355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 2)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)

– Так прежде и делали, чтоб сразу не отлетело. Старались. Не постараешься – не возьмут.

– Старались-то не задаром.

– Задаром только зуботычину дадут, а то все за деньги... Но-о-о, милый,– прикрикнул Никита на коня.– Мой еще конь, единоличный. Память, так сказать, остаток прежней жизни. Пару имел. Вот этот, какой конь был.

Зверь! Бывало, на успенье, как подсыплю ему овсеца вволю да пить дам воды с самогонцем. Не удержать, так и ярит, вожжи гудят. В церковь поехали наперегонки.

Каждый своим конем хвалится. Канава – и через канаву летит. Свист, крики, бабы платками закрываются, визжат от страсти... А теперь глянь на эту память: шкура да кости.

Никита внезапно замолчал, посапывая, сдержал себя.

Налились вены на его кулаке, в котором он сжимал плетку.

– А крепка махорка! – сказал Кирьян. – Даже на душе засаднило.

– Это с непривычки.

Кирьян бросил брызнувшую искрами цигарку.

– А коня ты зря обижаешь. Правда, уже в годах, куда-нибудь в богадельню ему пора, да брыклив больно, так и норовит вдарить. Не по-людски ты его воспитал.

Самогонкой баловал. Хорошо еще на колхозный двор свели – к трезвой жизни определили. А то сделал бы ты из него алкоголика... Верно говорю, Вороной? – сказал Кирьян. так просто, что конь словно бы понял и засмеялся по-своему – тонко и весело заржал.

– Ишь, стервец, тоже агитацию понимает! – выругался Никита и только плетью шевельнул, как конь с испугом рванулся, пошел быстрее.

Кирьян завалился на мешки. Мелькают по лицу тени от деревьев. Ветви их сомкнулись над дорогой. Дрожат среди листьев роднички ранних звезд.

– Шут с ней, с этой агитацией. Так, к слову пришлось. Не нашего это ума дело. Хлеб есть – жить можно, и государству вот подмогаем по мере сил, чтоб и рабочий класс и армия наша крепчали на страх врагам...

Ты вот послушай, какую мы тут летось комедию над волком расчудили. Вот расчудияи! Попался он в картофельную яму,– оживился и повеселел Никита.Мечется там, ошалел. Прижали мы его дрючками, чтобы не кусался, и связали. Вытащили на травку. Что делать? Какая там с него шкура летом, и убивать никакого толку нет! Обстригли мы его форменным фасоном, по моде я его подровнял, только гриву для фасона оставил и кисточку на хвосте. Чистый лев! Под хвост скипидару ему плеснул, и пустили. Как чесанул! Не успели закурить, а он с другой стороны леса – круг уже дал – мимо нас только мелькнул: так его скипидаром жарило.

Еду я как-то в район по делам. В Береговой мужичок ко мне подсаживается. Топор у него. Топор на колени себе положил.

"На всякий случай, говорит. А то лев по нашей местности ходит".

"Какой лев?"

"Хыщник такой есть. Вредителями специально из клетки выпущен для уничтожения скотины и людей в нашей местности".

Посмешил меня этот мужичок. Я и говорю: "Темный, говорю, ты человек. Это ж такой хищник, что тебя и с топором и с сапогами, как слюну, проглотит. Против него только одно средство есть, как охотники рассказывают, лук с самогонкой. Только, говорю, надо успеть дыхнуть на него. Не выдерживает: аппетит у него на человечину пропадает".

Перед вечером еду назад. Гляжу, топор на дороге валяется. Поднял топор. Еще чуть проехал. Мужичонка тот идет, с одного края дороги на другой так его и бросает.

Помог я ему в телегу заползти.

"Это, кричит, ему не в Африке на угнетенные народности нападать. Я этого льва живо бабе своей на воротник пущу. Одной рукой – другую и марать не стану – подниму, а земля примет, только косточки полетят".

Луком от него разит, что слезами весь обливаюсь.

Дук – это ладно, а где он такой заразной самогонки напился: выворачивает меня от ее духа.

"Я, говорит, барды целый бочонок выпил для запаху. Это, говорит, не обязательно ее через аппарат гнать. У меня она в собственных кишках градус даст".

Подъезжаем к его двору. Слез он, пошел к изое. И надо же так подгадать, что прямо он на глаза своей бабе угодил.

"Ирод ты проклятый! Опять напился, мучитель",– крикнула, схватила чугунок с плетня да этим чугунком его и накрыла. Рухнул он, руками и коленками в землю упирается. Подхожу я. Помочь, думаю, надо. Он как схватил меня, голову и бороду мою ощупал, вцепился в волосы.

"Марья,-из чугунка он орет.-Марья, пока голову он мне не отъел, в пасти я у него по самую шею, борюсь с ним, коли его скорей вилами. Это, кричит, лев хищный, вредителями выпущенный".

"Какой я тебе лев? – вырываюсь это я и объясняю ему: – Не в пасти ты у льва, а в чугунке. Жена твоя так постаралась".

"Марья,– свое он орет,– коли скорей его, а то гриву испорчу – воротник не выйдет тебе".

Да еще пуще вцепился в мои волосы.

"А, окаянный,– баба его мне говорит.– Это ты его напоил".

Огрела она меня колом. Второго удара ждать не стал.

Хрен с ними, с волосами. Не до волос. Быть бы самому живу. Дернулся да бежать.

Баба его – за мной. Ноги длинные, молодая. Никак это скорость я не возьму, чтоб от палки ее отдалиться.

Вдарит и вдарит, как цепом. На зигзаг я перешел.

Тут уж с перерывом она молотила: раз вдарит, раз мимо.

"Убьешь, отвечать будешь,– хочу это я ее припугнуть.– Статья такая есть".

"Не убью. Будешь, змей, жить, а пить уж нет".

"Ты, говорю, лучше так на своего мужика подействуй, чтоб жил, а не пил".

"Да нет уж, пусть лучше пьет, чем после такой обработки жить ему на моем иждивении".

Вот тут я и припустил от ее палки. С разгону круга три вокруг своей избы дал, пока остановился...

Насмеявшись, вытирая мокрые от слез глаза, Кирьян сказал охрипшим от смеха голосом:

– Уморил ты, дядя Никита. Это же надо так выдумать.

– Дальше слушай... Постриг волка – это ладно, Я ему еще пасть сыромятным ремнем связал, как намордником. Ни жрать, ни пить. Возле дворов ползал: пощады с голода и с жажды искал. Дикий зверь покорился, не вынес. А что человек? Секретно говоря, тоже, поди, поползет – только жить дай.

– Ползают гады с гадюками. Для них и правда твоя,– сказал Кирьян.

Никита повернулся к нему. Тень его застыла на лице Кирьяна. Он лежал на спине, раскинув широко ноги в наблещенных сапогах. На пряжке ремня синеет звезда.

Тень отпрянула.

– Не торопись,– сказал Никита.

– Нет уж, под гадючью колоду не поползу. За один денек среди этой красоты сто подколодных лет отдам.

Как шапкой, вот так и шлепну все эти сто лет за один денек где-нибудь возле Угры. Какую хочешь радость еще придумай, а нет и не будет ничего дороже денька родной сторонки.

Никита с любопытством слушал Кирьяна: речист малый.

– Какая ж она, радость, на своей сторонке без бабенки? – заметил с шуткой Никита.

– Без родной сторонки затужишь и с бабенкой.

– Тоже верно,– согласился Никита.– А не торопись.

Слова – серебряны, посулы – золотые, а на все божья воля,секретно говоря.

– Хоть чья воля, а свою и богу не отдам!

– А ежели намордник, как тому волку?

~ Ты, дядя Никита, от собственного страха, случаем, зайца не обгони, а меня испытывать нечего.

А на другой телеге свой разговор, свои откровения, которые так задушевны ночью.

Сидят рядом Катюша и Феня.

Тянет с лугов прохладой, сливается с притаенным, как в мякине, теплом дороги.

В высоте светлелись какие-то далекие, неподвижные среди звезд облака, и прямо под ними фосфорически мерцал луг, и эти облака и мерцающий луг размывали мглу мутно-холодным светом, серебрились березы.

– Кто ж провожает тебя? – спросила Феня.

– А меня бесполезно провожать.

– Почему?

– Проводил – и прощай от плетня.

– Так никто и не нравится? Не поверю.

– Нравится. Только не знает он.

Феня засмеялась.

– Чудная ты, Катюшка. Разве это скроешь?

– Догадается, думаешь?

– Безусловно.

– А вот молчит. Значит, не пара ему.

– Кто же?

– Его тут нет. Далеко он. В Москве.

– Интересно,– сказала с лукавинкой Феня.– Артист, что ли, какой-нибудь? Лемешев, может?

– Нет, что ты,– с серьезностью отвела эту шутку Катя.– А тебе нравится Лемешев?

– Очень.

– И мне. Голос у него такой радостный.

Феня стряхнула с коленей лузгу от семечек и так, вроде бы между прочим, спросила:

– А Федя Невидов что, или разонравился?

Глаза Кати заблестели. Жарко стало щекам.

– Не разонравился, но и не набиваюсь,– сказала Катя про давнего дружка своего.– На военных курсах он в Москве. Будет политруком. Скоро в отпуск приедет.

– Пишет? – спросила Феня.

– Кире письмо прислал. А мне в последней строчке привет с Угрою.

– Вот намека-то и не понимаешь.

– А что?

– Как Угра, родная ты для него.

– Правда? – и радостно глянула в глаза Фени.– Какая ты... красивая... И до чего ж ты красивая!

– Спасибо за ласку. Бабам слаще меда такие слова.

– Слаще, когда милый говорит,– быстро уточнила Катя.

– Говорят, а потом забывают.

– Нет, Митя тебя всегда любил.

– От любви не загуливают, как он загуливал.

– Прости его. Мучается он теперь.

– А тебе вроде бы жалко его?

– Жалко!

– Добрая, что ль?

– Как отвязанная ты от него.

Феня усмехнулась.

– Отвязанная или привязанная, а муж он мне – вот и все.

– Не серчай,– с примиряющей лаской сказала Катя.

– В чужой жизни все разбираемся.

– Зачем я сказала?

– Не переживай.

– Ведь сказала я так, чтоб особенно ты не винила его.

– А себя винила бы?

– Не так, не так мы с тобой говорим. Феня, милая,– и Катя обняла ее, прижалась к ней, чтоб успокоить.– Не со зла сказала, а для улыбки твоей перед Митей. Как же это одного винить, раз жили вместе.

– Ладно. Может, поеду к нему,– и пристально пригляделась к Кате, заметила, как тронулась от улыбки ямочка на ее щеке. "Как улыбка-то у них похожа",– подумала Феня о Кирьяне и сказала:-Хочешь, косынку тебе подарю, зеленую с красными маками? Наденешь, когда Федя приедет.

– Что еще будет, Феня?

– Уедешь с ним. А летом – сюда купаться, загорать.

Красота! Все помаленьку разъедутся,-сказала Феня, с задумчивостью оглядывая отстающую от телеги ветлу, которая все дальше и дальше уходила в поля и вот замглела в тумане, как мглело сейчас прошлое перед Феней, от которого, казалось ей, уезжала она.

Тихо-тихо идут кони, задумались и вдруг вспрянули от песни.

Никита запел.

Голос хрипловатый, с притаенной угрюминкой, не напрягаясь, пел, как это бывает, когда поют в лад неспешливой работе.

Эх, да никто не придет,

Никто не заплачет.

Кирьян подхватил, горячо загоревал в печали этой песни его голос.

Никто не заплачет

Над моею могилой...

Один пел с какой-то хмурой покорностью перед судьбою, а другой – со всей молодой силой звал, чтоб было не так, как в песне, чтоб пришел кто-то, не забывал про горько забытого.

Над моею могилой

Слезу не прольет.

Феня и Катя молча слушали: мужская песня, солдатская.

"Нет, пет, я пришла бы, пришла бы",– уверяла когото Катя с мокрыми от слез глазами.

"Вот и печаль, а красота-то какая",– думала Феня, и не верилось, что пели это знакомые ей люди.

Кирьян шел рядом с телегой, держась за гребенку.

Никита сидел спиною к нему, как-то сгорбясь криво.

Трепетало в полях заревцо от костра ночного, там человек на коне поднялся, стоял неподвижно, прислушиваясь к песне, как вещий и грозный призрак этих полей, в зеленых безднах которых тлеют кости и железо былых нашествий. Жадно росил ветер, горюнил с песней:

Эх, да слезу не прольет...

* * *

Приехали в Павлиново перед полуночью. Рубиново мреет огонек стрелки за станцией. Тут путь на Ельню, а дальше – сам Смоленск в блеске соборов возносит грозную славу свою.

Рядом со станцией – деревенька в кипучей зелени вете/г, желтые ромашки и мурава в проулках босоногого детства.

Кое-где опустелые избы стоят. Окна и двери крестнакрест заколочены досками, разворошена пропревшая солома на крышах.

Где ж хозяева этих изб?.. Кто уехал с близкой дороги в Москву за приманчивым счастьем, кто на стройки, а кое-кого сослали за прошлое, за выстрел из обреза в глухую ночь.

Вот и стоят одинокие избы, даже ласточки не вьют тут гнезд: пугает их чужина, милее им те окошки, где теплой печью пахнет и хлебом и гомонит семья.

Под тополями у коновязи Никита и Кирьян распрягли коней. Сложили под телеги тяжелые хомуты и седелки с парким от пота войлоком.

Стояли тут и другие подводы, в которых мужчины, попыхивая цигарками, и женщины, закутавшись в полушалки, ждали конца ночи. Ждали с истинно русским терпением, превозмогшим когда-то и века татарского ига и многие войны. И еще бог весть через какие кручины пройдет в свою даль это наше терпение с непогубимой красотою во взоре из-под простого платка.

Темнели и на лугу силуэты коней и подвод. Кто встречать приехал, кто провожать-прощаться у вагонов, а кто хлеб привез. Забота теперь – сдать. Никите на такой случаи казенную десятку выдали на поллитровку с закуской для приемщика: не подмажешь– не поедешь, как придерется, что с сором зерно,– весь день тогда на веялке маяться.

Когда кони чуть отстоялись, поостыли, повели поить к колодцу на площади.

Кирьян налил воды в комягу и сам напился из дубового, с железными обручами ведра, привязанного к колодезной цепи.

Цепь льдисто блестела на срубе.

Вода холодная, Кирьян глотал ее с края ведра. Из глубины колодца слышался устрашающий шепот от падавших капель: "Тащи... тащи..."

Напоили коней, сенца им бросили со скошенным овсом, еще не выспевшим, со сладким молочком сока в зернистых метелках.

Возле станции гуляли, разливчато играла гармонь.

Кирьян, Феня и Катя пошли посмотреть, как гуляют.

Никита остался один. Лег в телегу. Укрылся ватником. Холодило ветром с железной дороги, какая-то пустота там, будто кончался за откосом привычный мир, а дальше – зарницы тревожные, города...

– Война будет,– вдруг послышался ему женский голос.

Никита враз приподнялся.

– Это что, сорока тебе на хвосте принесла? – сказал он женщине, которая сидела рядом в телеге.

Она не ответила. Сидела неподвижно, задумавшись, глядела куда-то вдаль, даже показалось Никите, вовсе и не сказала, а так, в дремоте почудился ему голос, и еще ненастнее прозябило туманом с путей, уходящих к западу.

Никита закурил с досады.

– Что, или встречаешь кого? – спросил он женщину.

Она повернулась к нему. Лицо какое-то тихое, скорбное.

– Сына. Проедет тут с войском. В письме писал. Вот другой день жду, а чего-то нет.

– Об этом не больно-то знают, где проедут. Может, тут, может, через Дорогобуж?

– Командир. Он знает.

– Жди, раз знает... А на войну с нами духу ни у кого не хватит. Такой дух нужен, чтоб выше страха был, а то и войско не сдвинешь. Страшно с нами воевать.

– Да, говорят...

Никита на хомут сел – поближе, для большей доверчивости.

– Бабы, что ль, говорят? – сказал он с настороженностью.

– Будто бы бумагу какую-то нашли. А в ней про войну и написано.

– Чья бумага?

– Немцев...

– Не трепи языком,– и Никита огляделся: не слышал ли кто?..

Отошел к коням.

"Чертовы бабы, житья от их языков пет. Так и норовят настроение испортить",– выругался про себя и снова завалился в телегу.

– На бумаге все написать можно. На то и бумага,– высказался Никита, укрываясь с головой ватником, чтоб в таком уединении о приятном подумать... До чего ж Фенька хороша! Вот бы обнять, да ломлива больно.

"Дай поцелую, не вертись, как змея,– и сразу повеседел Никита от этой придуманной близости.– Царевну обниму, королеву. Что хочешь придумаю. Мое! Никто не возьмет. Я тут хозяин... На тебе, Фенька, на конфеты тысячу от несметных моих богатств. Возьмешь! Какая тут баба утерпит. Миллион бы мне. Миллиона нет.

А дай миллион, то и жил бы с простором, как хочу". Никита взглянул из-под ватника: мешки не уперли бы...

А молодежь гуляла.

У самого края откоса скамейка врыта. На ней гармонист сидит, ведет гармонью кадриль.

Катю сразу же подхватил здешний учитель, совсем еще молодой. Закружил в танце.,

– Пойдем,– пригласил Кирьяп Феню.

Кадриль певуче гадает над кругом, то заторопит горячо, чтоб сходились скорее пары, и снова разлучает, идут друг без друга, и вперед чуть пройдут и назад отступят, повторяя так минутки счастья.

Расходились Кирьян с Феней и сходились, сжимали руки. Кружил он ее сильно и быстро, как слитые проносились мимо гармониста, который все замечал. Какой уж год играет, и сколько пар прошло мимо него к свадьбам, к прощаньям. Уходили одни, и приходили другие, и эти распростятся с кругом, чтоб когда-нибудь в праздничный этот водоворот к другому гармонисту пришли похожие на их любовь дети.

Бывало, незнакомые, вот как эти двое, ворвутся в круг, как метеоры из неведомой дали, вспыхнут тут и уйдут снова в свою даль.

Они уходили по кругу дальше других, к самому краю откоса, скрывались за танцующими, и только светлелся венец ее косынки. Приближались и проносились мимо.

Обдавал гармониста вихрь ее юбки.

Они про все забыли: она на миг вернулась к девичьей воле, а он так ярко встретил ее, сжимал руки и обнимал по велению гармони. Близко видел, как глаза ее наполнялись радостью.

"Красивая ты какая".

"Да",– удивлялась она, как это он говорил взглядом, понимала: душа разгадывала его взгляд.

Разошлись. Она, притопывая, наклонив голову, глядела под ноги. Он ждал, чтоб сойтись с ней, и вот тянул ее за руку, другой рукой брал Феню у пояса, чувствовал, как покорно поддавалась она, чуть откинувшись, закрывала глаза, и тогда казалась, что летит она над землей навстречу гармонью звенящему ветру.

"До чего ж хорошо!"

А когда открывала глаза, Кирьян улыбался ей, и каждый раз что-то новое было в его улыбке. Оглядывала его лицо, чтоб что-то понять, что в нем такое, что от него так сейчас прекрасна эта ночь для нее.

Катя поглядывала на брата. Танцевала она со здешним учителем – Иваном Новосельцевым.

– Увлекся твой брат!

– Красивая, правда?

– Ты гораздо лучше ее.

– Почему же?

– Она красивая, а у тебя душа как нива с добрым зерном.

– Сразу и про душу узнал.

– Другие знают.

– Кто?

– Человек один.

Катя, пристукивая каблучками, спросила:

– Кто же, если не секрет?

Он подхватил ее, высокий в своей белой, перехваченной ремнем косоворотке, и сказал:

– Секрет.

– А тихонько если сказать? – попросила Катя.

Они вышли с круга. Остановились под ненастно шумевшим тополем.

– Вот этот человек так мне про твою душу и сказал,– смотрел в ее глаза он и улыбался. Хоть и молодой совсем, с тонким лицом, но мужество широко дышало в ием.

– Так кто же? – не терпелось Кате узнать.

– Не догадываешься?

– Нет.

– Федя Невидов. Хорошо про душу сказал.

– Любая была бы рада.

– Это любой не скажешь... Скоро приедет. Потанцуем еще?

Давно кричат петухи; ночь кончается, а на станции никак не угомонятся.

Но уж пора: светает.

Гармонист застегнул на ремешок свою гармонь.

– Спасибо,– сказала ему Фсня.

– Почаще приезжайте к нам.

– В следующем теперь году, как новый хлеб родится.

Опустело на кругу.

Кирьян хотел остановить Феню. Крепко взял за плечи ее. Под тканью кофты желанно бьется истома.

– Минутку постой.

– Не надо,– отвела она его руки и пошла к телегам. Никита спал. Чужое какое-то лицо во сне, угрюмое, Феня даже на миг остановилась, словно что-то жуткое потянуло ее. Так бывает, когда спит человек, на лице его проступает тайное и затихает в морщинах, в уголках губ, и даже, бывает, "близкая смерть чудится в скорбно закрытых глазах.

Чует спящий посторонний взгляд, и мучается, вздрагивает его лицо от чужих глаз.

Никита в бессилии проснуться забормотал что-то, заныл. Кони настороженно прислушались.

Феня отошла, и все успокоилось.

Пришли Кирьян и Катя. Они Новосельцева провожали.

Феня уже легла.

– Шинель мою возьми, укроешься,– шепотом, чтоб не разбудить спящих, сказал Кирьян Кате

– Мне ж тепло, Киря.

Кирьян укрыл сестру шинелью. Закурил, присел на землю под тополем. '

"Заботливый,– отметила Феня.– Так вот и за женой будет ухаживать",подумала она с ревностью не к ее счастью.

* * *

Рано начали принимать хлеб.

Чуть только поднялось солнце – пришел заспанный, с осипшим с похмелья кашлем приемщик, рыжий, сутулящийся от своего высокого роста мужчина в синей сатиновой косоворотке. В глазах пьянилось веселье со вчерашней еще выпивки.

– Добро пожаловать, землячки. С новым хлебом, с новым счастьем,произнес он под красным плакатом на стене и раскрыл ворота амбара, где стояли весы с чугунными гирями на платформе, расставленными рядком во главе с двухпудовой гирей, за которой равнялись гири поменьше. Самая последняя – фунта полтора, с ременной петлей в ушке, прибилась сюда с каких-то времен, когда с такой вот гирей, поигрывая, приходили в чужую деревню, с загаданной дракой за отбившуюся зазнобу.

Темная была эта гирька, с засаленным ремнем. Другие гири работали, определяя тяжесть мешков. Особенно доставалось двухпудовой: ее поднимали и бросали, даже называли дурой. А малая гирька во время приемки стояла на раме весов, как блюстительница честности и порядка.

Никита успел сбегать домой к завмагу. Бутылка водки при нем, и, пока галдели, чья очередь, он с мешком на спине растолкал стоявших у ворот.

– Посторонись, посторонись,– прытко пронес мешок, свалил на весы. Ножом распорол зашивку.

– Милости просим поглядеть,– с угодливостью сказал Никита, сдувая что-то с зерен.– Комарик один случайно запечатлелся.

Приемщик взял пригоршню зерен. Зерно чистое, провеянное, сухое.

– А если на веялку? Еще чище будет,– хитро так, как понял Никита, намекнул приемщик.

– Ежели там какие-то пылинки попали, то мы это, Матвей Петрович, другим способом прочистим,-сказал Никита и тронул скрытую в кармане штанов бутылку.

– Не возражаю. Но вообще за такие дела могу отсюда этой гирей проводить,-кивнул он на гирьку специального назначения.

Никита усмехнулся.

– Ты проводишь, а мы посля и повеселей чем можем встретить.

Приемщик ссыпал с ладони зерна в мешок. Одно зерно оставил, бросил в рот, раздробил зубами.

– Уж если этой законной провожу, встречать не придется.

– Лучше бы вы удить к нам приезжали, как веснойто, с колокольчиками. Каких лешаков выхватили!

– С хутора, что ль?.. Так и говори. А то откуда я тебя знаю. Знакомый, значит. Плоды трудов на весы живо. А бутылку потом коллективно изничтожим.

Никита выскочил из амбара, заторопился.

– Давай, Кирька, понесли!

Феня взялась за мешок, но Кирьян остановил ее.

– Бабам еще. надрываться. Сами возьмем.

Никита рядом был. Завалил себе на спину мешок:

– Вот бы тебе такого мужика, Фенька. Сидела бы, семечки лузгала да на печке газеты читала.

Феня ответила:

– Мне бы такого, как ты, прожитого, а то и газеты некогда читать.

– Так уж и прожитой. В самых соках сейчас. Садись сверх мешка, донесу.

– Ноги, боюсь, скривятся. Будешь потом враскорячку ходить, пылить, как Мамай, по всей деревне.

– Разве такая тяжелая? А ну-ка взвесим.

Подвернулась тут Катя. Никита схватил ее, завалил на одно плечо, а на другое мешок и пошел.

На телегах засмеялись.

– Вот с каким переезжать хорошо: жену с сундуком в охапку и попер куда-нибудь в Донбасс.

– Жену в сундук, на замок можно, да в камеру хранения под квитанцию.

– А исть чего она будет? – спросила полная, с налитым загаром на щеках женщина, сидевшая на мешках с разложенными на них огурцами и хлебом к завтраку.

– Будет питаться мануфактурой с нафталином. Самое это ваше любимое.

Кирьян, согнувшись под мешком, шел за Никитой.

– Пусти, дядя Никита!-хотела вырваться Катя.

– Не трепыхайся, девка, а то уроню.

Штаны от натуги тряслись на бедрах Никиты, что-то треснуло. Кирьян, спотыкаясь от смеха, качался с мешком, и сразу успокоился, как увидел, что мимо амбара проскочил: "Хорошо это, еще с ходу в стену не вдарил".

– Киря,-кричала ему Феня,-там север, а тебе на юг надо!

В амбаре Никита свалил мешок, а Катю осторожно опустил на весы.

– Извините, Катерина Никаноровна. Поиграли, а теперь пойдите, уважаемая, лошадкам воды дайте. Пить лошадки хотят.

Никита, тяжело дыша, вернулся к телеге. Феня помогла ему положить мешок на спину. Подставил свою спину и Кирьян. Гимнастерка завернулась на боку с натертой докрасна, жарко дышавшей в поту кожей. Пригнулся под тяжестью мешка, понес.

Глядела она вслед и думала: "Задурманилось. Митя придет. А вот поеду к нему. Живым словом скажу: держись. А потом со свистком укатим вместе куда-нибудь, подальше куда, без возврата, эх и дорогу-то сюда забыть",так ей хотелось уйти от прежнего к какой-то новой жизни.

Когда перенесли и взвесили все мешки, стали ссыпать зерно в закром. Катя Кирьяиу помогла, а Феня – Никите. Нажимала коленкой в мешок, заваливала его. Зерно вырывалось со вздохом, расставалось с полями, чтоб пойти потом в огонь и стать хлебом. А может, снова упадут зерна в землю, зеленью пронзятся стебли к новой жизни, такой быстрой – в одно лишь красное лето.

Приемщик дал команду, чтоб следующие кто время не теряли, подтаскивали к весам мешки, а сам с весовщиком и Никитой скрылся за амбаром.

Феня сбивала кепкой Кирьяиа пыль с его гимнастерки.

Свел он лопатки, пожимаясь.

– Бьешь больно.

– Тебя,что ж,ласкать?

– От ласки и собака не отказывается.

– Заведешь жену – поласкает.

Она стала сбивать пыль с его груди. Глядел он в глаза ее. Синие они и зеленые, будто небо, и мокрая трава отражалась в них ярко, свежо. В губах разлита малиновая молодость. Приблизился к ней, чувствовал даже, как нежит румянцем от ее лица.

– Отврати меня от себя беленой, что ль. Не налюбуюсь тобой.

– Ты не подходи больше к моему двору. У меня муж.

Жилья у него крученые.

Кирьян вздрогнул, будто опомнился.

– Все понимаю. Люблю тебя.

– Что ты? – удивилась она.

Из-за амбара выглянул Никита. Позвал Кирьяна и для полной ясности щелкнул под кадык пальцем: пояснил так, для чего зовут.

Кирьян зашел за амбар. Тут на колоде у стены сидели весовщик и приемщик, который протирал лопушком стакан. Никита – перед ним на поленце.

В траве стояла бутылка, уже открытая, В фуражке зеленые стручки гороха, а на газете куски сала и хлеб,.

Кирьян сел, боком привалился в траву.

До чего же хорошо это утро! Полынь еще в росе, сверкает алмазно. В воздухе стоял медовый запах луговых кашек.

За лугом залитая синькой даль, в которой что-то прозрачно блеснуло.

– Живи и удивляйся, честное слово! – сказал Кирьян от радости, что так хорошо, и от предчувствия еще ждущей его радости.

– Не у всех это удивление выходит,– наливая в стакан, сказал приемщик.

– А почему? – согласен был Кирьян, но спросил:

хотелось знать, что скажут.

– Готов бы возрадоваться, вот как ты, а не выходит;

заботы гнетут, свои и чужие.

– Так я и знал. А громче этого может быть человек?

Громче всех этих забот. Все эти заботы для радости.

А если не так, тогда к чему все эти заботы!

Приемщик поднял стакан, приглядываясь: равно ли налил?

– А чего девок не зовете?

– Девка одна. А другая баба,– уточнил Никита.

– Надо позвать.

Кирьян пошел, чтоб пригласить Феню и Катю.

– Гляди-ка, радужный какой,– сказал весовщик, вроде бы осуждая Кирьяна и удивляясь.

– Не понимаешь. У него улыбка в душе,– разъяснил приемщик и подал Никите стакан.– А это девкам,– отставил он в траву бутылку.– Надо и их уважить.

– Девка – сестра Кирьки, вот этого, с улыбкой-то в душе, как вы изрекли. А другая Митрия Жигарева баба,– сказал Никита для разговора более близкого.

– Жигарев, это который сидит?

Никита широко повел стаканом:

– За здоровье и сердечное знакомство... А довела его вот эта зараза,сказал он и одним махом опорожнил стакан. Схватил стручок, расщепил его, вышелушивая на ладонь сочное и зеленое еще семя.

– А говорят, деньги-то он и не пропил вовсе,– сказал весовщик,– А запрятал на будущую жизнь. В тюрьме отработает, а потом с деньгами айда отсюда куда-нибудь под Москву. Домик купит. А домик на земле. Вот и живи, как в раю, после риска.

– Это точно: кто не рискует, тот и не живет,– согласился Никита.

– Чепуха! Заболел он этой,-показал приемщик на бутылку,-после смерти отца. Это ясно. Смерть-то какая! С березой в обнимку. .Жуть! Чего-то подвело его к этой березе?

– Эта же самая и подвела,– заключил Никита и допил какие-то оставшиеся капли в стакане.

– Прочно ты говоришь, как дверь закрываешь.

– А чего ей, двери-то, попусту скрипеть?

Вернулся Кирьян с Феней и Катей.

Приемщик чуть налил Кате. Она притронулась к стакану губами и, смеясь, отдала его Фене.

Феня не отказалась.

– За хорошую жизнь! – сказала она. Выпила смело, прижалась губами к руке, заглушая так жгучую горечь а горле.

– Вот молодец ты, милая,-похвалил ее приемщик.

Какой-то вроде бы стон раздался среди простора. Послышались женские крики.

Весовщик выглянул из-за амбара.

– Что-то на путях,– с испугом произнес он и, подхватив свою фуражку, скрылся.

От амбара, и от телег, и даже из деревни бежали к станции люди, как это бывает, когда повеет бедой.

На путях стоял эшелон. Двери красных товарных вагонов были раскрыты. В глубине их – сумрак, в котором поднимались с соломы и двигались люди в военной форме, в красивых фуражках-конфедератках.

– Поляки,– сразу узнал Кирьян польских солдат.

Видел он таких же солдат под Брестом еще прошлой осенью, когда пучина войны захлестнула Польшу. Поляки отступали, бросали оружие, коней, оставляли свои города. Уходили от немцев, которые шли к нашим границам. А мы торопились туда, чтобы отдалить войну от них. Так две силы сблизились сошлись у роковой черты, за которой, в немецкой стороне, дымились скорбные зарева.

Кирьян запомнил и эти зарева, и крики женщин, и плач сирот над несчастной землей, откуда по ночам ветер доносил гул танковых орд, творивших что-то там, в зловещей тьме за Бугом.

Все это вспомнил сейчас Кирьян и даже почувствовал, как от эшелона, от сотен этих людей в вагонах, щемяще потянуло невыветрившимся запахом войны, тем особым запахом тоски в загорклой одежде.

Пленных перевозили куда-то на восток, в глубину чужой для них страны, с таким же, как и на родной им земле, солнцем, с такой же горячей полынью и быльииком в придорожном рву, в котором стояли мужчины и женщины, сбежавшиеся поглядеть на поляков.

У края рва охрана – наши солдаты в выгоревших гимнастерках, с винтовками, не строго, а так, для острастки покрикивали на тех, кто лез на пути.

– Куда, куда полезли? Иль глазами не видите?

– Застрелю! – кричал высокий, с веселым лицом солдат.

– Застрелишь – отвечать будешь,– заметил кто-то из бойких.

– Не лезь! Мужиков, что ли, не видела?

Нет преграды для взглядов: глядели друг на друга с одной стороны и с другой, где была воля, вольная земля вот этих людей, в глазах которых тлели скорбь, жалость и слезы перед чужой скорбью по потерянной земле.

Кирьян встретился глазами с молодым поляком. Мягкое широковатое лицо, голубые глаза тенила печаль.

Он было отвел взгляд и снова встретился с глазами Кирьяна, который стоял на откосе: не подходил близко, чтоб не в упор смотреть, а пошире. Так он видел, как мимо охраны пробегали к вагонам женщины и подавали полякам сало, хлеб, вареную картошку.

– Пасибо... Пасибо,– говорили поляки и улыбались растерянно: грустно было, что так их жалели. Жалели женщины. Молодые среди них были и красивые. Уйдут они в свои звенящие поля, манившие стогами ржи. Все так близко и недоступно, и неизвестно, когда разлученный войною откроется им берег родимый, никто не знает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю