355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 38)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)

Желавин натер в бумажку сухого мха. Закурил. Прокашлялся в рукав.

– Зараза какая. А тянет. За платком-то лесник не придет?

– Дело свое знаем.

– Гляди. Барин тоже знал, да ознался... Любил я на станцию за почтой ездить,– снова в прошлое повел бреденьком Желавин.– Газеты, журналы везу. Тихо еду, все страницы смотрю, листаю царства на картинках, острова с пальмами, дворцы, отдаленные от наших изб и дороженек на землице унылой. Но речь особая про уныние землицы нашей и про странички разные... В саду флигелек был. Дядюшка там уединялся. Всякие ведомости наши и заграничные читал. На новые капиталы мыслями раскидывал. Привезу почту. Положу все по местам на письменный стол. А на столе записки, письма, карты всех стран. Всем владеть хотел! А свое провалилось.

– А как же ты? – спросил вдруг Ловягин.

– Не торопись. Сейчас бы в баньке попариться с веничком. А потом за стол к чугунку с картошкой. С килечкой хорошо. Покурил – и спать. От окошка малинкой пахнет. Туман. Эх, куда бы в тайгу да в избу над широкой речкой. Есть места. Паши, коси. Нет же, милый, документы показывай. Досье-мосье. Все по клеточкам распределено: вот стервец, а этот лучезарный. Вот с тобой в болоте сидим, а другой, прямо в эту самую минутку, из хрустального бокальчика отпил и осетринкой закусил, лучезарный, лучезарный-то. Он улыбнулся, и ты улыбайся в его лучезарности. В дерьмо он тебя окунул – всплыл ты и улыбайся. А нет, не нравится, сиди в дерьме. Может, и не гнил бы я в этом болоте. А вот... Приехал както в отпуск со своей милёной бывший по здешним краям комиссар. Милёна его по ягоды пошла. Несла меня нелегкая: мимо я проходил. Берег ягодки она. Остановился незаметно. Гляжу. В лесу тихо. Любуюсь. Солнышко по сарафану ее резвит. Багульником дурманит. Кто я? Человек. А кто человека сотворил? Ведь не я же себе, не существуя, сказал: сотворись! Значит, и не я всякие вспыльчивые вещества для возгорания в себя напустил.

И возгорание-то от нее, от естества красивого. Да и лес как в древность завел. Он же, багульник, и в каком-то веке, примерно, такие же испарения натомлял. А чем человек изменился? Мыслями, а чувством возгорания не стронулся, чувствами он стронется вместе с землей. Тогда другое.

– Короче, и ягоды прокисли,– сказал Ловягин.

– Оглянулся я и вижу муженька ее, за кустом стоит, боевой, в военном. В стыде-то я и бросился к ней: "Ягодки, ягодки помогу вам, пособираю". А как отошел, слышу, он и говорит ей: "Ловягинский холуй, холуем и остался".

Вот в какую клеточку предначертал. А за что? Она, милка, в черники пошла и губки подкрасила. Для чего? Не глухарей же завлекать? К яркому цветку и мошка липнет. Виноват: на губки ее поглядел и нектар представил.

Его нектар, он хозяин се, властелин, фараон египетский, а я холуй смущенный, да еще прежних, сверженных времен холуй. Почему холуй? Как ответить? На запятках свистал у твоего дядюшки. Почему я свистал, а другой – нет? Не было другого, а я, пристегай, готов был к рвению при вашем дворе на побегушках. Явится мысль или хотение какое барину: круть – верть, и уже не мысль и не чувство, а самое как есть дело в моих руках – конверт с ответом или приветом. За исполнение и допускали.

В людской стол с остатками некоторыми на блюде после вкушения барского от даров земных. Почему я подъедал, а другой – нет? Проклятый вопрос. От него и петляю.

Как ответить? Барина не спросят за ананас, а меня за кожуру с ананаса. Не потому, что сожрал, а потому, что жаждал. Вон какая петелька – болотами да прорвами.

Но пока широка – выскочить можно. Нет холуя без хозяина и хозяина без холуя. Без такой сварки и пропали.

Павел еще раз повернулся на мху, будто разморился совсем, но вопрос задал:

– Кто же виноват?

Желавин повременил с ответом, пальцем в небо показал.

– По истории небывалой, на красное и белое свет порвало. Тогда бы и ушли. А Викентий Романович в последней надежде и сдал.

Ловягин фуражкой прикрылся от солнышка.

– Ну, расскажи.

Желавин вроде бы поклонился.

– Для упреждения твоего.

– Для спасения надо было из той войны выкручиваться и богатыми сибирскими землями мужика наделить. Пусть бы капитал наживал. Не пошел бы свое разорять, За землю II кровь пролил, и новую власть представил. Перед вашим свержением навестил я Викентия Романовича на его московской квартирке,– о давнем начал Ж^лавин свой рассказ.– В отлет печальный он со' бирался,светлость его.

"Спохватится мужик, Астафий,– сказал он мне.– Да поздно будет. По неимению дурак с умным, а мастер с бездельником поравняются. Высшее в низшем погрязнет... Где коней нам достать?"

"В трактире кони кормлены",– говорю.

"Мы на своих. Ты со мной или у тебя иная дорога?"

"С вами, барин, говорю, дороги иной нет".

Договорились в Нескучном саду встретиться. В Черемушках коней купить. А оттуда без задержки в свои края, тайно вас вызвать и скрыться... Париж! А то и дальше – к пальмам, к теплу заморскому от наших болот и метелей. Бывало, заметет ночью, и царь ты и государь в своей избе... Пришел я к пруду. Невеселая вода. Глянешь и вроде как лежишь на холодном дне, а над тобой ивы плакучие. Куда-то галки летят. И где тут красное и белое на хмурой воде. Не пришел барин. И на другой день ждал, в тот же час, как условились. Нет!.. Опоздал я к гибели вашей Помпеи. Уже на развалины пришел. И сад вишневый сгорел, так с края деревцо уцелело. И дедушки твоего портрет в землицу влекся, черный весь – глаз из-под брови глядит, а другой – вроде как вилами порван. Про вас-то слышу: сбегли вы с батюшкой. А Викептий Романович чего-то отстал, за свое хочет посудить. Знал я дядюшкины местечки-и охотничьи, и рыбацкие. За хуторов, па старой гари, гляжу, бредет. Взор невеселый.

да будто и испуганный. Барин, дворянин, богач, а словно от сна проснулся, II нет ничего. У кого-то крыша дырявая, а у него и этого не было. Все в одну ночь исчезло

"И лес, говорит, незнакомый. Куда я зашел? Выведи мепя скорее. Дом, где дом?"

– Страшно слушать,– проговорил Ловягин.

– Страшно слушать. А жить?.. Проводил его в землянку,– продолжал Желавнн,– обиталище Григория Жига рева. Уголь тут в ямах выжигал ц деготь гнал. Черепок горлачнын в землянке да лежанка из досок. Сноп в головах, мышямн потертый. Заснул он на лежанке.

Дождь – завеса непроглядная. Только на упокой по такой погоде: ничего не жаль, ничего нс вспомянется. Вдруг вскочил барин-то. Огляделся и за голову схватился.

Долго сн сидел неподвижно.

"Снилось мне, говорит, или правда, будто я в какомто доме. Богатый дом. И все готово там, чтоб мое желание исполнить. Любое, какое захочу! А в каком-то флигельке, в душной комнатке к рыжей девке ползу. Обезумел, к телу ее здоровому страсть. Она свечой повела – в угол показала. "Только, барин, после-то". Гляжу, а там туес меченый. Припал я к йей".

Чую, захворал барин. Пошел я в деревню за хлебом.

Все коров доят. Тихо. Будто ничего и не случилось.

Хлеб я взял – и назад. Захожу в землянку, а там никого, пусто.

– А дядюшка?

– По слухам, вот в этом болоте сгинул. А говорит; будто и живой. По слухам, по слухам. Толком не знаю. Не буду зря говорить. И рассуждать,-прошептал Желавин,– боюсь. Не провалиться бы на нашей прорве.

Павел будто потерял интерес к разговору, пошутил:

– Из воды с пустыми животами, как поплавки, вынырнем.

– А как вверх ногами: живот-то посередке.

– Бояться нечего. Бог делом занят на большом суде.

– Ты потише. Птички спят. Пугаешь.

Отражая пылавшее с края небо, горном горел бочаг под мрачным туманом.

Желавин бросил на мох тряпицу.

– Пострашнее бога.

Ловягин взял тряпицу, развернул, грязную, засаленную-с большими дырами, похожими на глазницы. Тьмою водило в них, как будто оживало что-то, приближалось взором. Отбросил. Тряпица пошевелилась во мху.

– Ты лучше погляди. Вон какая! По молве все знает.

вес тайны; и от пожаров покоптилась, и кровь на пей, и слезы младенцовы, и золота жар-то какой. На лице смертью являлась.

– Не удивляй,– нехотя проговорил Павел.

– С тех огненных лет никак не разгадают. Гопорилн про дядюшку твоего, будто он убийцей ее надевал. А оказалось, он по этому самому времени далеко где-то в Сибири руды расковывал, и охрана строгая тому свидетель.

Взор Ловягина поледенил по лицу Желавина.

– Кто же тогда?

Как из тумана поднялся Желавнн, обагровленный колыхнулся в тумане. Припал к бочагу. Пососал воду через платок. Тяжело отдышался. Снова сел в развилку куста, где посуше, да и согреться хотел в покрове провяленных дымом черноталовых листьев.

– У местного сыщика спроси.

– Что за сыщик?

– Тут один.

– Спросить все хочу. За какое счастье гниешь?

– Каждый за свое гниет,– ответил Желавин.

– А все-таки? Про свое скажи.

– Ты не поп, чтоб я тебе про свое рассказывал.

Желавин привалился к кусту, не то дремал, не то задумался.

Лежал и Ловягин. Шинель укрывала его, ютился в безвестном. Шумел яверь под чашею неба в ненастных следах. Как корью, бредила память-мелькали световидения: кусты красной смородины, голубые окна усадьбы и клевера, клевера лугами.

Ловягин приоткрыл глаза. Желавин у куста покосившейся колодой темнел. "Не спит,– заметил Ловягин.– Философ, а топор на темени".

Небо над Смоленском тянулось сумрачным потоком куда-то.

– Столпотворение российской истории,– проговорил Ловягин,– и конец ее на этих холмах. Жутко сказать.

– А здесь, по нашим краям, дорога такая испокон побоишная. За Москвой-то, Владимирка потише, кандалами метенная.– Позадумался Желавин, вздохнул.– Как Европа поживает?– спросил хмуровато.– Поди, и Париж видел?

– Видел.

– И бабенки веселые?

– Свобода.

– Наша все с иконы глядит, как на коленях, сердешная, о малой радости молит. А Париж и мужики видели, когда Наполеона проводили по этой дороге. А царство высокое скоро народ забыло – спасителя своего.

– Всю историю в недолю свели и оплевали.

– Кто оплевал-то?.. Забыл сказать. Искали вас тут в тот переворотный год. Топору на поклон.

– За что?– с гневом спросил Ловягин.

– Так ведь и во Франции королю Людовику и прочим головы поотсекали. За что? Вот и спросил бы, в Парижето. Или плачут над Людовиком-то? И ты слезки лил?..

Подобрал я на развалинах вашей Помпеи, в бурьяне, картину небольшенькую. Дуэль Пушкина с Дантесом.

В своей хилой избенке повесил картинку-то. Задумывался. Вроде бы какое-то безмолвие сумерков зимних из прошлого являлось-вечной задумчивостью в лесочке как бы осиновом. Что-то и проглянуло. Не просто дуэль.

"Пал, оклеветанный молвой", как выразился другой поэт.

Стреляли в русское! Чтоб не возвышалось наше, а осталось в низменном упадке духа, нищего и немого. Убитого в санях скорее и отвезли, а молву ревностью прикрыли.

Русский царь над русским предательство совершил. Поди, когда последнего царя к стенке поставили, мелькнула мысль у него под взором комиссара. Он, комиссар, царственный круг романовский пулей замкнул – приговор истории привел в исполнение, ненавидя за погубленное и униженное.

– Сам тоже комиссарил в гражданскую?– помолчав, спросил Ловягин.

– Не понял, барин?

– Песенка известная.

– Не я ее сложил. Да нет и той, какую Викентий Романович высоко воспел.

– Куда же делось?

– Я не барин и не хозяин. Не ко мне вопрос.

Сгорбясь сидел Ловягин. Вдруг подался вперед. Исподволь, от колена пистолет выставил.

– Короче и побыстрее! Без прибауток?

– Спешишь, барин,-проговорил с сожалением Желавин.– Дело не зная.

– Выкладывай все, что разнюхал, умник. Все!

Желавин снял картуз, сапоги – разделся. В борозде груди поблескивал крестик на цепочке.

– Стой!

Желавин спустился по горло в болото и, держа над головой узелок, осторожно заплыл в протоку среди яверя.

– Вернись,– негромко позвал Ловягин.– Возглашенному послужим.

