355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 41)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)

– Если бы все было ясно, лейтенант, мы быстро бы и точно поражали цель. Но человек выворачивается, порой, не подозревая, скрывает своих самых лютых врагов,'оставаясь наедине с ними. Сожалеет потом.

– Не может быть откровения, когда его нет в других,– сказал Павел.

– Вы, лейтенант, выполняйте то, что вам приказывают, и будьте откровенны в донесениях, что от вас требуется. Нельзя расслаблять себя из-за того, что существуют ложь и несправедливость, или пытаться ниспровергнуть установленное, что не в наших силах.

– Есть что-то и в наших силах, господин майор.

– Представился случай для ваших сил. Проследите за этой женщиной. Она связана с человеком, который внесет некоторую ясность в интерес к этой избе. До меня дошли сведения, что невидимая лапа тянется к пропавшим сокровищам, владела которыми ваша семья.

Когда стемнело, Феня собралась. Потуже завязала платок.

Присела перед дорожкой.

– Пойду, тетя.

За двором, у леса, постояла среди кустистых берез.

Было тихо.

Пенек, как бочонок, укутан мохом. Забраживала брусника'винцом сладким. В лесу береза накренилась колодезным журавлем, тянет ведро, обливаясь изумрудной водицей. Да светлячки. Дом вон там, далеко, за фронтовыми зарницами. Как всполохом обернулось вдруг: одна в незнакомом лесу.

Феня обождала. Поглядывала на крылатые крыши деревни, в лес и на стожок. Звезды на склонах небесных. Одна знакомая, та самая, встречальная. Там загаданное: "Так-то, Киря. Чего-то шумели шибко, горевали, а хорошо было, лучше и не надо".

Никто не выходил. Феня нагнулась, выловила из росы целую горсть брусники.

"Ну-ну, пособирай. Не бойся. Стерегут тебя со вниманием. Да не по ягодки позвали. Беги!"-как занузданная вскинула голову. Воля! Вон за тот кустик! И дальше, дальше. Повернула к дворам.

В избе опомянулась.

– Прости, тетя. Опять к тебе. Чего-то никак не соображу.

– Посвидалась?

– Нет, не пришел.

– А прицепился. Гляди.

В окно -стук, стук: опять вызывают!

– Хоть бы отравы какой, тетя!

– Христос с тобою!

– Той смерти боюсь.

Но было тихо. Дарья походила у стен. Поманила Феню. Показала на трещину в бревне. Феня прижалась ухом. Как в сене, похрустывало и шумело, ползло гадюкой.

– Ошиблись, знать – сказала Дарья.– Немцы здесь.

Тверди, к мужу пришла.

– С другим жила, а за него прятаться.

– Не чужой,– уговаривала Дарья.

– И этот под полом у меня гостил.

– Кто?

– А вот заходил. Оборотень. Сынок барский. Павел Ловягин.

– Пашенька?

– Он самый. Тетя, если что, запомни.

Дарья наложила на лицо руки. Как от нехорошего сна просыпалась.

– Он и есть.

В дверь застучали. Дарья вышла в сени. Застучали сильней.

– Молодая пусть выйдет,– потребовал Павел.

– Сейчас спрошу,– ответила Дарья.

В сенях Феня схватила серп со стены. Выбежала через дворовую дверь к хлевку.

Павел с пистолетом в руке остановился.

– Почему не идешь? Новосельцев ждет.

– Так пошли,– позвала его.

Он шагнул и снова остановился.

– Что ж ты? Пошли, пошли,– поманивала она серпом и отходила.

– Павел Антонович, позор, позор-то какой,-услышал он за спиной голос и оглянулся, Дарья стояла посреди двора.– Как же не совестно.

Феня скрылась в тени плетня. Наставила серп на себя.

Дитц, в шинели, лицо его и голова были завязаны бинтами, сидел за столом в избе Дарьи.

– А где же муженек твой?– спросил Дитц.

– Кто ж его знает? С зимы не видела.

– А что за баба была у тебя?

– Это Митьки Жигарева женка. По слуху дошло ей, будто он у меня раненный лежит. Был. Из окружения шел. Вот тут свалился,– показала Дарья на пол.– А утром поднялся и в лес. Она-то сюда, а где искать?

Дитц поднял воротник шинели.

– На улице теплее.

– Так изба: из подпола тянет.

– А этот человек, который заходил, кто такой?

Дарья взяла веник, замела в угол следы разные, распрямилась.

– А бог их разберет. Глядеть-то на них боюсь. Глаза не знаю куда девать.

– Так, видно, не боишься одна?

– Думала, и не дойдут сюда. Куда же теперь? Поймают. Угонют-то, еще хуже. Вот и сиди, и терпи.

Дарья пощипала лучины, положила в печь поленца. Запахло дымком от вспыхнувшей и затрещавшей бересты.

– А Желавин не заходил? – спросил вдруг Дитц.

– Да ведь убили.

– За что же его?

– А вот этой самой бабы муж-то поревновал и убил.

Сам и признался.

Дитц достал карточку: уже снят был Желании для личного дела, завелось в папке с черным орлом и свастикой на обложке.

– Это Желании?

Дарья взглянула на карточку. Постарел Астафий:

от взгляда холодило хмуростью.

– Да, он,– подтвердила Дарья.

Вошел солдат в шинели, в фуражке со звездочкой.

Вызвал Дитца.

– Спасибо за беседу, хозяйка.

– Так заходите, печь затопила. Чай будет малиновый.

Павел стоял за хлевом. Дптц быстро подошел.

– Потеряли ее след, господин майор.

Дитц обдал его насмешливым взглядом.

– Вы прозрели?

– Я не понимаю вас.

– Почему она вам не поверила? Она испугалась вас.

Ваше настоящее лицо было известно ей. Вы где-то провалились. Вас кто-то знал.

– Меня знал один человек. Тот, из сапожной будки.

Я не отвечаю за измену других.

– Когда вернется, мы разберем. Если окажется, что вы правы, то считайте, мы выиграли сегодня.

– Я понял вас.

Зажгли фонарь. Личная секретная Дитца в рубленой новой избе на краю села, занятого разными немецкими службами.

Ввели Желавина. Опавшее лицо его пожелтело, устал и прел в грязной одежде.

– Садись!– сказал Дитц.

Желавин сел на табуретку.

– Без привязки?– будто бы и презрел за такую милость.

– Как ты оказался в деревне, где тебя взяли?

– Местечки знакомые. Охота тут бывала хорошая.

Петухи краснобровые.

– Охотник.

– Я больше насчет волка. За него, серого, деньги давали. Вот, бывало, и кружил без еды, без курева, чтоб хлебный или табачный дух не чуялся, только лесной, болотный. Овчинный он уважает. И барсуки водились.

Норы тут у них были, ходы. Выкуривали и вилами покололи. На шапки. Да и сказать, знакомая в этой деревне.

– Кто?

– Дарушка Малахова, милая, свет клином сошелся.

– Бывал у нее?

– Не дальше гумна, а то тайком, голову из травы не поднимал.

– Почему?

– Муж ее в прошлом хозяин трактирный. Арестовали, сбежал или удавился с горя, кто его знает. Да вдруг и прошумело. В Москве из-под порога квартирки адвоката одного узелок взял.

– Что за узелок?

– Вам любопытно. А и мне, чуть-чуть, поодаль от вас, незаметно, вроде как искоркой на ветру: погаснет и опять. Вот я и караулил в деревне, поджидал. Появился возле избы какой-то. Лицо холстинкой закрытое.

Словно бы и не один. А как проверить? Может, выманивал специально. Я на след, а он сзади топором. В лес ушел-туда, к норам. А я забоялся. Без товарища как?

И глаз с затылка нет, и голова одна.

– Можешь проводить?– сказал Дитц.

Желавин встал да было руку вскинул, но оглянулся, испугался чего-то.

* * *

Феня проползла по высокой траве и затихла на отроге леса – песчаном уступе, размытом ветрами с лугового залива; годами стекал песок, знойкий его жар унимала полынь, маяло обильное и горькое здесь солнце.

Где-то далеко в ночи повело вспыхнувшим слепящим зраком, прямо на нее глянуло. Метнулись тени и провалились.

Она боялась смотреть. Но смотрела и вслушивалась: не идут ли за ней?

Что-то качнулось на лугу, остановилось, согнулось.

И вдруг отпрянуло. Из-за листьев тронулось белое, завертелось, словно кто-то торопился – исступленно показывал: "Вон она, вон она". Опомнилась: "Да это же береза".

Завздыхало орудийным гулом с нашего края, горестно и беспросветно, как одинокое на покинутом ненастном дворе. Загнело тоской.

Недалеко вчерашнее место ожидания. Крюк-то какой дала!

Вошла в круг. Тут могли и подкараулить ее. Все блазпилось, кто-то ходил за ней. Постояла. Вон и курган с темными дырами-старые барсучьи норы. Вершина провалилась, все замшело и заросло. В одной из нор рюкзак с минами, а вон под тем кустом ее пистолет.

"Схвачу и назад".

Окрестные звуки – чудившиеся голоса, стрекот моторов где-то за далеким гребнем – нс тревожили ее.

Кристаллически блестела зубренная трава. Там! На ресницах вспыхнуло. Задыхаясь, спеша, как перед водою в жажде, искала под кустом пистолет. Руку отдернула, повернувшись вдруг, повалилась на бок и сверкнула выстрелом.

– Стой, Фенька!

Она сползла за бугор и снова выстрелила. Потом летела как в бездну.

Феня поднялась в папоротниках. Ало-красное солнце маковой грядой тлело в тумане. У поваленной березы кто-то сидел, псник над автоматом.

– Ваня!

Новосельцев, улыбаясь, потянулся.

– Ваня! Ты! Живой!

В слезах синели ее глаза.

– Ну, и ловил я тебя. Думал, кто чужой. Чую, человек где-то, а ис видать, ке слыхать. Хочу уйти-он за мной, я за ним – он от меня. К нашему месту подойти боюсь. Мерещится. Чуть ты меня...

– Ты уж прости. Со страха.

– Со второй пули как раз, если бы скулой не отвернулся.

Новосельцев достал из-за пазухи кусок хлеба и ломоть сала. Положил на разостланную стеганку, порезал финкой.

– Я хоть с питанием ходил. А то и не догнал бы.

До чего ж ты легко бежала. Залюбуешься. И зигзагами, и обходами, как учили. Не забыла. Л в папоротники уж по-пластунски заползла. Ешь! Помыться если-ванная там,– показал Новосельцев на болотце.

Феня зашла в зеленый шатер яверя. В порванном мху мочажина наполнена болотной водой. Воздух запареи солнцем. Черемуховым цветом сладил стрелолист.

Окунулась как в сон. Что-то тонкое порвала на дне, и снизу застудило холодом. Еще глубже соступила от высокого над ней неба. Как в раскрытом окне с синевой, в сиявшем пространстве тихо тронулось облачко. Завораживало, тянуло в покой. Под мхом, будто по стенке, узор заводнился, показалось вроде бы зеркальце в красках, и вдруг ясно-ясно увидела в том зеркальце бережок и себя в розовой с гречишный лепесток кофте, и маленькую лодку, и Кнрю, и еще дальше и выше хутор с маленькими избами и совсем маленькими муравчатыми окошками, и все покачивалось, удалялось, помахивало – скрылось в промоине. Какие-то красноватые корни вились, а вода мутилась от поднимавшегося снизу мрака, в котором ноги ее высвечивали шафранными всполохами.

Феня оделась, вышла из яверя и села на кочку напротив Новосельцева. Он посмотрел на се волосы, подзолоченные солнцем.

– Ты платок набрось. А то видать. Позолотела сильно.

– Со тьмы кажется, Ваня. Совсем другая жизнь.

– О какой жизни говоришь? Та прошла, а новая будет.

– Ну, значит, про эту.

Феня накинула платок-как сумраком погасила свет на себе.

_ Ваня, а ведь нас унюхали в то утро.

– Как унюхали?

Когда Феня рассказала о кромешной ночи, неразгадной как суеверие, Новосельцев спросил:

– Как же ушла?

– За мной они кинулись, в поле. А не видели: за плетнем стояла. Сказать-то, и на свете меня не было в ту минуту; умерла я от такой страсти, Ваня. Промахнули мимо меня.

Новосельцев повернулся на желтых калгановых цветочках.

– Считай, у того плетня заново родилась.

– Заново не надо. Если на такое, жаль ее костить.

– А сама ты ничего не унюхала? Почему к Дарьиной избе все сошлось? Словно сбор какой. И мы здесь.

Что может быть? Это правда! Она, обойдя ложь годами, является. Не пропадет, пока не исполнит свое назначение. Ты понимаешь, стягивает сюда. Нет будто иной точки. Какая в ней сила! В правде. Она владеет судьбой.

– Умный ты, Ваня,– сказала Феня с надеждой в неясном.

– Умна правда. А ложь вколачивали в вашу избу.

Сломалось. Вон куда отошло. Так видела ты этого Павла Ловягина?

– Это верно, на Митьку он глазами походит.

– И какой вывод?

– Обманут был Федор Григорьевич. Поняла его.

И мучения Мити. А я, Ваня, прости, домучила.

Глядела Феня под кустик, в бруснику красную.

– Это потом,-сказал Новосельцев.-А теперь о дальнейшем. Сейчас ты через явсрь в лес украдкой, а я останусь. Ждать меня будешь у условного ключика.

Люди должны подойти. А я отсюда с оглядкой за минами – и к ключику. Поняла? Жди.

Уходила Феня. Деревья смеживались за ней – все уже и уже редины, и вот слились чащей непроглядной, ночью казалась даль.

Под березой родник бочагом, с заливцем под корнями, куда, проникая от вершин, солнце постреливало.

Смородинники по бурелому.

Феня забралась в гущу, легла на сухой хворост.

В колосьях хвои зажигались капли смоляной росы.

Прохлада стекалась с жаром, небо мутнело. Палили смородиновые запахи. Она уткнулась лицом в хворост на грани золотого света и тьмы, из глубины которой, со дна, веяло влагой, покоем.

Новосельцев осторожно подходил к норам. На одну минуту дело: взять рюкзак с минами и назад.

Огляделся без особой тревоги. Встал на колени перед норой. Выбросил листву и хворост. Полез туда, потянул рюкзак. Не успел подняться. Что-то прошелестело, и темное накрыло его. Потоптали ногами.

– На теребилку,-показался знакомым голос.

В избу, где прикрученный к стулу вожжами сидел Новосельцев, вошел Желавин. Он только что вымылся в походной немецкой бане и пообедал. Не все еще кончилось для него, и как кончится?

Новосельцев взглянул и вдруг опустил глаза. Тяжело поднимал взор.

– Никак, мертвец? – проговорил, быстро оглядывая Желавина. По одежде не изменился: в сатиновой рубахе, в галифе, в наших комсоставскях сапогах, да и с лица не стронулось прежнее: взгляд тот же– беглый, тревожный, замирал, настораживал какой-то опасностью.

Желавпн тихо зашел со спины к Новосельцеву, потрогал петли на сидевшем. Как быть? Разговор подслушивали. Не сказал бы чего лишнего учитель. Все хитро.

– Признаться, не верил, а вон ты какая стерва! – сказал Новосельцев.

– К лицу ли учителю так выражаться? – Желавин сел напротив за стол. Выдвинул ящик и достал коробку с папиросами.-Не доверил бы детей такому учителю.

Ты их партийной вере обучал, борьбой без милосердия зануздывал. Что сам и получил. А требуешь уважения.

Моли бога, собственными кишками к стулу не прикрутили. Короткая твоя песенка. Да уж и спетая. Жалковато тебя. Что ты умел? Как и я, впрочем. За что умирать-то пошел? За коммуну? За нее, значит, эшелончик под откос, коммуне польза. И себе петлю на шею. За нее. Пьянее вина: и пошатывает, а особо всякие мечты возбуждает.

– Грамоте без милосердия учили вот такие, как ты, на таких стульях,сказал Новосельцев.– Сдерут вас с нашей земли без жалости. Сила-то у нас. Породилась на мерзавцев и взошла с правдой. Не вера виновата, а неизбежное. Учил честности и добру. А имел я волю с зари до зари. За нее и пошел. А ты завидуй.

– Я и завидовал. Да мне по распределению комиссарскому не досталось... Мелкая рыбка от шума бежит, а крупная за коряги становится. Так что за корягами?

Чего-то не разгляжу, намутили.

Желавин исподлобья напастью посмотрел. Глаза голубоватым светом провкднелись перед ним.

– Что знаю, не скажу, а врать не стану,– ответил Новосельцев.

– Стало быть, очень решительно на тот свет собрался? Погоди. На этом поживи. Чего получше пока обещать не могу. Погляди на эту правду, а остальную сам доскажешь.

Желавин отдернул занавеску на окне. Сквозь дрему соломой желтела заря. Хрустально поблескивали капли на ветлах, а за обочинами, в пару вываривались кусты волчьего лыка: ягоды – нарядом под красную смородинувызревали налитой в них отравой.

* * *

После поимки Новосельцева Павлу Ловягину дали три дня на отдых. Попросил разрешения слетать к отцу.

Вот и прибыл в его сторожку.

Сидел в старом отцовском кресле.

Хлама в сторожке прибавилось. На полу свалены спинки от стульев и резные, источенные червем иожки, треснувшая ваза с голубыми ангелками, какая-то картина: темное лесное озеро, перед которым обрывалась заросшая тропка. На глади озерной цветы лилий, как будто рассыпались из венка. Рядом с рамой бутыль, оплетенная резной позеленевшей медью.

В тишине среди теней старины Павел забылся. Время погасло в нем: не было жизни и памяти о ней.

Словно бы счастливым сном успокоил его: он поразился самой этой свободе от всего, как будто зашел в ноля, далеко-далеко.

"Под снегом совсем тихо и тепло,-подумал Павел.– Ночью слушать вой метели. Хорошо. Вырваны из природы. Зачем? Или делаем что-то чудесное? Ничего".

Антон Романович поставил на стол вазу с яблоками.

– Когда в этой комнате я зажигаю свечку и смотрю, мне кажутся сокровища. Таинство,– сказал Антон Романович.– Сюда приходят посидеть большие господа. Без иллюзий нельзя. Реализм гнетет даже самого сильного и ломает. В иллюзиях наше спасение: утешение от жестокости и несправедливости жизни. Реализм и прекрасные иллюзии, а между ними разочарование и пустота. В этом истина всех трагедий.

– Пустая консервная банка,-сказал Павел.

– Ты о чем?

– Обо всем.

Антон Романович налил из графинчика в рюмки.

– Ну, расскажи. Вепри двинулись на юг,– сказал о немцах.– Завернули от Москвы.

– До нашей усадьбы чуть оставалось.

– Да я уже было собрался. Что их заставило повернуть на юг, когда, казалось, вот-вот затрубят и заорут– все Россия пала. Покой потерял. Ждал. Страшно представить, а свидетелем сохрани бог. Душой не вынесу. Что же остановило их?

– Не знаю,-ответил Павел.

– Помнишь по истории, как было? Наполеон в Москву а Михаил Илларионович в Тарутино. Дорогу отрезал и выход закрыл. Вот где русский ум, гляди. Непонятное сперва, а после потрясающее. Немцы боятся такого же, разговоры, отец. Будто русские, чтоб усилить отпор на Московском направлении, сдвинули свой центральный фронт к востоку, и открылась брешь на юг. Гитлер полез в нее.

Антон Романович, в стареньком халатике, поднялся и перекрестился перед маленькой иконкой в углу.

– Значит сдвижение, историческое, божеское.

– Видел я как небо горело над Смоленском.

А Днепр был красным от крови. Вершина столпотворения российской истории. Кровавая река среди лугов.

Жуткое зрелище!

– Все как по Писанию. К тому идет-к геенкс огненной-Антон Романович выдернул из хлама пожелтевший бумажный свиток и развернул на столе. Павел увидел на картинке какой-то провалившийся, вымерший лес и грязных остромордых вепрей. Они стояли на задних ногах как бы уж и люди, и толкали нагую женщину. Один зверь, подняв морду, скалился, выл от страсти и бессилия возбудить в женщине такую же страсть.

Она была измучена и покорна, а вепри, могучие, рыжие, во власти над ней все толкали ее.

– Уничтожено все ради страсти. А без любви конец – сказал Антон Романович. Бумага выползла из рук свернулась с шелестом и соскочила на пол.

– Был я под Ельней, отец. Вспомнил, как на ярмарку с тобой ездили. Лощину проезжали. Денек солнечный и зеленый от лугов.-Тележка неслась тогда среди ржи. Жаворонок взлетал и падал. Не видать птаху, словно небо звенит и звенит. С улыбкой вернулся из тон дали Павел.– Помнишь, отец?

– Как же. Недалеко от тех мест наши земли, по дороге на север поворот. Кусты волчьего лыка границей. На вырубке столбик.

– Столбика нет, а лыко не извелось.

– Бывало, едешь рано весной, еще вода снеговая, прохлада, а лыко кораллами зацветало.

– Вот вспоминается как. И я люблю. Все во мне русское, а вот любви от русского нет. Кто объяснит?

– За верную службу отечеству пожалованы поместьем. Стражу несли. А они республикой на готовенькое. Русское поразнили на виноватых и невинных. Сами себе страшнее татар с их прошлым нашествием.

– Погоди, отец. Полистаем их комиссарские книжки. Будут зубами рыть могилы себе... Про лощину тебе сказал. Да вот еще незабудки вспомнил; по склонам синели. Теперь лощина смерти, завалена мертвецами.

Некоторые, провалившись в землю, стоят. Волосы шевелются. Погребено отборное, русское. Исходит сила, на тысячу лет загаданная. Три Америки на своей бы земле устроили. А пали в лощинах. Скоро конец!

– Не спеши.

– Кончилось. Кончилось. Каждый умный русский мог бы вырыть миллион из своей земли с ее богатствами. А он, в обмотках и рваной рубашке, сдыхаег в лощинах нищим за какое-то счастье. Теперь миллионы достанутся немцам!

За окном лист клена простился с летом. Сплыл на траву, и словно вдруг сама осень, осторожно, по ночам, холодом ходившая с севера в свою разведку, отпрянула в сад, оставив на газоне багряный след.

Антон Романович и Павел не притронулись к вину в рюмках: судьба уже напоила горькой, из чаши.

– Ты навестил усадьбу?-спросил Антон Романович.

– На косогоре елочка маленькая, будто сестренка родилась. Она меня встретила.

Антон Романович стер слезу с щеки.

– Разбросаны камни в былье, как кости белые,– продолжал Павел.– А где впадина от усадьбы осталась, сосны и ели. Вокруг светло, только эта впадина и темна. Дороги и помину нет. Так, приглядеться, руслецо песчаное. За низиной Угра, вроде как голубыми небесами в траве. А дальше – столбы огненные, И страшно, и красиво. А простору конца нет. Что там какойто фронт, передовые, пушки всякие – все поглотит и землею замоет. Где парадные двери были, провал.

Туда спустился. Мрак да мох. А на дне бугор, как надгробие.

– А два белых камня под сиренью целы?

– Заросли.

– Скамейка была. На ней, при дедушке твоем, сидел сам Глинка. Приезжал из Спасского песни послушать.

Павел достал из кармана какой-то тряпичный комок. Развязал, развернул на столе грязную рвань от гимнастерки. Горсть праха-пепел с кусочками угля, с песчинками сгоревшей земли и корешками мха, как нитями золота.

– Из раскопок Российской империи,– проговорил Павел.

Антон Романович долго глядел на горстку пепла. Когда-то, по вечерам, усадьба сверкала огнями и издали была похожа на хрустальный с золотом кубок. Неужели от всего осталось только эта грязь и рванье.

"Господи, господи, за что ты нас?" – вопросил Антон Романович и поник.

– А брат? Ничего нс слышал?

– Не слышал,-ответил Павел: затаил от всех следы дядюшкины.– Если бы меня не тронули, я босиком бы до Сибири дошел, дополз бы, да в самую глушь.

Теплая печь, жена. И пропади все пропадом! Спокойной воли хочу: дышать морозом, косить да на час к реке. Все дано человеку, а он, гад, поуродовал!.. Гитлер – сила, ниспосланная освободить землю от человеческих тварей. Люди закрывают и сжигают себя, как падаль.

Нечего жалеть.

– Что стряслось? – с тревогой спросил Антон Романович.

– Жуткая жизнь, отец. В болоте, на островке, я видел, как в корни вползала змея. Позавидовал ей: она могла скрыться. Я не могу больше. Как исчезнуть, где ход? Я должен снова идти туда, рядиться в гимнастерку. Есть женщина, которая знает меня. Может провалиться все. С меня шкуру в гестапо сдерут.

– Вот несчастье-то.

– Я боюсь.

– Кто она?

– Постарался на свою голову. Помнишь лесника?

– Его жена нянчила тебя. Была твоей мамкой..

Я тогда хотел, чтоб ты мужицкое впитал прежде французского. Для укрепления в родной почве. Крепче такто. Соков вон сколько! А от чужого со своим разжижение получается. И жил ты у них. На харчах крестьянских. Не давал тебя баловать. Умных людей мы замечали. Живы?

– Да. Это их дочь. Что делать? Она на хуторе.

Я видел ее.

– Поговори с ней,-дал совет Антон Романович.– По матери и отцу она должна быть доброй.

– За такую доброту отвечают как за измену. Во врагах числюсь.

– Или что натворил над ней?

– Ничего.

– Как же так? Неужели убить?

– Не убью.

– Ты не говори никому.

– Я хитро все, хитро.

– Продержись.

– Немцы могут не пойти дальше, укрепятся на линии Днепра. Столько земли взяли! С перерывами как бы не затянулось на годы... Зачем мы слезли на этом проклятом месте? Надо было дальше и дальше.

– Не пускала родина наша. Да и поджидал брата.

Мы были знакомы с паном. Викентий бывал у него, охотился вот на этих землях. Перед бегством договорились, здесь вот остановимся. Бежали бы дальше. Хотели в Бразилию. Там укоренить свое дело, не теряя из виду Россию. С чем было бежать?-сказал Антон Романович.– Брат не явился, а у нас ничего не было.

– Пропади пропадом. И эти бриллианты. Лучше бы ты поливал цветы в московском парке.

– Они и так пропали. Я сказал тебе о них для твоего спасения. Ты искал их, понял, фамильное, но врагом не был.

– Я между двух огней,– проговорил Павел.– Не спасут никакие бриллианты. Не я придумал мятежи, войны – весь этот подлый мир. Все явилось до меня, а я должен отвечать. Боюсь, дрожу, скорее убью, чем выйду и скажу правду. Да какую правду? Я не знаю ее. Одно знаю. Назван человеком тот, кто не может им быть.

– Пустые слова,-перебил Антон Романович.-Собьют с толку. Люди не выйдут из прорвы. Стоит ли задумываться, как жить? Мысли проверены тысячелетиями, и ни одной подходящей. Какая польза, что умный и'святой возвестит о добре, а темный подлец и дурак раздавит? Волю дает богатство. Я был богатым, а сейчас у разбитого корыта, знаю, что говорю. Есть сознание, где является красота, а есть грязный трактир.

Это там 'кричат: пропади все пропадом! Пропивая последнее, ты не забывай, кто мы. Служили престолу.

В тысяча восемьсот двенадцатом году наше имение было разорено. Твой прадед Хрисан взялся за оружие, когда французы были в Москве. Партизан беспощадно расстреливали и вешали. Не побоялся. Был казнен в городе Красном. Дерись до последнего и не сетуй на мир. Другого не будет. Ты вспомнил нянюшку. Веселая была, а на иконку поглядывала. Она едина, иконка-то.

Или с дочкой разбивать будете? За что? И за кого? – Антон Романович показал в небо,– Там проверка.

– Ты прав. За кого и за что?

Антон Романович протянул руку, тронул лаской волосы сына.

– Не тумань голову. Не думай, что воина закончится так просто. История как дорога, где ровно, где круто, а то и вовсе не видать за метелью. Бывало. Не пугайся, не кричи. Конь дорогу чует и так повернет, что окажется, совсем не туда в оглоблях ломали и гнали.

* * *

– Зажгу свет,– сказал Антон Романович и поднялся, пошел занавесить окна.

– Постой. Тише.

Павел бросился к двери. Ничего не поведала чужая ночь, отпрянула с шумом листьев, показала дорогу и скрыла ее.

Он вернулся к столу. Чернел в тряпице прах.

– Был с вами в ту ночь еще кто-то невидимый, близкий к нашему дому человек. Не пустые же собирались бежать. На это и рассчитывал. А оказались бриллианты. С ума сойти! Гляди, в армяке и лежат непотрошеные. Куда с ними сунешься? Там лишь получка.

Доходы на школы, книги и пушки.

– Поклонись. Сурово, но только сила сохранит Россию. При царе начался разлад. Проникало чужеземное, покупало и низвергало в беспорядок. Как устояли?

Не перестаю удивляться. В мгновение ока образовалось вокруг одного. Какой же силой? А ты говоришь. Что-то есть. Летел и летит всадник. Конь стремится в грядущее, а всадник, обернувшись, целит стрелой в врагов на следах его. Вот тебе стремление России. Сильное, единое, никакой расплывчатости в сферах мировых, враждебных. Так говорил и брат. А я продолжу нынешним, чтоб ты уяснил. Гитлер пробивает брешь с запада навстречу восточному пришествию. Вот когда поймем, какою свободою жили. Не только мы. В настоящем судьба будущего мира на московской заставе, Пашенька. Решит солдат в окопе, быть или не быть потрясению от помрачненного ума Германии.

– Очнись, отец. Я про армяк.

Антон Романович поднялся, прошаркал по комнате войлочными чеботами, хотел занавесить окно. Павел остановил его.

– Не надо. За занавеской и подслушать могут.

– Кому здесь. Я не забыл, о чем речь. Память-то не потерял. И с кем же мне поговорить, да в такой час.

– Я хочу знать, отец, кто схватил армяк с бриллиантами? Мне надо. Кто?

Антон Романович опустился в свое кресло.

– Рюмочку бы выпил. Что ж ты? Поспишь хорошенько. Тут-то тихо.

– Не уймусь. Потом, отец.

– Попробуем начать. Так скажу. Человек, взявший бриллианты, с такой тайной, Паша, на нормальном не устоит. Миражи в сокровищах, а жизнь серенькая. Какая-то заброшенность этого человека в ней. Отчаянье недостижимого. Минуты ослепления страстью и снова подавленность. А раз тайна, то и ложь, само собой, на такой почве. Вот тут и зацепка-сам дух следа. Если, конечно, не в заграничном пребывает и не пропито.

И такие дерзают, за бутылку. По камню все и снесут подзаборной бабе. Придется, присмотрись к избам, где курево самогонное бывало. Не брезгуй. Украло ничтожество. Ищи самую грязь. Скорее обнаружится. А вдруг?

Даже часть изменила бы нашу жизнь. Хоть бы на домик в Швейцарии. В наше возвращение не верю, лишь в начале был ослеплен надеждами. А когда немцы ушли туда, в леса, будто все потерялось. Немецкое-то и не переживу. По мне сейчас любое, только бы русское.

– А я хочу выспаться с миллионом на бразильском берегу. Ты что-то начал, отец. Ну, ну, еще. Ведь завертелось. Рядом совсем. Много знает о вас. Он видимый и невидимый. Ты знаешь его. Его нет в твоем сознании, так далека твоя мысль от него. Невозможно представить, а он есть. Кто-то вертелся? Поройся в грязи, в нашем дне. Родня на хуторе завелась, а может, есть и еще – не по крови, а от вас уродился.

– О ком ты?

– Так вот и хочу знать. Мне надо. И сейчас влияет.

А не пойму.

Антон Романович задумался.

– Про родню ты упомянул, с чего? Не Жигаревы ли?

По наследнику? Бумаги я зарыл и завещание брата на имя сына его Дмитрия /Кигарева. Отрыть не могли.

Одно лицо той сделки – Грпгор1ж Жнгарев в ту войну где-то на фронте погиб. Было известие. Федор, сын его?

Мог ему сказать? Зачем? Для бунта? Не было смысла.

Им дали землю. Только мечтать, а не бунтовать. Да и Федор мужик тихий. Любил петь. Сколько разных талантов водилось у нас! Без земли – одной какой-нибудь песенкой миллион бы напели. Отпадает Федор... Рыжоха, баба его? – Антон Романович вздохнул.– Грехом своим перед мужем изводилась. Иная и ничего, а эта в какойто год уныла. Видел ее как-то в церкви. Молилась печально, долго. Вот исступленно бы молилась, тогда можно подумать.

– А гадюкой подползла, а? С греха и молилась.

– В печали нет зла.– И снова задумался Антон Романович.– Кто еще? Астанька Желавин?

– Ну. Погадай.

– Бестия, мог знать. Знал, что не положено. Слушать умел. Ему и образование дали, чтоб мог всякий разговор понять и пересказать с умом. Брат специально с собой в Москву брал на деловые свидания. Все схватывал. Получал, и от стола перепадало, и от веселья. Погулять дядюшка твой любил. Тут уж все, и вино, и красотки разные. А вот же к рыжохе потянуло. Про брата, про брата я.

– Желавин что ж, отлетел? – спросил Павел.

Белые зубы старика жестко блеснули из-под нафабренных усов. Он засмеялся.

– Псу была бы чашка полная да хозяин.

– А говорил ты как-то, нашему брату головы рубил?

– Голодный и без хозяина – на всех бросается.

Жив?

– Так, выходит.

– Лучше бы сдох. Никому не нужен. Бродячих псов на живодерню волокут, боятся. И запомни: грызутся насмерть.

– А погладить? Пес ласку любит. Вдруг армяк в зубах да и принесет?

– Осторожно руку-то, злой.

– На жигаревский двор повадился,– вел разговор Павел.

– А что ему там?

– Бабенка во дворе молодая. Жена братца моего.

– Невестка тебе. Пригодится.

–Дочка вышивальщицы нашей,-досказал Павел.

– Родила, значит. Должна быть в мать красива

– Да пес в репьях и постарел. Может, в молодой новую хозяйку почуял?

– Вон ты куда подвел, вон ты куда подвел,– повторил Антон Романович.Не хозяйка, а наше хозяйское унюхал. Уволок?

– Тише.

– Незнамое открылось. Гляди, гляди, и пепел засверкал. Колдовство. Видела бриллианты красавица вышивальщица. И пояс видела. Раз, под секретом, Викентий показывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю