Текст книги "Холмы России"
Автор книги: Виктор Ревунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
Жутко стало. Побежала я. Думала сразу и сказать все Мите. Но так и не сказала. Боялась чего-то. Да и мне он, Федор Григорьевич, слова-то свои сказал, а не ему. Значит, не хотел, чтоб он знал.
А когда Желавина нашли. Стройкой ко мне приезжал.
Про Митю и Федора Григорьевича спрашивал. Я и тут не сказала, что Федор Григорьевич мне завещал. Обождать решила.
– Дальше что?– шепотом спросил Кнрьян.
– Обождать решила.
– Твое дело сказать, раз просил.
– Боюсь я.
– Чего?
– Затаскают меня, Киря.
– Пустое ты говоришь. Сейчас же надо сказать Стройкову.
– Постой, Киря.
Но он уже не слушал ее.
Она выбежала за ним на крыльцо.
– Не ходи пока. Постой. Не надо.
– Почему? Чего ты боишься? Это надо сейчас же сказать. Чем дальше, тем хуже для тебя, если узнают.
– Боюсь я.
– Чего, говори?
– А что там? Если глянуть, что там?
– Нельзя.
– Ненавижу его! За одно слово его – "убью" – ненавижу. Ненавижу, а не решилась. Вырыть бы да в омут!
Потом пожалею, что не решилась. Да так мне и надо. Так и надо. Нет покоя, и не будет теперь до конца. Иди. А я свое решу.
– Что ты, Феня!
– Знать, надо не сгореть тому месту... Иди! Иди,– сказала она со слезами, в которых и отчаяние было и какая-то угроза сверкнула.
* * *
Строчков в этот вечер задержался на хуторе.
По пути домой заехал к Стремновым. Квасу попил. Хозяева поужинать уговорили. Не отказался.
Пока поужинали, стемнело, хоть и не поздний был час.
На небе стали собираться тучи, а от леса, с вершин сосен, заугрюмило тяжелым шумом.
– Переночевали бы у нас. А то куда по такой глухоте поедете?– сказал Никанор.
– Да и правда, Алексеи Иванович, переночевали бы,– поддержала мужа Гордеевна.
– С удовольствием. Люблю ваш дом. Но жена тревожиться будет. Не предупредил. Поеду.
Никанор подвел коня к крыльцу, где Стройков прощался с Гордеевной и Катей.
– Ты когда на свадьбу позовешь?– сказал Стройков Кате, будто и с упреком, что не звала его.
– Пусть еще погуляет,– ответила за дочь Гордеевна.
– На все свой звонок, Гордеевна. А это звонок особый. Прозвенит – и прощай.
Стройков вскочил на коня, который как-то боком, криво пошел к дороге.
– Счастливо доехать!
– До свидания!– крикнул Стройков и хотел было пустить коня, но в проулке показался Кирьян.
– На минутку вас, Алексей Иванович. Дело очень важное,– сказал он.
Стройков пригнулся с коня и выслушал Кирьяна.
– А мне не сказала!– раздувая ноздри, с яростью проговорил Стройков.
– Боялась она.
– Разговоры потом... Никанор Матвеевич, собирайтесь, и ты, Кирьян. Да Никиту Мазлюгина позовите. Пусть сюда живо! Да с тележкой пусть,-распорядился Стройкой.
Катя побежала за Никитой.
Кирьян отсел Стройкова в сторону.
– Не прошу и не грожу, а отвяжите аы Фсио ог этой истории. Она могла бы ничего не сказать. Но сказала, как просили ее. Это исполнила-и чиста. Надо пооеречь чистоту, а нс грязнить ее.
– Ты что это так за нее беспокоишься?
– За человека беспокоюсь. Что же ей всю жязпь маягься?
– Ты кому-нибудь говорил, что знала оиа.-
– Нет.
– Вот и не поднимай панику. Неизвестно, ч-ю.
Перед проулком на дороге остановилась тележка, спрыгнул Никита. Зашел па другую сторону. Подправлял упряжь и глядел в проулок.
– Лопату не забудь и фонарь . Л ружье не обязательно,– слышался голос Стройкова.
– Ружье в лесу, да еще в темном, не помешает,– ответил Никанор.
На дорогу выехал Стройков.
– Что так долго?-спросил он Никиту.
– Да ведь конь-то не в своем дворе, Алексей Иванович!– Оглядевшись, шепотом спросил:– Или на охоту собрались?
– На охоту.
– Хорошо, я и ружье прихватил.
Никита достал из-под сепа ружье и положил его на более видное место.
Никанор и Кирьян сели в тележку. Никита устроился впереди и, когда Стройков тронулся, хлестнул коня.
Девчата и парни, гулявшие за хутором на дороге, разбежались от крика Стройкова:
– Сторонись!.. Сторонись!
Он проскакал, а за ним прогрохотала тележка.
Что-то случилось?
Тележка тряслась и подпрыгивала.
– Потише, а то все внутренности оборке:-,– сказал Никите Никанор, крепко державшийся за гребенку тележки.
– Ничего. Смягчай на собственных пружинах.
– Хорошо у кого они есть, свои пружины, а то один мослы остались!
– На мослах еще лучше, Никапор Матвеевич: крепче сидеть будешь, пе сползешь... Куда 7:е едем?– спросил Никита.
– Кто ее знает? По делу куда-то.
Помолчав, Никита сказал:
– Сколько переполохов всяких на свете, и все от человека.
– Какой же примерно от нас с тобой переполох?
– Мы с тобой травка мелкая. Подняли – и едем. Спали бы сейчас.
Стройкоз поехал тише, остановился. Остановилась и тележка.
Впереди – береза. Бледнелась какая-то тень. Закачалась и метнулась куда-то. Но вот снова прокралась из темноты и притаилась.
Так в видениях ночных метались тени ветией на отсвечивающейся от звезд березе.
– Слезай!-дал команду Стройков.
Зажгли фонарь.
Трава, как кровь в темноте, чернела под березой.
Стройков сказал, что все вокруг березы раскопать надо: что-то должно быть тут.
– Или клад какой?– спросил Никита.
– Может, н клад, не знаю.
– А вдруг как Митя деньги тут свои припрятал?
– Какие еще деньги?– со злостью проговорил Стройков.
– Разговоры идут всякие, будто он деньги вовсе и не пропрш, а схоронил их для будущей жизни,– пояснил Никита.– Вот бы заранее знать, что здесь. Хитры и умны все, а на простенькое ни у кого догадки нет.
– Взял бы?– спросил Стройков с презрением в голосе.
– Разве не соблазн, Алексей Иванович?
– Этот соблазн знаешь как называется?
– Так ведь я же предполагаю, мечта вроде бы, и то не моя, а от слухов разных играет. А насчет соблазна – это уж всякий дрогнет перед деньгами-то. Всякий! А другого осудит – совесть свою показать. А попадись чужая рублевка под каблук-на следу не оставит. Тем более тысяча – с землей ее выскребет, с грязью.
– Помолчи!– остановил Никиту Стройков.
– Молчу, но дух замирает, ей-богу, Алексей Иванович.
Никанор с осторожностью стал вскапывать землю от ствола. А Никита разламывал пласты и растирал их в руках до корешков и мелких комочков.
– Вот жадность!– удивился Стройков.
– А как он все деньги в драгоценный камень – в бриллиантик обратил? Бумага-то преет. А камень сто лет пролежит, и все цена ему. Стараюсь, как бы между пальцев не капнул.
Лопата со скрежетом ткнулась во что-то.
Кирьян ближе к земле поднес фонарь. Стройков оттолкнул Никиту, который руками полез под лопату.
Никанор осторожно подрезал дернину и слегка отвернул ее.
Стройков ощупал в глубине теплую парную землю – стронул что-то тяжелое... Выдрал заплетенный корнями топор... Колун!.. Быстро пучком травы смел землю и ржавчину.
На лопасти топора клеймо, три буквы: "Ж. Ф. Г."– Жигарев Федор Григорьевич.
Так вот какая тут тайна хранилась!
Стройков тяжело поднялся, даже как-то качнулся, держа на ладонях перед собой колун.
– Значит, тут, сволочь, зарыл и сам сдох,– выругался Стройков.– Вырыто при свидетелях. Все видели? Все видели? Подпишетесь потом. Вот и все... Вот и все,– повторил он уже для себя, что дело окончено: убийца Федор Григорьевич Жигарев. В ожидании кары не выдержал и покончил с собой – так теперь можно было объяснить гибель его, смертную его обнимку с березой, которой и избавился от всех мук своих и от позора суда, оставил тут и улику на себя в предвидении этой спасительной для сына ночи.
Вот и пришел конец всем толкам, догадкам и слухам.
"Фене спасибо надо сказать",– подумал Стройков. Он еще раз оглядел страшный топор, клеймо на котором долго, с пристальностью словно бы озирал фонарь,– приблизился к лезвию, увидел зарубку и отшатнулся.
ГЛАВА III
В сентябре полили дожди. Хлестало и моросило с беспросветно хмурого неба. Залило огороды, где на грядах набухшие влагой кренились сахарно-белые кочаны капусты. Из леса, как из бочки, пахло квасным духом преющей листвы.
Неистова была глухая горечь осин в дождливую эту пору.
Угра замутилась, поднялась – вышла из берегов, затопила кусты и клади, которые тряслись в мятущейся воде.
Лодки оттащили на косогор, ближе к дворам, чтоб не унесло.
В один из этих дней Гордеевна зашла в баньку на своем задворье.
В сенях баньки с раскрытой дверью и маленьким оконцем Никанор подплетал старый норот: хотел сразу же, как сойдет разлив, поставить норот на сеже; может, и напрет рыба по мутной воде.
Гордеевна прикрыла дверь, и в баньке сразу потемнело, лишь смутно слезилось в дожде оконце, перед которым махал дочерна выспевший репейник.
– Слышал, отец, что бабы-то говорят?
Никанор ножом срезал сучок с лозового прута.
– По такой погоде бабам только и говорить. Делать нечего, да и сырость языки смазывает для п щего вращения.
Гордеевна терпеливо выждала, пока отшутится муж, и сказала со строгостью и тревогой:
– Говорят вот что: будто Кирька наш с Фенькой стреваются.
– Языки длинные, да болтовня короткая. Было бы что, не так сказали бы. А то – стреваются...
– Видели. В дальней пуне и ночуют,– с покорностью перед такой правдой сказала Гордеевна.
"Так вот оно что!"-вспомнил Никанор про забытую в дальней пуне косынку и отложил нож и прутья.
– А еще говорят: Митя скоро придет,– продолжала Гордеевна.– Будто бы за хорошую работу раньше отпустят его, вроде как он безвредный совсем. Что ж будет-то, как придет?
Никанор поднялся с поленьев, па которых сидел.
– Дома наш?
– Нет, нет его. Да погоди ты кипеть. Тихо все надо уладить.
– Митя живо уладит где-нибудь темной ночью. Век будет помнить наш, как чужих жен сбивать. Так и надо!
И ей, чтоб хвостом не вертела. Одна беда – другую завела. Непутевая! И наш непутевый. Где себе радость нашел! Не смола, что и отлепить можно, счешется. Позор и стыд!
– Поговори ты с ней, отец,– это было самое важное, что хотела сказать Гордеевна в надежде, что через Феню все как-то можно остановить и уладить.
Дома Никанор набил кисет покрепче. Не забыл усы перед зеркалом подкрутить. Надел с аккуратностью фуражку.
– Как к невесте собираешься,– заметила Гордеевна.
– Невеста или кто, а дело серьезное. Что и сказать ей, не знаю. Может, наш голову ей замутил. А у нее и от прежнего еще не отмутилось. Вот и выходит ей сейчас такой туман, что хоть провалиться.
– Жалеешь, так сватай.
– Митя между нами и перед совестью стоит.
– Ступай, отец. Замети беду эту.
Никанор, чтоб никто не видел, пошел задворьями, оскальзываясь на тропке, и, как ни старался пройти ровно, рухнул в мокрые малинники, что и фуражка отлетела.
Поднялся, плюнул.
"Люди по ровной дороге ходят. А ты вот по малинникам ныряй,– подумал Никанор и погрозил сыну.– А с тобой я еще поговорю... Погово..."– и чуть снова не рухнул.
За спиной раздался смех.
Феня шла от тока с ворохом соломы для хлева.
– Что это вы, дядя Никанор, малинники ломаете.
– Крапиву вот ищу.
– Это зачем же?
– Сказал бы, да не для ветра наш разговор.
Она пошла впереди него, босая, с налипшей на икрах мокрой травой. Пролезла в узкую калитку своего двора, протаскивая шуршистый ворох соломы.
Зашел во двор и Никанор.
Феня бросила солому под навес.
– Сама таскаешь. Кирьку бы позвала.
Как жаром обдало лицо Фени.
Покашлял в кулак Никанор: не то и не так сказал.
– Идите в избу. Я сейчас,-сказала Феня: хотела хоть на минутку отдалить разговор, опомниться. Взяла ворох соломы – прикрыть прохудившуюся с угла крышу хлевка.
"Без хозяина-то как",– подосадовал Никанор, что разваливался хороший и крепкий когда-то двор. Раскрыл
дверь хлевка. Из дыры в крыше росил дождь на корову.
Никанор приставил к стене хлевка лесенку. Поднялся по ней. Солому в сноп связал и подсунул под старую кровлю – на слегу положил.
– Как же ты жить собираешься?
–Не мой двор, а то давно собралась бы. И хозяин был бы.– ответила Феня.
– Кто же?
– Киря ваш.
– А Митя как же?
– Я для него отрезанная, как трава на серпе. А с Кирои я как с родной землей. Только вот боюсь за него, как и вы Митю боитесь, да и меня с позором... Дядя Никанор, дайте уж от сердца скажу вам. Позор какои, что жизнь я свою не хочу губить, а хочу идти с человеком? Хоть на страдание, когда знаешь за что.
Не боюсь!
– Бунтуешь ты. Погодила бы бунтовать. А то и на волю хочется, и прежняя присяга держит.
Никанор зашил крышу, и этот свежий пласт соломы светло золотился на старой пропревшей кровле.
– Кирю вы не ругайте, дядя Никанор. Не ссорьтесь.
Не надо. Не виноват он. Это я из своей беды к нему потянулась.
– Ты его не защищай. Пусть он тебя защищает. На то он и мужик за бабью награду на рожон лезть.
Так и ушел Никанор. Как отоывать, когда всюду боль?
О чем говорить? Запуталось жквое, и жаль всех.
Феня стояла на крыльце. Тоава ппиупыла под дождями, будто задумалась: "Зачем я цвела? Злчем? И зачем цветут люди и эти депевья? Зачем н д."я чего все цветет?"
Хмурые тучп несли над травой свой ст.;рак.
Холодно. Сыро.
В дом Стремновых кралась еще одна история, пока незаметная, но неотвратимая, как эхо.
Катя не думала, что так случится с ней, что она может стать матерью.
Она скроет все, так и решила сразу, как в горячке сразу решает юность.
Вечером, когда в доме затихло, вышла украдкой с сеновала, где спала всегда, и, боясь, что кто-то увидит ее, остановит, бросилась в темноту.
На хуторе брехали собаки, а ей казалось, кричали голоса: "Куда... стой... куда... стой".
Перед рекой остановилась.
Шла Катя на ту сторону, к Шелганихе, которая в своей избе за селом у лесочка избавляла девчат и баб – изводила плод.
Кате путь туда за прощальную ночь с Федей. Расплата? Или счастье свое бежала губить?
Угра крутила глыбами воды, которые стремительно проносились во мгле.
Кате надо было по затопленным кладям перебраться на ту сторону.
Была лодка. Но стояла она возле двора, и стащить ее к реке было не под силу Кате.
Она разулась, связала ботинки и по разлившейся воде добралась до кладей. И когда поднялась на них, ужаснулась бесконечности, открывшейся перед ней... Куда она идет? Зачем? Но то, что было там, впереди, не так пугало ее, как то, от чего бежала она.
Она не боялась и пропасть в этом разливе. Что будет, но только не тот самый миг, когда узнают о стыде ее. Как уродец жалкий будет сидеть она у стола – такой видела она себя. Нет, нет, только не это!
Она не каялась, что так случилось с ней. Она вспоминала встречи с Федей, как самые красные минуты в своей жизни. Но то, что было тогда, в прощальную ночь, под копной ржи, сейчас прихлынуло по-другому. В ней есть эта тайна могучая, которая зажигает новую жизнь, уже бившуюся в ней.
Медленно перебиралась по кладям, держась за трясущуюся в напоре воды перекладину.
Вода была выше пояса. Одной рукой Катя держалась за перекладину, другой прижимала связанные шнурками и перекинутые через плечо ботинки. Под ногами узкая половица кладеи над зыбучей бездной.
Она все дальше н дальше уходила от берега, а другой берег все не веял близостью, и вдруг ей показалось, что до того берега она никогда не дойдет и назад не вернется.
Она стояла на самой середине разлива.
Поток прижимал ее к перекладине так сильно, что Катя спешила добраться до связи с опорами, на которых все и держалось. Но и опоры тряслись и качались, бились с потоком, который передавал эту дрожь и основе. И когда там, в глубине, слабла слитность с землей, опоры сметало и уносило с распадавшимся настилом.
Катя протянула руку и почувствовала, что перекладины впереди нет. Ей хотелось закричать, чтоб услышали отец с Кирей, и подплыли бы сюда к ней на лодке, и взяли бы ее.
Но она не закричала. Так устроен человек. Стыд бывает страшнее смерти.
Она тронулась дальше. Перекладины нет, и лишь под ногами половинка кладеи среди этого несущегося безумия. Катя успела схватиться за опору. Но кол, наклоняясь под ее тяжестью, потянул Катю в поток. Она бросила ботинки и загребла воду, отстала от тянущей в прорву опоры.
Стыд бывает страшнее смерти, но бывает сильнее и стыда и смерти жизнь, когда вся она встает по тревоге ужаса.
Катя рванулась вперед, и как раз всей этой силы ее хватило дотянуться до другой опоры.
Эта опора крепче, но и она качалась и билась, рвалась из рук.
Катя еще чуть прошла. Вот и перекладина, и уже не так страшно.
"Только бы добраться, только бы добраться",– думала Катя, зарекаясь на всю жизнь вот так знакомиться с Угрой. Беспощадная она в разбуженных из глубин трагедиях, среди которых, цепляясь за жизнь, билась еще одна былинка человеческая.
Впереди вздымались какие-то темные волны. Вот-вот они захлестнут Катю, и вот, уже наклоняясь к ней, зашумели... Это шумели кусты. Она пробежала сквозь них и, бессильная и несчастная в предчувствии, что еще ждало ее, упала на землю с пронзительным запахом холодной тоски в траве.
Как она хотела встретить утро со свободой и радостью, когда все кончится. Неужели это будет?
Надо переждать эту ночь. Такая вокруг мгла, что кажется, свет никогда не размоет ее.
Катя поглядела в ту сторону, где хутор: милое, родное там. А эта сторона, где стояла она сейчас, казалась недобрым миром, в который она перебралась к своим первым мукам.
"Мама... мама",-зашептала она. "Мама... мама..."– почудился ей другой шепот в ней самой. Чудилось, кто-то звал ее: "Мама... мама..."
"Кто ты?"
"Сынок твой".
"Ты сынок мой?"– удивилась она.
"Ваня... Ваня я твой".
"Ваня?"– еще больше удивилась она и улыбнулась.
"Мама... мама".
"Что ты, милый? Мама... А я стыжусь тебя, милый ты мой, милый... Ваня, сынок,– думала она со слезами, что идет голосок этот погубить.– Сынок ты мой. Спи, милый.
Никому не отдам тебя. Спи, милый. Ты со мной. Спи,– говорила она чудившемуся ей голоску.– Спи... А весной солнышко увидишь. Ты еще ничего не видел. Так все тебе будет интересно... Спи, милый".
Катя услышала какой-то стон. Кто-то шел прямо на нес, но медленно, останавливаясь. Все ближе и ближе.
Видение какое-то. Вот остановилось, приглядываясь к Кате.
Так это же Феня!.. Что с ней? Почему она тут?
Шла она оттуда, куда минуту еще назад спешила Катя.
– Гибну, Катюша.
Феня села на землю и, не в силах сидеть, повалилась на бок.
Катя тронула ее лоб, холодный и скользкий.
– Что... что с тобой?
– Дура я, дура! Погубила себя. Теперь погубила.
Катя подбежала к берегу и закричала.
Река, сама тревожная, далеко разносит голос тревоги людской. Но закрыты двери и окна в избах. Кто услышит?
Катя вернулась к Фене.
Побудь тут, Я сейчас.
– Не ходи. Не надо,– хотела Феня удержать ее, слабо сжав руку Кати.Киря не знал. Сама я.
Катя бросилась к кладям, чуть прошла по ним и почувствовала впереди пустоту.
Смыло клади. Из воды, совсем близко, торчал лишь кол с зацепившейся за него тиной, дрожал и бился, и казалось, плыла навстречу потоку женщина с распущенными длинными волосами.
Катя закричала.
Крик услыщали: потому ли, что кричала Катя с кладей, или таким сильным был зов отчаянья, что пробился па хутор.
Услышала Гордеевна.
Она не спала. Разгадывала в сумраке невеселых раздумий, как все уладить, чтобы все на хорошем сошлось.
Не так сына жалела, как Феню бабьей своей жалостью:
понимала, что не ветром шальным бросило, замело ее на эту любовь, а сердцем пристала. Разве теперь оторвешь?
А что делать? От мужа уйдешь, да не скроешься. Велика земля, а и у нее край есть, и там достанет, нс смирится.
Не потому, что другой бабы не будет, а что плюнула. Не каждый такое простит.
"Девок сколько. А вот где нашлось,– подумала Гордеевна о сыне.– Из непутевого непутевое и выходит".
Крик ей почудился. Слабый, даже детский какой-то крик.
Гордеевна поднялась и вышла на крыльцо. Голос с той стороны. Не перевоза просил, а звал с отчаяньем.
Гордеевна вернулась в избу, разбудила мужа.
– Отец, с той стороны кто-то кличет.
Никанор тяжело встал; размооило сном.
– Кто?
– Да выйди ты. Беда, может, какая.
Прислушалась Гордеевна и сердцем узидла голос дочери. Бросилась на сеновал. Нет Кати. Пуста постель.
– Катюша там наша. Она,– заметалась Гордеев?;а.
Кирьян и Никанор, быстро одевшись, в нижних рубахах побежали к лодке. Тяжело стронули ее – спихнули.
Лодка поползла и застряла– на камнях. Едва свернули ее на траву. По траве пошла легче, заскользила.
Подбежал сторож с тока. Теперь трое ворочали и тащили лодку с бугра.
Гордеевна принесла фонарь, замахала над головой пугливым светом надежды в этой тьме.
– Сюда-а-а! Сюда-а-а!-теперь уже ясно слышался далекий голос Кати.
Лодку дотащили до воды.
Тяжелая и неподвижная лодка теперь дернулась из рук, потянула Кирьяна в поток, и едва забрался в нее, как закрутило, понесло в темноту.
– Против не лезь, а наискось гони!-кончал Никанор вслед сыну.
Кирьян круто загребал шестом. Лодку закружило. Вода несла сломанные кусты, жерди и бревна, словно весь свет стронулся и стремился куда-то мимо маленькой этой лодки, которая пробивала себе путь и даже заворачивала навстречу потоку.
Кирьян подплыл к берегу.
Подбежала Катя, босая, прозябшая.
– Скорей! Феня!..
Кирьян подошел к Фене.
Она лежала на боку, поджав ноги. Щекой терлась о землю, стонала: был это голос боли, которая брала верх над слабеющим телом. И только еще земля спасала – сырой травой и холодом студила в теле тошнотный жар.
Кнрьян взял Фсню на руки, положил в лодке к корне.
"Киря, перевези",– вспомнил он, как летом перевозил ее вот от этого берега в венчально-белых вьюнках.
На берегу уже толпился народ. Еще никто не знал, что случилось. Но когда подчалила лодка и Кирьян вынес Феню, поняли, зачем в такую ночь была на той стороне.
"Вот, милая, как ты нескладно решила^,-подумал Никанор и сказал дочери, чтоб живо за телегой бежала.
В этой суматохе не до разговора с Катей: как оказалась она на том берегу? Правда, Гордеевна решила, что Катюша Феню провожала по ее делу: "Отчаянные головушки, по такому разливу пошли".
Пригнали телегу к двору Стремновых. Гордеевна подстелила сена, на которое и положили Феню.
Кирьян погнал коня.
Расходился по избам народ. Переговаривались. И как всегда бывает у русского народа, все слабое и беззащитное невинно для него. Зато винили теперь Кирьяна.
"Один губил, и другой не лучше",– об этом не говорили, но думали так.
Зашли в свою избу Стремновы, и только тут Никанор спросил дочь:
– А ты зачем на том боку была?
– С Феней,– ответила Катя, только бы отстали, и ушла в горницу.
Укуталась в одеяло, согреваясь своим дыханием.
Никанор крепче прикрыл дверь горницы.
– Беду хотели отмести, а вон какая намелась. Это не дело так бабу загублять. Пусть отроются и живут, раз не хочет с Митей жить. Силом не заставишь.
Гордеевна ушла на печь. Слезы там свои уняла.
– Жива бы осталась. Как холстину вон положили.
– Рожать надо, а не по шелганихам бегать. Стыд это разве – на свет человека родить?
Катя привстала на подушке, прислушалась к голосу отца.
– Только змея своих детенышей пожирает, да и той природа так закляла змеиное отродье окоротить. А человеку рожать повелела, рожать и рожать, чтоб в смертях и войнах род людской не извелся. Для того и любовь.
Она на свет новую жизнь вызывает.
Никанор подвернул лампу, вглядываясь в огонек, как будто хотел прозрить в золотом, легком его свете дорогу, по которой мчался сейчас Кирьян.
Над излучиной Угры, на правом высоком берегу среди сосен – бревенчатый дом. Больница.
Не гаснет тут и ночью огонек в дежурной комнате, горит среди леса.
Крик послышался под окном.
Выбежала дежурная. На крыльце Кирьян с почерневшим лицом. На руках женщина в мокрой, облепившей тело одежде.
Положили Феню в приемной на деревянный в белом чехле диванчик.
Заполошились в больнице.
Дежурная сказала Кирьяну, чтоб ехал на тот берег, к лесничему: сестра у Родиона Петровича гостюет, врач из Москвы.
– На лодке скорей, Киря. Плохо дело.
Сестра Родиона Петровича – Полина Петровна Елагина, по фамилии мужа, приехала в гости к брату. Она приезжала каждое лето или ранней осенью, когда в лесах прянеет запах сухой листвы, а стога рябин в оранжево-красных пожарах далеко видны в просинях березняков.
Полина Петровна проснулась от тревожно раздавшегося по дому стука и подбежала к окну. От Угры угрюмо накатывались всплески волн и шум кустов.
Ночь страшна была в этой глуши: темнота, видимо, будила в душе древние инстинкты, настораживала воспоминанием перед опасностями, которые когда-то бродили и перед предками в здешних лесах.
В дверь комнаты тихонько постучали: это брат.
– Поля,– раздался голос Родиона Петровича.– Открой.
Полина Петровна быстро оделась и открыла дверь.
Из комнаты повеяло теплом и сиреневым запахом духов.
– Тут наш объездчик приехал. Просит в больницу.
Больная там в очень тяжелом положении,– сказал Родион Петрович.
– Хорошо. Я сейчас.
А через минуту Кирьян увидел на крыльце женщину, показавшуюся ему в темноте молодой, с белым лицом под тенью капюшона черного блестевшего ее плаща.
Выбежала Юлия с пуховым платком для Полипы Петровны.
– Поля, надень,– и сама накинула на нее платок, завязала.– Ночь, ночь-то какая, господи!
Родион Петрович проводил Кирьяна и сестру.
– Осторожнее, Киря. Дай знак с той стороны, и я буду спокоен.
Угра, суженная тут высоким берегом, бывала и в тихие дни с быстриной, а сейчас и крутила, и завихривалась.
Лодку подхватило и понесло.
Полина Петровна сидела на перекладине, держась за борт, в который хлестала вода.
– Не бойтесь,– сказал Кирьян, перекидывая со шлепаньем шест и загребая.
Она сидела спокойно, в задумчивости.
Подплыли к берегу и выбрались на его уступ, на который Кирьян втащил и лодку, привязал цепью к ветле.
Потом он зажег спичку: дал знак Родиону Петровичу, что добрались до берега.
На том берегу радужно метнулся огонек и погас: это Родион Петрович ответил.
Кирьян и Полина Петровна поднялись по крутой, обрывистой тропке среди олешников на венец берега, где больница.
– Что же будет с ней? – спросил Кирьян Полину Петровну.– Спасите ее. Она не виновата.
Полина Петровна скрылась за дверью больницы.
Кирьян сел на край телеги.
Снизу доносился шум течения, всплески от подмытой земли. ^Дождя уже не было. Чистое черное небо. В восточной половине его просеивался из бездны звездный туман.
Кирьян подошел к окну с белой занавеской, за которой двигались какие-то тени.
Он не верил, что может случиться страшное, и эта вера была от молодости, перед годами которой далекой кажется смерть.
Он не представлял, что кто-то выйдет к нему и скажет: "Все кончено".
Ночь, которой, казалось, конца не будет, сходила с неба. Рябиново зарделась полоска зари. Кирьян сидел в телеге, опустив голову: мучился, видения пронзали душу ужасами, даже вскрикивал он,
– Киря... Киря...– услышал голос Фени. Соскочил с телеги. Перед ним Полина Петровна
– Что?
– Она молодая и сильная – это ее счастье,– сказала Полина Петровна.Вот пока все.
К лодке пошли через луг в опаловом и холодном зареве.
– Могу я быть откровенной с тобой? – спросила она вдруг.
– Конечно.
– Не обижайся. Я уже кое-что слышала... Феня не жена?
– Нет.
– А тебя не смущает такая жизнь с женщиной, само это положение, что она может так жить?
– Разве нужны бумажки? Есть у нее, законная да клейменная.
– Тогда надо было сделать себя свободной и устраивать семью, не уродуя жизнь, как это вышло. Знаешь, почему я так говорю? Мне знакомы такие случаи. Ты, Киря, должен знать ее состояние. Она не могла себе простить...– Полина Петровна не договорила.
– Говорите.
– Не могла себе простить, что пошла на измену, и в стыде сотворила над собой это уродство.
– Я не знал. Она скрыла.
– Феня боялась усложнить положение. А ты был невнимателен к ней.
– Что же делать?
– Тут трудно что-либо посоветовать. Жизнь постепенно смоет все. Но скорее смоет горе, чем позор. Мы делаем много ошибок, особенно в любви: что-то не так, и уже расплата, очень жестокая порой. Это женская доля, Киря.
Они спустились к лодке.
Мутная вода кружила, с хлюпаньем и журчаньем вскипала в воронках, несла охапки водорослей и прелой соломы.
"Бывает и расплата, а от любви не уйдешь",– подумал Кирьян.
Полина Петровна села на свое вчерашнее место – на перекладину и, когда тронулись, подняла капюшон, натянула его поверх платка: ветер на реке был резким и холодным.
Они пристали на той стороне под кустом. Полина Петровна, держась за ветки, выбралась на берег.
– Прости, Киря! Может, я и погорячилась, все высказала. Мне жаль ее, потому-то я и сказала. Ты, особенно сейчас, побереги ее,– прощаясь, сказала онп.
– Спасибо,– ответил Кирьян с удалявшейся лодки, в которой стоял он с шестом, и вдруг пол" ..; его, и с сплои ударил в быстрину.
Чуть светало в моросисто мигающих потемках, когда Гордеевна вышла из дома. За хутором свернула на лесную тропку в меди опавшей листвы.
Шла Гордеевна к святому ключу.
Ключ в лесной глуши, на прогалине, среди сосен. Вершины их достигли такой высоты, что кажется, живут они небом, ближе к небу, чем к земле с ее сумраком во мхах и черничниках.
Под сосною с мускулистым комлем в натеках смолы затаен родник в ольховом срубе. Сруб вровень с землей, в малахитовых наростах мха.
На стволе – икона без позолоты и серебра, подревневшая плашка с ликом богоматери. Глядит она печально куда-то вдаль, перед которой бессильны руки матери с дитем. Чуть склонив голову, все ждет и ждет она с бесстрашным смирением, что должно быть. Дрожит на руках ее и на лице свет родника.
На коленях, склонись, стояла Гордеевна в белом с синими горошками платке. Молилась за Кирю и Катю.
Припала к роднику. В сумрачной глубине его, там, на самом дне, вздымалась и кипела земля с прорывавшимися струями воды, с песком и черными прожилками корней, размытых где-то в глубинах, под новыми толщами схороненных с веками пластов, и туда, туда шептала Гордеевна:
– Не отними волю и хлеб у детей моих. Не отлучи от двора. Пошли Кире жену хорошую, а дочке моей Кате мужа забочего. Без воли тяжко, без хлеба голодно, а без жены и мужа прийти не к кому. А Феню, хоть и не нашего двора она, огляни на Митю. Дай им счастья и, если уж взять негде счастья-то, от меня возьми все до последней капельки да брось беде. Пусть отлетит от них беда.
Глядят из-под воды глаза, ее глаза, а будто чужие всматриваются. Мрак клубится за ними. Глаза что-то страшное сказать хотят. Что? Что?.. И среди этой отрешенной тишины услышала Гордеевна голос материнского своего предчувствия: не это лихо, с каким пришла она, а будет лихо чернее тьмы, как в этой глубине кромешной.
– Господи! – прошептала Гордеевна и, обняв ствол, прижалась к иконной плахе.– Сохрани! Сохрани!
Туманные полосы света прорывались на землю из прорубей среди медленно качавшихся вершин, меленые тучи хвои – они далеки, но еще дальше их матовобелые раковины облаков, перламутрово отливавшие от зари.
– То, что делает Шелганиха, ужасно,– утром поделилась с братом Полина Петровна.– Я должна поговорить с ней. Либо она прекратит свое варварство, либо надо заявить куда следует.
– Сходи. Но какой толк? К ней женщины сами идут,– сказал Родион Петрович.
Все трое – Юлия, Родион Петрович и Полина Петровна – сидели за столом на террасе. Завтракали. На столе – жаркий самовар с чайником на конфорке. Кувшин топленого молока к чаю.