Желавин заполз иа островок. Стал одеваться. Натянул нижнюю из грубого холста рубаху.

– На ресторан получишь. Не здесь, так под паль* мами.

– Не унижай и не позорь.

– Отец сказал: ночью унесли. Армяк с бриллиантами. На возу лежал.

– Не слышал,– глуховато ответил Желавин.

– Кто мог взять?

– Устал я.

– Кто мог взять?– повторил вопрос Павел.

– Пустой разговор. Кто бриллианты взял, а нам бы кусок хлеба где взять.

– Найдем бриллианты, волю себе купим и скроемся,

– Оно бы и ничего тюрьма, а изба сибирская, то и совсем бы рай.

– Что там бормочешь?

– Про избу я, про избу. От окошка малинкой пахнет.

Желавин завалился на мох, закрыл глаза.

Прежде с этого болота лихорадка ходила, по туману.

Боялись в деревнях. Недомогание сперва, ломота, а потом жар. Всякие случаи бывали: то в лесу человек окажется, то в чужую избу зайдет. Только в мороз исчезала, коченела зимой. По льду за клюквой сюда ходили. По кочкам брали. Платки цветом по всему болоту. А лед молодой похрустывает, звенит: рад, что люди пришли за красной ягодкой на пропащее. Сейчас самое опасное.

Холодом от дна тепло выгоняло. Гнилое испарение пойдет. Заснешь и не встанешь. На такое сидение не рассчитывал Астафий. Надо местечко менять. Червячок в завязь загодя лезет, а после яблочко грызет. Да и разговор, разговор уж не с лихорадки ли?

Павел поднялся, помочился в болото и снова улегся под шинель.

– Ты это водицей растирайся,– заметил Желавин.– А то комары кожу-то воспалят, зараза какая попадет.

Много всякой накопилось.-Желавин встал, как-то встряхнулся.– Не дай бог захвораем, а то и вовсе заснем.

Да вот что, сходил бы ты к Родиону Петровичу Ссбрякову. Лесничий здешний. Скажешь, с Лубянки специально прислали. Но чтоб об этом ни одна душа не знала: так и предупреди его. С тобой не зря тут просвещались. Из нашей беседы что надо черпай по соображению. Понял?

А сам гляди, нет ли там старичка? Нет, так сюда назад С оглядкой.

– А что за старик?– спросил Павел.

– Он про бриллианты знает.

Родиона Петровича не было дома: стланил с солдатами дорогу в лесу.

Юленька для них обед уже приготовила: сварила кашу из концентрата и гороховый суп. Вышла за водой к расписной, крашенной резьбой колодезной будочке в вишенках.

Лейтенант показался во дворе.

Хозяйка сверкучим потоком выливала воду в кадку.

Нежным и прекрасным светом словно почудилось Павлу лицо ее в сумерках будочки: напомнило тоской о жизни, забытой им в грязи болотной. Желтый дурман ромашек качнул в сон.

Он подошел к хозяйке, сказал:

– Я из особой разведки. Нет ли в доме посторонних?

– Старичок тут один, больной совсем, не встает.

– Где он?

– А в чулане.

Павел зашел в чулан и закрыл дверь. Отдернул занавеску на маленьком окошке.

На койке лежал старик с забинтованной головой, лицо его в грязных бинтах. Глаз едва-едва приоткрылся.

– Где я?

– Прогуляться не хочешь?– сказал Павел.

– Слаб, слаб я,-пошептывал старик и приглядывался к лейтенанту.Пашенька?

Павел оглянулся. Дверь закрыта.

– Кто ты?– спросил старика.

– Дядюшка твой Викентий.

Глаз радостно заморгал, блестел от слез.

– Дядя Викентий,– прошептал Павел.– Спаслись, спаслись. А теперь бежать.

– Нет, Пашенька, не так просто.

Павел вышел во двор.

Хозяйка наполняла водой кадушку, лила из ведра – по листве прозрачно волнился свет, лила и смотрела на Павла.

– Муж ваш далеко?– спросил Павел.

Юленька показала в лесную чащу.

– Позвать?

Он обнял ее и поцеловал. Проговорил, раздувая ноздри:

– Вот так, для знакомства.

Юленька вспыхнула.

– Совсем стыда нет.

– Мужа зови. Да поскорей.

Хозяйка скрылась за калиткой. Павел и Викентий Романович перебежали через двор. Завернули оврагом к краю леса и там уползли в таволги. Притихли, залегли,

Викентий Романович приподнял бинты с лица. Глаза повеселели.

– Я тебя по нашей породе узнал. Да и Желании рассказывал. Он ко мне прислал?

– Да, он.

– Захворал в болотной норе. Желавин меня сюда подтащил. А хозяева подобрали.

– У меня свои люди. Они помогут. Уйдем.

Викентий Романович обнял Павла, свалил на землю его.

– Да как же я рад, Пашенька. Что с отцом?

– У границы садовником служит.

– Неужели увидимся? Двадцать лет прошло. А момент, как тогда. Уйдем или конец? Я больше не выдержу.

И тебе погони этой не желаю.

– Кто же?– с угрозой сказал Павел.– Назови.

– Я сам не знаю, Пашенька. Главный есть. Гордей Малахов, старый знакомый, с мешком и ножом служит ему. Меня ищет. За бриллианты.

– Где же они, бриллианты?– спросил Павел.

– Ты не найдешь. Надо сбить, запутать сперва охотников. Тогда пойдем. Или убьют на армяке. Ты же знаешь, Пашенька, как сбить. Хорошо, что этому научился.

Злее будь. Никто так не предаст нас, как наша жалость.

Иди к Желавину. Вон у лесочка лазарет. Раненых туда привозят. Там за банькой завалюсь как-нибудь. Ты придешь с ним. Увижу. Все трое уйдем. Тогда не удалось, теперь-то с тобой, с новой силой.

– Кто же схватил тогда армяк с бриллиантами?

Сбил нам всю жизнь.

Не время рассказывать.

Где же они?

Не горячись. Дай уж я доведу это дело.

ГЛАВА II

Серафима разделась в метелистом явере и, оглядевшись, накинула лямки узелка на плечи, в платке и в суровой рубашке, сползла в болото. Знала наддонную тропку. Оступись – и пропадешь: свяжут водоросли, утянут и венком из белых живых цветов накроют. Наступала на коряги, и они колыхались под ней, ворочались в кромешном. На поверхности пыхтела, бурлила жижа. Бардой забродившей дурило голову: тошнотный дух, отравный, в каких-то слоях настоянный. Брось камень-прорвет пелену, и пузырьки закипят. Поднеси спичку – пламя глубокое пыхнет с жарким шелестом. Дышала через толстый мокрый платок: в повязке лишь глаза виднелись. Все знала, и про одно местечко свободное.

Желавнн вздрогнул, выхватил из-за ватника наган, скатился за яверь.

Из-под берега всплыла тина, шлепнула, и на островок поползло грязное, живое. Из водорослей высунулась словно бы головка змеиная. Мраком, настороженно поводили глаза – нашли тревожную точку: в явере, как из щели, зрачок поблескивал жальцем.

– Ты! – Желавин ползком выгребся из яверя, показал лицо.– Одна?

Серафима на коленях стояла. Сбросила платок, мокрую, присосавшуюся к телу рубашку стянула и, обессилев, как-то сломилась, упала.

– Измыл, ирод.

Серафима полежала на клюквенной травке, отдышалась. Долго отмывалась в бочаге. Потом прополоскала рубашку, отжала и раскинула посушить. Постелила стеганку и легла, укрывшись платком.

– И дочке на слезки оставил. Пожри вон. Смотреть страшно.

В узелке колбаса, кусок сала с любовинкой, хлеб, сухари и желанная махорка в старом, оторванном, связанном рукаве.

– А дочка где?

Серафима вытерла слезы.

– На Волге. Взяли сиротку люди хорошие.

Желавин поел. Закурил и спросил:

– Зачем сюда? На Волге-то спокойнее.

– За твою рожу да в рогожу. С окопов сюда.

Желавин поворочался в грязном ватнике. Тмил глухое свое дно и воображением туда не проникал– не светило оно даже тусклым огарком. Боялся: Серафима немигучимн глазами, как тьмой, и искорку с чужой души отразит. Желавин вспышками ослеплял: верой и жизнью бросался. А чего стоит жизнь без чудес: разное давала – не брал. И последним соблазном, в бочаге искупала и показала божеством языческим, заревым анисом тело жен.

ское. Желавин мутными от угара глазами как бы страхом закрылся. Повел взором по яверю, спряденному дымом, а в уголке дальнем – огнище с небес раной рассекло прорву.

– Елагина можешь на меня навести?– одно, казалось, желание вдруг встрепенуло его.

– Где я найду его?

– А на бережку, не поджидает, нет? Да не божись! – схватил и отвел ее руку: из-под тени грудь в белой слепоте тронулась.– Мутишь? По болоту след долго не затягивает: трава тяжелая, мертвая.– Показал на ручьистую борозду среди водорослей.– Глянь!

Там что-то шевелилось.

– Здесь он где-то. Слышал я. Ты куда целила-то – на Волгу? С чего сюда?

– Озябла я.

– На чем обожглась?

– Да нечаянно я, господи.

– Опоминаться потом будем. Как было, говори.

– Говорить-то не хочется. Тошно. Устала я. Николай Ильич с толку сбил. Тросточка эта его. Как в квартирку войти, стук да стук тросточкой в половицу перед дверью.

Прежде не замечала, а тут вдруг и запало, какой-то знак показался. Чего это он?

– И давно?

– Недели с две как заметила. Словно что-то есть под половицей. Захворала. Как дурная хожу. Проверить решила. Из интереса я. Ну, любопытно. Вот топор принесла. Спрятала в подъезде за батарейкой. А как открыть половичку-то? Заскрипит – слышно в квартирке-то, Боюсь. Ночью сами дома, и днем кто-то да есть. Всего-то минутка какая. Подсматривать стала из окошка напротив Мое уж местечко давнее. А тут и он на грех.

– Кто?

– Стройкой! Форточку открывала, гляжу, напротив у поливного крана умывается. Полотенце ему в окно показала.

– Зачем?

– Дорожку разведать. К дочке на Волгу хотела.

А чего-то к адвокату его принесло.– Серафима помолчала, дала время подумать.

– Значит, дело.

– Будто бы за Митю хлопотать. Сам мне сказал, Митя-то признался, мол, тебя топором.

– Ему сейчас не до Митьки. Дело у пего другое...

Что же с половицей? – спросил Желавин.

– Мешало все. Но минутку выбрала. Да как бешеная... к двери. Сперва позвонила. Никого. Ведь страх такой, что и не удержусь. Открыла дверь-то. Ключик у меня был. Ведь как своя у них: и убиралась, и на посылках у Николая Ильича по его делам. В квартиру вошла. Покликала. Все гудит. Половицу оторвала – глазам не поверила, ощупала. Слышу, шаги в подъезде. Я – в квартиру и дверь-то держу. Кто-то перед половицей и остановился. Затолкнуть-то ее не успела. Чую, на колени встал поглядеть. Я – дверь настежь и узлом с консервами... по лицу... Не то бежала после, не то шла, не то на карусели меня вертело.

– Кого же ты?

– Стройкова.

– А под половицей что?

– Пусто.

Желавин ниже плеч опустил голову, скреб грудь.

– Для смеха дерьма бы хоть положил. Куриные твои мозги. Николая Ильича провести хотела, этого бурлака.

Он же с ночлежки. Была такая под Даниловкой в барже.

С жульем и крысами спал, а теперь трость. Адвокат! Ишь ты, стук-стук. Чего-то глубоко проверял, по дну крючочком водил. Рыбке и показалось: на пустом цевье вроде как блеснуло. Что? С кровью хватила! Стук-стук. И отворяется. Прямо отсюда, напротив, на границе Антон Романович, барии при бардаке дворником стоит, а тут Пашенька, сынок, бандитом по ягодки жигает. А злато?

Злато? Адью!

Есть вода прозрачная, леденит в звоночке родника, а бывает – просочится из пластов неподвижная, и неведом исток ее: где-то в плывунах, от которых, случается, вдруг треск пройдет по избе – что-то силой в земле стронулось.

– Стук-стук,– повторил Желавин.– Тростью, говоришь? Не по доске, а в башке твоей проверял разные струны. Значит, знал твой тон.

Стронулся неподвижный взор Серафимы – отравилось в глазах болотное огнище. Закрыла лицо платком.

– Не стучал. Наврала. Выдавать не хотела. Сама видела у него камушки красивые – так и горят, и куда-то делись.

– Меня не касается,– как скосил голосом Желавин.– Я на охоту не выходил. У меня свидетель, и я этому человеку свидетель.

– Половица-то и померещилась. Будто там, во тьме, камушки-то.

– Дела не меняет. След, след за тобой. Ловягины с живой шкуру сдерут за камушки. Они любят камушки.

– Раба вечная, поломойка, паскуда. На такие короны глаза подняла!покаялась Серафима.

Желавин вывернул из кармана комок льняной и подал ей. Она расплела прядки. В гнездышке спутаны цепочкой крест и кольцо обручальное.

– Мое. Личное. В случае скажешь, что взяла. Пол порогом у честного человека от аспидов прятала. Поняла?

В кончик платка завязала кудель желавинскую: что-то спрядется. Стянула крепко.

– Жалеешь. То огнем, то холодом,– сказала она.

– Как через Стройкова перешагнула?

– Через живого. Ошалела я. В чужую грязь лезет, в гниль порушенную. Новым не живется. Затхлое старье ворошит, исподнее. Мы пострадали, сами и отсудим своим судом. Еще раз его во дворе залила.

– Уйти бы,– посмотрел Желавин в тонкую полоску:

далеким подсолнуховым полем сияла над израненным склоном.-Дочка, дочка наша. Холуй папенька-то.

По щекам Серафимы потекли слезы.

– Я виновата.

– В чем? Что из грязи хотела встать, что плевками трактирными тебя клеймили и душу, душу лоскутком растянули, да гвоздями и прибили, чтоб вдруг не свернулась, позорная, а стыдилась на глазах.

Серафима подползла к Желавину, стоя на коленях, обняла его голову.

– На той стороне жди меня,– сказал он.– Иди.

Серафима скрылась за зелеными стаями яверя: стелились и бились-хотели взлететь, да все рассыпались крылья над вечными прорвами.

Павел Ловягин взгребся на островок и, распластавшись, зарылся лицом в мох – в прохладу его погребную.

В нижней рубашке лежал, босой. Вся обмундировка в узелке с ременной уздой, чтоб на голове держалось – не замокло: и гимнастерка в завязке, и галифе, и сапоги с пистолетом в голенище, и документы до первой случайности – особо пристального взгляда. Порою могильный покой казался усладой, а жизнь убеждала в неподвластности времени, в котором менялись лишь цвета: нет дела заре, идет ли человек или червь ползет.

Он раскрыл глаза во мху. Как на ресницах, слезами свет зеленоватый мерцал.

Желавин скрутил цигарку, раскурил и тронул за плечо Ловягина. Тот посмотрел на жарок дымившийся, на руку, горбастую, настороженную.

– На, покури. Чего ты?

Ловягин опасливо вытянул цигарку из пальцев Желавина.

– В гости ходил?– недобро спросил.

Ловягин окинул взглядом островок. У края охапкой тина подсыхала, а от нее следы затекли.

– Кто причаливал?

– Жалёнка приходила. Срок нам, барин, отгребать отсюда.

– Куда?

– А у лесничего что? Старичка-то не видел?

– Солдаты там. Близко не подходил,– насторожила Павла какая-то перемена.

– Не клюнуло? Лучше бы к какой-нибудь в погребок.

Сколько ты бегал, а не приглядел.

– А твоя где?

– Жалёнка-то? Спровадил. Сама без двора.

– Как оказалась здесь?

– С окопов сбегла. Местечко это давно знает. Сини.

лия ее. Купалась тут и на солнышке грелась. А бол плакала. На тот свет просилась. Да живьем туда не пускают, все равно как без пропуска на заводской двор.

– Не выдаст?

– Кому она нужна. У батюшки Антона Романовича в работницах нужды нет? Постирать что, полы помыть?

Вот зябнет, беда. Да и чудная. Воображение какое-то у нее. Не сказать чтоб дура, а есть.

– А в работницы предлагаешь.

– Собаку хоть бей, хоть гони, она все к хозяину жмется.

Желавин отрезал по ломтику колбасы и хлеба.

– Пожуем перед дорожкой.

– Куда?-допытывался Ловягин.

– Хоть куда. А уходить надо.

Ловягин понаблюдал, как крепко завязывал узелок Желавин, заметил:

– Жалёнка что-то нагадала? Заторопился.

Желавин снял с куста высохшие портянки. Потер их, сложил и убрал в голенища.

– Вести не очень хорошие.

– Да вижу, и болото стронулось.

– И черту бы душу заложил, только бы выбраться отсюда. Но, видать тяжко будет.

– Угорел, смотрю.

– Угорел от проклятого вопроса. Дядюшка твой поставил, а отвечать мне и тебе.

– Не вопрос проклятый, а земля проклятая. Нет на свете страшнее ее,проговорил Ловягин.

– А когда-то по ее травке весело бегал, радовался.

– Лобное место!

– Березнячки детства. Батюшка Антон Романович на гнилушках старого ума светлячками смутил. Новые березняки, барин. Походил я по ним. А вот родниковым их воздухом не дышал, а словно бы духотою груди своей.

Может, и заставишь кого замшелые камни на место поставить. Только сомневаюсь. Ты вон родные места проклял. Так что остается? Чужой мундир да какая-нибудь шлюха пьяная в награду. Вот он, угар-то! Не поберегли тогда, ошиблись с мужичком-то. А теперь на этих холмах вся Европа кренится. Ходун пошел.

Пожарища смолою горели и чадили тьмой, будто уж и устал огонь, изгорелся, как больной бредил в духоте.

Водицы бы из сруба, что пахнет черемухой, испить, мятой бы росистой вздохнуть и поспать в прохладе избяной.

– Если разные твои шутки отбросить, что же предлагаешь?– спросил Ловягин.

– Когда роют могилу, червя не видать. Он в человеке заложен. Почуяв гниль в теле, оживает. Давай на свежее, пока не ожил.

Желавин спустился в болото, а за ним и Ловягин в теплую и смрадную жижу зашел.

– Не силом рождаемся, барин, а по любви милой.

Так что греби и улыбайся ее чудесам.

Желавин медленно подгребал под живот водоросли – бурлило воздухом: держало на плаву, и полз дальше, осторожно, чтоб не запутаться, вился по поверхности, а провалившись, снимал тину с одного плеча, выносил руку кулаком вверх и другое плечо обнажал и снова подгребал под себя вороха.

На кочках отдыхали, распластавшись: руки крестом и ноги враскидку.

– Мать ты, барин, помянул и родителя, вроде как туды его вдогон послал,-на одной из кочек, отдышавшись, сказал Желавин.– А про господа помалкиваешь. Не обижаешь разными словами. С почтением к нему.

– Поздно,– ответил Ловягин.

– Почему? Все впереди.

Желавин постоял перед берегом на корчине – упавшем в веках мореном дубе. Ткало ряднину осинника темнотою с отсветами.

Смял ком тины и бросил в сторону. Тина шлепнулась.

Пригляделся: не покажется ли кто на приманку?

Тихо отмылся и выбрался на берег. Притаился, прижавшись к зазубренной осоке; по сосцу резануло: "О, боже, боже, страшную ты жизнь сотворил!" Оделся в липкое и холодное. А где же барин? Желавин помахал – дал знак выходить.

Ловягин не вышел.

"Утонул, что ль? Да заорал бы".

Желавин прокрался по берегу. У самого края размазанная грязь: след ползучий в траве. Походил. Никого.

Из-за куста выглянула Серафима. Пальцем показала в лесок.

– Туда пошел. Чудной какой-то.

– Лихорадка взяла. А ну-ка посмотри за ним Не упусти.

Павел Ловягин подошел к развалинам усадьбы.

К бугру подступало лесное нашествие. Ровно белели два камня: на них покоилась когда-то плашка скамейки в кустах сирени под окнами, и запахи цветения вспомнились Павлу минутами весны-далеким-далеким лаем и бубенцовым звоном где-то на границе бескрайних полей ловягинских. Да был край на дорогобужской меже, царской милостью и властью заповеданный за службу верную.

Между камней, во тьме, будто бы лицо показалось.

Он, как в слюде, увидел сидевших в лесу беженцев.

Зарябило перед глазами.

"Как же это?"– отполз и, поднявшись, пробежал под тенью леса. Ручей бурлил на камнях и темно лился под берег.

"Надо к дороге",– и вдруг поразился, что не помнил, как подходил к усадьбе – где и как шел: разум ужасало и ослепляло где-то ждущее, внезапное, страшное.

Присел у дороги, будто бы переобуться. Шли уставшие солдаты дорогой и лесом, покачивались повозки – везли раненых.

Тут всех не проверишь. Да и документы имелись у Ловягина. Но подойдет один прикурить, а другой – сзади, и поведут, долго будут вести, пока не скажешь, откуда и кто ты, гад!

А пока и сам мог. Он остановил солдата.

– Исполни просьбу, браток. Вон там, за банькой, Катю Невидову позови. Скажешь, Стройков просит.

В ельнике буду ждать. Да поживей пусть.

Ловягин зашел в сырой ельник. Хвоей пахло и гарью, как на болоте. Зачем он тут? К дядюшке надо. Какие бриллианты, откуда? Что-то пошатывало.

Недолго ждал. Подошла Катя. Вот она, близко к нему, сердце под стеганкой. Вдруг повернулась. Он вышел из-за кустов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю