались условия, необходимые для общего дела. Брат почувствовал, что его предали злейшему врагу нашему Додонову, миллионеру, человеку по той поре всесильному. Дела наши пошатнулись. Боялись и пожара. За деньги любой бандит мог поджечь нас. Татьяна Опалимова внезапно скончалась, а вскоре Додонов был убит и ограблен. Говорят, взяли на миллион драгоценностей. Брат находился в те дни в усадьбе. Дела наши в дальнейшем пришли в порядок. Но брат переменился. Порывался куда-то бежать. Прежний Викентий словно таял и исчезал. Из сил его являлся грубый, хитрый, недоверчивый, боязливый, чего прежде не бывало. Желавина то выгонял, то сам на коне мчался за ним. Чему-то верил, а чему-то нет. Кажется, и Желавин, учуяв что-то, раздувал разные страхи. С ведома барина создал тайную платную охрану.

Кто в ней был, даже мы не знали. Но брат успокоился, ожил. Старые наши дела отмирали, уже не было нужды в них. Брат готовил что-то новое и даже собирался открыть свою газету. А как все повернулось, ты знаешь,– закончил свой рассказ Антон Романович. Показалось, Павел спит.

"Да и хорошо, что не слушал",– подумал отец.

Павел повернулся на диване, глядя в угол, где будто из стены выполз старик и снова скрылся. Да нет, лицо вон от звезд лоснится, а по морщинам черно, как в зарослях хоронится.

– Чего же боялся дядюшка? – спросил Павел.

– Приезжал какой-то человек к нам в усадьбу. Кто и откуда, не знаю. Многое не знал из дел брата. Он сказал, что человек от Додонова с предложением о союзе.

А к вечеру уехал. Больше никому и ничего не говорил про него. Но что-то было.

– Мне один старик сказал, что Гордей Малахов предал дядюшку.

– Какой старик?

– Не назвался. А лицо его было забинтовано.

– Нс касайся, Паша. Отстань от всего. Есть невидимые люди, они вершили и вершат не только нашей судьбой. Я их не видел. Это вира, которая начинает со складчины, помогает одному выбиться в люди, и тот тянет остальных. Сообща проникают всюду. За измену беспощадны.

– Я вспоминал ночь в трактире,– сказал Павел,– как незабываемое, светлое, возгласившее сбор людей отважных. А это вира, в которой запутались навсегда.

– Чтоб не пропасть, надо было принадлежать к какой-то вире или бежать всю жизнь к воображаемому берегу, которого нет на самом деле. Отстань от всего, а попадется – бери.

– Я не стану больше расспрашивать, отец. Но ответь.

Что за бриллиантовый пояс, откуда он взялся?

– Со мной докончится. Тебе не нужно,– когда надо, был еще силен в ответах Антон Романович.

Павел стал собираться.

– Хотел предупредить, что к тебе приедет Серафима – жена Желавина. Просила пропуск. О нашем разговоре молчок. Сам знаешь.

– Серафима?– переспросил Антон Романович.– Сиротка?

– Жена желавинская.

– Вон что! Что ей надо?

– Тебя хотела повидать, барина. Возможно, какая-то цель. Все только цель.

– Да. От души мало осталось, все от хитрости. Как в картежной игре: страх проиграть, и радость выиграть, обмануть. Брат когда-то попросил Татьяну Сергеевну Опалимову приютить ее, сиротку-то.

– Ты, отец, о чем-то начинаешь, но не договариваешь.

– Все о человеке, даже о родном, знать невозможно. Многое в делах брата для меня так и осталось загадкой.

– Желавин считался убитым. По он жив. Убили и схоронили кого-то другого. Не в этом ли загадка и разгадка, отец?

– Убили брата? – сурово спросил Антон Романович.

– Нет.

– А кто убийца?

– Неизвестно. В любую минуту могут убить и нас.

Породили вечный страх и смерть себе своими тайнами.

И мы, ничего не зная, как слепые. Ты можешь куда-нибудь скрыться?

Павел приблизился к окну и прислушался. По саду покрапало и затихло.

– Ты что-то задумал?– спросил Антон Романович.

– Ничего. Я спрашиваю тебя.

– От кого скрыться? Если от гестапо, то от них не скроешься. Когда все это кончится? Скажи, что еще случилось?

– Не так страшна смерть, как страшна жизнь.

– Выразившись так, ты ничего не сказал. В жизни рядом с тупиками есть и выходы. Чтоб уехать и где-то жить, нужны деньги. От пустых карманов появляются золотые мечты. Тут я приспособился, место бойкое. Ты поставил много вопросов. Нужно выбрать один, главный и разрешить его.

Павел, запахнувшись в плащ, быстро шел к фиолетовой мгле, и чем дальше уходил по запутанной вьюнками стерне, тем невыносимее была жалость к отцу. Шел в безмолвный провал за рекой. Там началась эта война, а будто обманула: далеко на воде золотились огни и было тихо.

* * *

Антон Романович в сторожке своей, у окна, в кресле сидел. Все чего-то в дремоту клонило. Тучи непогодой тянулись. Сыпанет дождь по крыше, какая-то черепичка прозвенит: видать, сильно каленная, тонкая, а капли как горох.

С севера перелетали птицы, мигало небо стаями.

Скудело солнце, и чудились в дреме жнива жаркие, горлачи у копен. Стрекочет зной. Глубинная даль выстлана облаками-вьются дымком в хрустале. Яра память минувшей молодостью: туда и клонит седую голову.

Глухая пора с дерева лет уже осыпает листья.

Немцы перед теми жнивами стоят, и Пашенька там побывал, прах усадьбы в тряпице принес – не бриллианты. Вдруг в минуту какую-то махнули – так и качнулась та ночь. Унес кто-то в темное поле. Уже и нет дремоты! Не мужик в лаптях или дворовая баба босая – не прятать схватили и любоваться. Где-нибудь далеко богатым плантатором ходит вор.

"Не найти, Пашенька. Зря смутил. Но кто, кто?"

Про бриллианты знали он и брат. Хранили в тайном местечке. Берегли для больших новых дел, да и плохих перемен побаивались. Гремела кандалами Сибирь острожная. Там и дворяне в рудах пеклись за мысли крамольные, с виду умные, ученые. Да не делить же землю и бриллианты с мужиками. Только силой, резней и мятежами, разинщиной. Вот и думай, смотри, у других не спишешь: своя география, своя история. Да по воле и все-то канет: не вишневыми садами, сарафанами и песнями – немецкое, французкое, английское заводские, фабричные и торговые престолы ставило.

Цвел голубой ленок на ловягинских полях, стелили его по росам бабы с мокрыми подолами. Дорогое полотно выходило, а по цене не удержалось, когда цветастыми волнами раскатился по прилавкам ситец. Закрыли Ловягины фабрику каторжную. Для проезжих стойку трактирную с заграничным граммофоном поставили. По дворам скупали холсты на похоронные покровы: на лавке в Москве сменили вывеску.

Глядеть, богато жили, а дело вязло. Подхлестнуть бы: упряжку выбирали сноровисто, не спешили.

Давней дорогой и разговором с братом погорячился.

На собрание в Москву ехал Викентий – дельцов послушать. Провожал его Антон Романович. Ехали в пролетке с брезентовым верхом. Подхлестывал коня Астанька Желавин,посвистывал.

– За океан. Там начало,– сказал Антон Романович.

– Далековато.

– Волк округой ходит.

– А наше?– спросил Викентий.

– Один был распят, другой проклят.

– Высоко взял,– усмехнулся брат.

– И сюда вкоренимся из безопасного.

– А кому землей владеть?

– Оттуда и сюда достанем.

– На побегушках за свое. Нет! Сила нужна. Кулак, чтоб наше, свое утвердил. Вскормить, вспоить. Неужели Россия не родила спасителя?

На станций, в ожидании поезда, походили по откосной тропе. Желавин упряжь ладил – обратно ехать.

– Наши разговоры слышит,– заметил Антон Романович.

– Наше и жрет. Зубы крепкие, язык держит.

– С живота распоясываются.

– Ас поста дорываются, Антоша. Сторожи тут.

Ехал в усадьбу с Астафием. Тот сидел на облучке.

В рубаху его со спины впивались оводни. Поводил плечами, и они взлетали и снова липли к нему.

– Почему, Астафий, к тебе оводнн липнут, а ко мне нет?– спросил Антон Романович.

– А потому, что отродие это приучено к кровушке из мужицкого пота.

– Почему из пота?

– Мужицкий пот с чего? От работы. И если мужику оводней от себя гонять, то и работы не будет. Без куска хлеба скорее помрет, чем от оводня.

Молод Желавин, но уже хмуринка в глазах: думается, не к добру, как разгорится. Полосы света из-за деревьев замахали по его картузу. Картуз суконный вырыжел.

"Не спешит к обнове,– заметил Антон Романович.– Значит, главное не ручейком играет, а омутком стоит".

Дорога в низину вкривилась. Пролетка опустилась в прохладу и хаос чащобный, в котором деревья нищие будто бы кричали и молили небо о спасении. По и свет не спасет. Деревья, вырастая, проваливались под тяжестью в заболоченное. Не свое взяла земля. Здесь пожар благо. Гарь лугом зацветет.

Желавин сидел неподвижно и только рукой шевельнул – наган достал.

– У нас же тихо,– сказал Антон Романович.

– Очень уж тихо. В ушах звенит, а вроде как и на самом деле звенит, будто едет кто-то, а не показывается.

За бугорком, за бугорком.

"Распоясался мужик,– подумал Антон Романович.– Дела плохи".

– А если в ухо тебе, чтоб загудело? Да в бугорок.

Желавин повернулся, отблеск нагана полыхнул по глазам.

– Всякий может!

– Хватит, хватит,-забоялся в темном лесочке Антон Романович.

– На дело намекаю. А вы меня в ухо, барин. Вот и слухи. Я же не могу сказать, что все разговорами и распугаете. А примечайте.

– Что ж такое?

– Вы – в ухо, а за язык – в болото. Вот у меня какая жизнь.

В ту же ночь Антон Романович проснулся от стука в окно Подошел. К стеклу белое что-то будто прилипло и отстало. Под лавку упал барин, к стенке от страха прижался.

– Астафий!– закричал.

– Я тут,– ответил под окном голос.– Кто-то подходил. Вторую ночь, барин. Следы вон.

В сад выскочил барин. Чуть перед тайным местечком на колени не упал. Да свернул круто.

Время быстрый совет подсказало: бежать! Да армяк с телеги взмахнулся. В один миг кто-то миллионщиком стал а они нищими, бродягами и разбрелись.

"Нет, не Желавин,-подумал Антон Романович,– Бестия далеко бы умчал".

Вертелся на коне плантатор в техасской шляпе, с хлыстом, а лицо не показывает.

Рябили в небе летящие птицы. Отставших, обессиленных поднимало, забрасывало ветром от стаи, выше, выше заносило, ломало. Встрявшие в траве перья мокли, черные с синевой, серые и совсем маленькие, голубые.

Что же случилось, что под осень покидают гнезда, летят от берез к пальмам и снова к березам-к весеннему плачу родному? Видать, когда-то с землею стронулись к северу гнезда, а может, и поубавилось дровец в солнечной топке, что уж и не прогревает углы, замораживает? Вот и летят от гнезд к теплой се

"Всем тяжела жизнь на земле, да и быстра, слишком быстра Будто и не жил, и не было ничего. Как у всего и у всех Зачем далеко ходить, высоко летать? О чем думать? Ты под своими ногами",-ниже и ниже клонил голову.

– "Барин, Антон Романович? – Услышал вдруг он.

На пороге стояла женщина в деревенском платке.

Глаза тьмущие, немигучие, студеные, как под ветром в тени платка, да будто двойным косили, как отсветом ненастья на темной воде, явится, обнадежит и пройдет.

Она поставила у порога баул из желтой клеенки, с блестящими замками.

– Барин, Антон Романович?

Он выполз из кресла, с трудом распрямился.

– Что тебе?

– К вам я. Полы помыть или погадать. Карты у меня. Сиротку-то не забыли?

"Серафима",– понял Антон Романович.

– Как же... как же,– проговорил он и, как прежде, протянул было руку для поцелуя, но опустил.– Что на пороге стоишь? Садись.

– И посижу с вами, и все что угодно вспомянем, барин, Антон Романович. Ополоснуться бы. А то в дороге всю грязь вытерла. Ай, грязи сколько! И стираются, и моются, а все скобли.

Антон Романович принес из душевой гостиницы ведро горячей воды и ведро холодной из колодца.

Серафима на засов закрыла дверь в сенях. Налила в таз воды, посмотрела в слуховое окошко. Зеленела помокшая крапива, возле дороги колодец с распятием под нависшей красными гроздьями бузиной.

Скорой была баня. Свежий халат клюковками из баула достала – надела. Постояла, пошатываясь в туфельках на каблуках. В слуховом окошке ручное зеркальце приладила. Волосы скручивала, оплетала белоснежным венцом косынки и поглядывала в поле, на поворот дорожный у кустов.

Вынесла ведро, вылила в яму у сарая. Постояла, оглядывая поля в желтом солнце, кое-где серые, старой ометной соломой прели: "Неужто заграница?"

За сараем гостиница – одноэтажный каменный дом с башенками по углам,похожая на небольшой замок.

Был и ров, наполненный водой, заросший ряской, и мостик перед входом.

Двое немцев прохаживались по садовой аллее. В центре клумба с вишневыми астрами. Небольшой фонтан моросил, в высоте, над цветами, сияла полоской радуга.

* * *

Антону Романовичу кое-что перепадало от гостей.

Скупал и вещицы, привезенные из России, перепродавал. На домик спешил скопить. Теперь и Серафима к делу.

Он посмотрел в замочную скважину, ближе и ближе глазом. Увидел мерцавшую тьму, в которую, посвечивая, водило бездонное, гасло, приближаясь, и снова занималось в глубине: ее глаз в замочной скважине скрылся.

За сумраком сеней мутнело слуховое окошко. А в сторонке, чуял, стояла она. Сердце его словно уж чего-то и достигло. Яростного своего братца вспомнил с опозданием. Заторопился в неожиданном. Усы подфабрил, длинную бархатную с накладными карманами куртку надел.

Примазал бриолином поредевшие волосы. Лицо хоть и усохло, кожа натянулась, но не морщинилась. Жесткие брови косматились, а глаза углубились в щелочки, осторожно поглядывали.

Серафима вошла повеселевшая.

– Боже, боже,– оглядывая ее в халатике клюковками, произнес Антон Романович.– Был небольшой комочек. Откуда что взялось? И линии, линии, кто их установил? Не так и не этак, а как положено только одной. Ах ты какая стала!

Он пригласил ее в уголок, к столику с винцом в графинчике. Налил в рюмки.

– С прощением,– сказал он.

Серафима чокнулась, но пить не стала.

– Плохо, когда от женщины вином пахнет,– проговорила игриво.

– Мы же свои. Свойки. Так у нас?

– Если только силой вольете.

– Зачем же силой?

– Сами ведь желаете, а не я.

Антон Романович подошел к ней, взял ее рюмку. Подносил к губам. Серафима улыбалась и отворачивалась.

– Нет у вас силы, Антон Романович, нет.

– Силы захотела!

Вино пролилось на халатик.

– Только замараете. А силы нет и быть не может, Антон Романович, нет,задорила и словно уже злилась она.

Антон Романович отошел, отдышался.

– Зачем приехала?

– Халатик-то замарали. Новый. В Даниловском универмаге купляла.

Она отвернула ворот халатика, посмотрела с изнанки, ресницы опустив. Молодая. Туфелька на полу.

Антон Романович графинчик наклонил над рюмкой.

Полилось вино густое, хмелем и розой запахло.

Серафима одной рукой рюмку подняла, а другую – па грудь положила.

– Нет, Антон Романович, совеститься буду: что подумаете: баба вино пьет. И строгости не будет.

Поставила рюмку.

– Не лихая ты,– подосадовал барин.

– Не обижайте, Антон Романович.

– Чем же я обидел тебя?

– А желание у вас, чтоб я милая была для вашего удовольствия.

– Да я так. Просто так сказал.

– Тем более, Антон Романович. Значит, и без желания. Пустые слова.

Антон Романович руками шлепнул и голову опустил:

– Ну до чего же дотошная. До чего же дотошная.

Вот я спросил, зачем ты приехала. Ведь и опять что придумаешь, простой вопрос извратишь.

– По делу к вам.

– Говори. Я тебя слушаю,– ответил Антон Романович и потрогал усы, будто уж и занервничал: не ладился разговор.

– Совестно мне, Антон Романович,-сказала Серафима и опустила голову.Одинокая я. Астафий, бывший мой муж, три года в убитых числился. Из документов моих его вычеркнули. А явился,– Серафима огляделась.– Вроде как упокойник. Боюсь с ним. Сбежала я от него. Дело такое, Антон Романович, что и винить-то меня нельзя, будто развязная я какая.

– Да говори ты.

Серафима руками закрыла лицо.

– Какого подходящего немца бы мне сосватали.

– В мужья, имеешь в виду?

Серафима сняла руки с лица.

– А то как же еще. Я по строгости. А за труды ваши в долгу не останусь. Сюда, в комнату, его пригласите.

А я наедине сама посмотрю и договорюсь. Хоть и языкито у нас разные, а как денежки покажу, то сразу все и понятно станет.

– Что за цель?– спросил Антон Романович.

– А уехать хочу куда-нибудь подальше. Домик куплю с терраской виноградной и лавку торговую открою, а то и трактир можно – в моих средствах.

Антон Романович готов был броситься к ней и руки ее расцеловать: себе такое счастье вымолить.

– Зачем же тебе чужой? Гляди, и обманет. Ты умнее смотри.

_ На ваш ум надеюсь. Зачем-то я к вам ехала.

– Видишь ли, Серафима, пропуск просто знакомой не дадут.

– А жене?

– Так это надо все по закону.

_ Ну, если у вас какие свои виды, я сама себе сговорчивого подберу.

– Зачем же, зачем же, – заторопился Антон Романович: не ушло бы счастье.– Твое согласие.

– Да будто сами вы без согласия, не желаете.

Антон Романович припал к руке Серафимы.

Вот и супруги-Антон Романович и Серафима, теперь Ловягина, жена дворянская.

В сторонке стол накрыт. Так, наскоро, в сборах перед дорогой.

Встали друг перед другом за столом. Чокнулись.

– Со счастьем!

– Со счастьем,– словно пропела Серафима.

– Горько! Горько!– как бы со стороны воскликнул Антон Романович.

Он подбежал к Серафиме, надушенный, в распахнутой куртке. Она остановила его.

– Не тут Антон Романович. В домике своем, на терраске виноградной,-опустила глаза. Пропуска лежали на столе, в желтом бумажнике.

– В Альпах! В Альпах!-чуть во хмелю, да как в ударе был Антон Романович,– Какие чудеса в деньгах. Все что есть на свете – в них. Подай-и возьмите.

– Это Антон Романович, не деньги, а ягодки. Ягодки-то не простые. Целовать будете. Нашла и вам принесла. В баульчике вон.

Антон Романович раскрыл баул, стоявший на полу, и руки поднял.

– Бриллианты!

Упал перед Серафимой, руки ее целовал, горело и сверкало,поворачивалось белым.

Серафима на диван повалилась.

– И поясок на мне. Поясок.

Рванул с живота ее пояс в холстине и холстину зубами раздирал. Да вдруг затих, вгляделся в камни.

– Фальшивые. Поддельные.

Серафима сползла с дивана.

– Настоящие!

– Фальшивые.

– Настоящие,– ползала на полу Серафима и показывала в горстях текучее, исчезавшее.

Антон Романович встал, пошатнулся. Померкло перед глазами. Но устоял. Опомнился совсем.

Серафима прыгала по полу, собирала камни.

– Настоящие, настоящие.

Антон Романович поднял пояс, подержал и бросил его в угол.

* * *

На краю леса злачная изба. Тут, изголодавшись, впивались в вино ночные оравы с расстегнутыми и сброшенными мундирами. Пьяные девки и молодые бабы плакали и орали песни.

Павел вышел на крыльцо. Ночь, как топками, вспыхивала по краю передовыми. За дверью патефон изводился фокстротом.

Над избой чистое небо мерцало холодавшими звездами.

Желавин стоял поодаль. Поманил. Павел подошел.

– Нет ее,– сказал он про Феню.

Глаза Желавина хмуровато поцелились, что-то выждали.

– Хорошо смотрел?

– Света маловато.

– Значит, не от нее.

Из слухового окошка избы будто пламя глянуло.

– Выпил ты, Павел Антонович. Вон под кустик пошли.

Они легли у одинокого куста в поле.

– К Дарье солдат завалился из окружения. В бывшем трактире проживал Студент. Пармен Лазухин, сказал Желавин.

_ Что это значит?– спросил Павел.

– Коряжка, видать. А за коряжкой кто-то хоронится.

Поглядим.

Павел повернулся на спину.

– Давно мы с тобой. Будто всю жизнь. Можно оы и с доверием уже.

– Не надо мне доверия твоего, а тебе моего, под цеплять чужую судьбу не хочу. И тебе не советую.

А что живы пока, один другого не стрельнули, вот и доверие.

– Где дядя Викентии?

– Теперь себя спрашивай.

– Скоро опять туда.

Желавин посмотрел в ту сторону.

Над лесом заманивала розовой чащей беда.

ГЛАВА IV

На Западном фронте по лесам и сырым калганным лужкам нагромыхивало с передовых свою восьмую неделю Смоленское сражение.

А по отдалению, но все той же войной, немцы рвались к Киеву. Надежды, что город притянет к себе вражьи силы, замнет их в побоище, рушились.

Еще с июля под Ельней шли упорные бои за овладение ельнинским выступом, который немцы удерживали как плацдарм: выдаваясь к востоку, создавал угрозу Западному и Резервному фронтам, предопределяя удары с выходом на Юхнов и Вязьму, что в дальнейшем открывало дорогу на Москву.

Каждая смоленская верста могла стать роковой и для нас и для немцев, судьбою войны. Неузнанные еще, таились эти версты по сосенкам и черничникам, кое-где кочками, обозначенные– красным по зеленому– россыпью брусники, наполнялись смыслом историческим, потрясающим.

В начале сентября полк Елагина поднялся во всходских осинниках и тронулся в сторону Ельни по левобережью Угры, в сплошных лесах, которые среди болот и разливов стояли: близкие к поверхности грунтовые воды текли из-под земли под тяжестью машин и орудий, месились с землей тысячами солдатских ног.

По пути Дементий Федорович завернул в черничных сумерках на привал к Родиону.

Во дворе было шумно. Юлия с женщинами готовили дом к поступлению раненых: укладывали снопы на полах, сено-стелили ребятам, которых привезут сюда скоро.

В комнате Дементий Федорович снял сапоги, гимнастерку и сел на покрытый белой простыней диван.

– Хочешь отвара валерьянова?– сказал Родион,– Сном укрепляет. Не какая-то химия, а корень – сам из сырой земли, без высшего образования, капли составляет.

– Значит, и человеку дано составлять полезное себе и природе ответно. А ты чем занят? Вот ты, знахарь, какой ты корень нашел?

– Люди давно нашли. Добром называется.

Родион поставил на подоконник кружку с отваром.

Запахло сырой валерьяновой горечью.

– Посиди со мной,– попросил Дементий Федорович.

Родион сел на табуретку у печи.

Недалекое как горящей лучиной водило по окнам.

– Один случай я тебе расскажу,– начал Дементий Федорович.– Шел я как-то березовой рощей в Перхушкове – станция под Москвой. Май месяц был. Дуб листья уже расклеивал. Вот, смотрю, по березнику двое парней идут. Вдруг остановились, и один другого ударил.

Паренек закрываться стал. А тот бьет, хлестко так, расчетливо. Забил и забил. Прижался малый к березе, едва на ногах держится. Схватил драчун за волосы его – и ну сейчас об ствол головой треснет. Убьет! Крикнул я. А он будто и не слышал. За волосы держит. Гляжу, тот, у березы, кулаком из последних сил в лицо, вроде как отпихнул. Снова драчун на него бросился, за волосы схватил и опять тот-то, у березы, в лицо кулаком пихнул. Раз и другой, да покрепче встречать стал. Драчун уж и зашатался, ноги подкашиваются. Повернулся, а лицо с кровью смешано. И упал. Вот и скажи, как один допустил, что другой чуть об березу его не убил? Ведь хватило же сил в безнадежном положении устоять и сразить. И где тот момент, когда один побеждал, и в то же время не ведал, приближался к удару для себя? Где тот момент, из которого такая развязка получилась? Расчленим весь ход этой драки на мгновения и вглядимся. Мы не найдем такого момента. Если один тратил силы, то другой и получал крепко. Без понятия, но все шло к тому концу. Момент ли причина? А может, характер? Гнев силы прибавил.

В целом человек оказался сильнее.

– Ты хочешь сказать, что здесь та береза? Так я понял?– спросил Родион Петрович.

– Вот когда свалим, тогда и предстанет в немыслимом огне смоленская береза. Здесь, здесь, Родион! Немцев не пошатнуло бы на Украину – ударь они насмерть под Смоленском. Хотят молниеносно. К молниеносному вынуждает наша территория. Территория же страны ее и история. Что же получается? Молниеносное против тысячелетней истории, в какие-то недели и месяцы повергнуть как бы вложенную нашим народом силу в пространство безграничное. В истории не было народа, держащего такое пространство. Наивысшую силу всех времен представляли татаро-монголы. Но и они не смогли удержать, а взяло и удержало русское. Гитлер и его генералы представили движение немецкой армии, ее скорости, но еще раньше, словно предвидя, народ обрел пространство, как силу на десять Европ. Может, и схватит одну, а девятью ударим. Внедрим и мы свои силы в грядущее.

Не на голом месте, а в корни глубинные, на которых земля наша держалась, и держаться ей гордо и несвержимо родом и племенем удивительным. Крыша из соломы, а рядом храм белоснежный, соха, а в руке меч булатный, грош в кармане, а в речках золото самородное, на телеге ехал, а вперед умчал. Вот загадка!

– Ну и я спокоен,– сказал Родион Петрович.– И ты часок поспи перед боем.

Поговорил Дементий Федорович, в любви к земле исповедался. Сколько бы еще сказал с улыбкой и слезами, как глубока она по колодцам и жилам, и прямо под травой, чистая, милая, звонкая, родная наша. Кто и замутит, а чистое все равно набежит.

– Без любви все иссохнет, хоть что придумай,– сказал Родион.

– В любви и сила нужна.

Родион Петрович поднес кружку с отваром.

– Сохрани сном крепким.

Дементий Федорович попил отвара, будто из бочага лесного подышал, из чаши его темноватой под высокими, улыбчивыми на солнце розовато-белыми цветами валерьяны.

Сон не приходил. Слышались женские голоса, удалялись, стучал где-то топор, рокот танковых моторов, с лязгом и визгом цепей, заходил стороной, прерывался.

Донесся смех звонкий, ответы веселые мужские и снова сглех. От хутора чуть слышно песня подливалась. Там молоденькие москвички рыли окопы...

Сумрак стоял за стенами, кто-то взмахами уходил за стволы все дальше и дальше.

"К нам... к нам",– неподвижно глядели из рва солдаты.

"К нам... к нам,– позвал и он женщину в гимнастерке.– Поля!"

Она побежала от него.

"Поля!"

Далеко остановилась, не спеша достала зеркальце и посмотрелась, подвела алым губы.

"Это после меня, после моей смерти,– подумал об уходящем за стволы, и сумрак остановился. Блестел ручей в клеверах и ромашках.– Это же после меня".

Дементий Федорович раскрыл глаза. Печь белела.

Пахло смородиной от сена.

"А это жизнь. Жизнь! Как все просто".

Голос напомнил, а разбудило тревожное, как стужей обдало.

Век свой живут военные скрытой от посторонних работой, кажется на улице привычной и шинель. Прожилушел, будто ничего и не сделал. Бывает так.

Но бывает час, когда надо идти в шевелящийся и вздрагивающий огнем край.

Дементий Федорович надел волглую гимнастерку, натянул холодные сапоги. Шинель согрела его.

– Знобит с твоей валерьянки, Родион.

– Печь не топлена,– сказала Юлия.

На крыльце он попрощался с Родионом Петровичем и Юленькой. Разомлевшее лицо ее в обкладке платка теплило парным молоком в ночной свежести. Он посмотрел на заветную тропку: простился с Полей и сыном. Они в прошлом, далеко, но казалось, видели его в шинели на ночном крыльце.

– С богом,– сказал Родион Петрович. Все здесь желали на прощанье добра. Если бы война внимала людским слезам и желаниям!

Река была светлее ночи – открытым зеркалом отражала кусты, тенями стояли они в печальном и неподвижном розовом по серебру пространстве под берегом.

Машина тронулась, сжинала под колеса заросли ивняка.

Ехали рядом с солдатами, идущими у стены леса.

Поодаль березы белые выбегали из-за елок, шли в отдалении, провожали, точно так, как милые провожали: не подходили к строю, а шли по обочинам и отставали, отставали-не сразу гасили свет и уже без слез, ясными глазами запомнить хотели родное, ушедшее вдаль.

По бревенчатому настилу машина свернула в тумане речном на ту сторону Угры, в лесные гулкие недра. Над вершинами сияла осветительная ракета. Враг, словно чуял движение, показывал, что он что-то знает и ждет.

Бродил чужой свет. Глядели непроницаемым мраком чащи. На просеке показались машины с какими-то зачехленными рамами. Словно бы остановились, колыхнулись и вдруг скрылись, как призраки.

"Они",-догадался Елагин. По смоленской земле уже ходила легенда об этих машинах, залпы которых сжигали землю огненным ураганом.

Кирьян потянулся под шинелью, хотел остачовигь дремоту. До чего же хорошо спалось на скошенной траве, па стожке у стены сарая, где малинники таили тепло покровом, чтоб не озябла ягодка, последняя, редкая, а там и облетать, прощаться, стареть и сохнуть в молодой широколистной поросли. Да млеет красно и сладко ягодка на веточке последнего лета в коротких летах..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю