355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 1)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)

Ревунов Виктор
Холмы России

Виктор С.Ревунов

Холмы России

Моей жене Галине Львовне Ревуносой посвящаю

КНИГА ПЕРВАЯ

Часть 1

ГЛАВА 1

Из-под несвержимого кряжа в глубине земли метелит холодной струёй родник – исток Угры.

Тут, в зеленом бочажке, ее первый и вечный всплеск под солнцем.

Тихо стрекочет ручей среди травы. Пробивается сквозь кусты и камни на перекатах.

И вот уже омут заворачивает под кручей отрежу в свой круг, водит медленно, словно напутствуя перед далью верст напоминанием о стремнинной силе, которая сносила когда-то на бродах павшие с закатом щиты татарские, польские и немецко-литовские мечи и кресты, вознесенные в отблесках зловещих к крестам Москвы, тонули тут – текла с них ржавь холодная.

Измылись на дне и кости французов, и их оружие распалось в прах в сырой земле и песках каленых, в папоротниках, что в осень кровеют по берегам.

Леса то уходят за дорогу от реки в слитое с полями березовое раздолье, то возносятся над водой сосновыми кручами в смолистом и земляничном жару.

Разливные луга, розовые поля цветущей гречихи и нивы льняные в синеве смоленская сторонка родная, милый берег.

Кто родился тут или кто хоть раз видел Угру, у того никогда не погаснут в сердце зорьки ее.

Да как же не любить ее!

Она, как светлый образ, поблескивает в просторе России, неразлучная с нею в страждах ее,

Под берегом, где с грустным запахом вянет скошенная трава, стоит лодка.

В лодке – Кирька Стремнов. Ловит рыбу.

Две удочки заброшены далеко. Третья – ближе к борту. Блестит на быстрннке, вьющейся среди лопухов, пробковый лаково-краспый поплавок.

Кирьян, сгорбясь, сидит на перекладине. К глазам сдвинута кепка. Под козырек бьет от воды отсвет: то погаснет, то ясно брызнет вдруг по лицу.

Над другим берегом пылает закат, сиренево-розовый под высью и алый, густой в зевле, где тонет солнце.

Кружит в этом заревом огне неясыть – сумрачная птица, криво стелется над землей.

Самый дальний поплавок с крашеной стрелкой пера наклонился, скользнул под воду.

Кирьян схватился за удилище, дернул и сразу почувствовал, как руку потянуло. Шелковая леска стремительно просекла воду.

Кирьян повел удилищем, стронул в глубине что-то тяжелое.

Вот он, лещина-то какой, всплыл, серебряно отлил под водой и снова сильно повел в глубину.

Поплавок вдруг легко выскочил из воды.

– Ушел!

Кирьян торопливо насадил на крючок червя и, подняв ореховое удилище, бросил насадку. Поплавок встал из воды и медленно закружился над ямой с аспидно чернеющей тенью в глубине.

На том берегу, словно бы на закате, вышла женщина.

Вспыхнула над рекой белая кофта ее.

– Киря, перевези!

Глянул Кирьян, Феня на берегу. Кофта розово просвечена по краям, а в солнечно раззолоченных волосах рябиной осенней горит косынка.

Кирьян осторожно положил на кувшинки удилища, чтоб не снесло течением. Отвязал от ольхового куста лодочную цепь и тихонько шестом оттолкнулся от берега.

Феня спустилась ближе к воде. Берег с крутым закоревшим уступом. Трава тут некошеная, с выпрянувшими лозовыми побегами, перевитыми вьюнками, что и не выпутаться лозинкам из чужой красы этих белых с подвенечной печалью цветов.

Летит тенью лодка.

Кирьян сильно упирается шестом в дно, спешит.

Самый сейчас клев, когда в лугах уже сурьмится вечер, а на реке ясно от разожженных закатом облаков.

Лодка тупо ткнулась в берег.

– Помешала я тебе,– сказала Феня.

– Ничего,– ответил Кирьян.– Такая рыбка не помеха.

Феня подала Кирьяну грабли и осторожно с самой кройки берега перелезла в лодку.

– Рыбка, да чужая,– сказала Феня.

– Она всякая рыбка чужая, а ловится,– сказал Кирьян.

– Девок лучше лови.

– Да .ведь это все плотвицы,– смеется Кирьян.

И узятся от блеска голубые глаза его в тени кепки. Стоит в лодке, широко расставив ноги с засученными штанами, гимнастерка распахнута. Недавно из армии пришел, этой весной. Служил на самой границе, за которой уже бродил по Европе войною сороковой год.

А тут, на Угре, тихо. Журчит за лодкой вода, искрится малиново из-под кормы.

– Если зайду вечерком? – говорит Кирьян, пригибаясь за уходящим в глубину шестом и заглядывая в глаза Фени. Сине-зеленые они у нее, грустные.

Молоденькая совсем, двадцать годков только, а считай – вдова: в тюрьме муж – Мнтя Жигарев. Завмагом работал, погулять любил – за растрату и сел. Увезли под охраной на казенной тележке, прошлым летом.

Кирьян подвел лодку под куст, заваливая с шорохом камыши, крепко прижал бортом к берегу.

Феня выпрыгнула.

– Спасибо, Киря.

Кирьян бросил ей грабли.

– Так как же насчет вечерка?

Камыши, распрямляясь, всей гущей напористо очворачивали от берега лодку.

– Приходи. А если не терпится, могу и сейчас твою дурную голову граблями приласкать.

– Красивая, умная, а сохнешь, как чурка под печью,– с сочувствием и обидой сказал Кирьяи.

Фепя скрылась на мглистой среди олешников тропке.

Густо залощенная подорожником по суглинку, взвивалась тропка на высокое угорье, распадалась в желтых роях цветущего донника песчаными россыпями. Лодку все дальше и дальше отгоняло течением. Феня показалась на бугре, оглянулась вдруг и увидела с высоты, как лодку понесло над ямой, а из ямы будто бы мраком клубило.

Долго разбирал Кирьян спутавшиеся с кувшинками

лески. Так и не расплел их. Кое-как намотал на удилища и погнал лодку вниз. Привязал ее гремучей цепью к мосткам напротив своего двора.

От реки теплило паром. По лугам на топ стороне разливался туман, затопляя копны.

Стремновы все дома. Вечерять пора, а Кирьяпа все нет.

Семья небольшая – сам Никанор, здешний лесник, жена его Гордеевна да зеленый побег– Катенька.

Двор на краю хутора, у самого леса, горбится замшелыми крышами. Проторена в конопляниках тропка к Угре.

Тут, под уклоном, родник скован ольховым срубом, тихо звенит в смородиновом полумраке.

Двор огорожен плетнем с калиткой и воротцами на дорогу среди гари-старого лесного пожарища, уже закушенного вереском да иван-чаем со струисто-красными летом и седеющими под осень цветами.

На задворье, где конопляники, летняя кухня под навесом. Варится грибная уха на таганке-железной треноге с ободом, которым схвачен под бока прокопченный чугун. Никанор только что пришел из леса. Поверх выгоревшей сатиновой рубахи – патронташ. Расцепил его, бросил на лавку. Подкрутил сивучие усы. Гордеевна расставляла чашки на столе. Она в черном платочке, разрумянилось от огня полнеющее, в нестареющей ласковости лицо. Никанор прижал к груди зачерствевший каравай, отполосовал горбушку. Нож острый, косой.

– Грудь-то не распори,-заметила Гордеевна.

– Ничего, не сорвется,– н, будто озлясь, еще резче и глубже полоснул ножом. Отвалил ломоть. Положил к чашке сына.– Малого чего-то нет? Видать, рыбу никак не дотащит. Идет, и ноги гнутся. Целый день на речке, а толку чуть. Рыба сейчас вся в траве пасется. И нечего ее попусту с удочками караулить.

– Такой уж любитель он.

– Косить надо,– строго отсек Никанор.– Пусто в сарае, хоть вой.

– Да уж будет тебе слезьми заливаться. Два мужика в доме. Накосим.

– Слезьми мне заливаться нечего. Дело говорю.

Подошел Кирьян, поставил за плетень удочки.

– Леща упустил. Едва со дна стронул, как колода.

Устало присел к столу. Корку от ломтя оторвал.

Солью посыпал.

– А я уж тут хотел было на подмогу бежать: рыбу твою тащить. Да мать отговорила: "Сиди. За трактором побегу, а то надорветесь еще, н косить некому будет".

Слезьми заливается, что сена у нас нет. "Люди, говорит, косят, а мы на гулянках ногами кадрили косим до петухов".

Гордеевна пробует уху. Горяча! Кажется, и сольцы маловато.

– Наш отец врет, как по воде бредет,– сказала Гордеевна, довольная, что мир да лад в доме. Дай-то бог, чтоб всегда так было!

Катя принесла воды с колодца. Глаза зеленые, быстрые. Волосы цвета выспевшей ржи свиты в косу до пояса, тело упружисто стянуто кофтой с поднятыми плечиками.

– Ой, какую сейчас сосед щуку понес! Через плечо перекинута, а хвост по земле волочится,– сказала Катя.

– Сосед, он места знает,– по-своему разъяснила такую удачу Гордеевна.

– В сети дура ввалилась. Сеть его у забоя, как на постоянной прописке с весны,– сказал Никанор.

Гордеевна поставила на стол чугунок. Из нутра его пахуче валил грибной пар. Разлила уху по чашкам.

Кирьян глотнул навара – обжегся.

Катя, посмеиваясь, поглядела на брата.

– Гулять сегодня пойдешь?

– Что-то не тянет,– с неохотой ответил Кирьян.

Никанор поужинал. Облизал ложку. Теперь и закурить можно, да и на покой: устал за день. Поднялся из-за

стола.

– Спасибо за хлеб-соль. Царская была уха, мать.

Присел на чурбак к таганку.

"Кому что, мать честная! Наполеону для настроения Россия нужна была, весь свет, а кому и так вот: покурить, посидеть – красота, милое дело",подумал Никанор и не спеша развернул поистершийся кисет с самосадом.

Сучком поворошил угли. Жар обнажился из-под пепла, скользнул легкий голубой пламень. А вокруг мгла парным молоком и сеном пахнет. Радужились огни изб, да кое-где зарнели костры, на которых варили грибы.

Звенели у колодца ведра. Разносились голоса, смех, и эти близкие звуки откликались далеко за рекой. Сумрачно багровела там межинка заката, как бы отрешенная от мира, одиноко меркла в прощальном своем угасании.

– Поздно не загуливайся,– сказал Никанор сыну.– Чуть свет косить пойдем.

Кирьян допивал молоко из кружки.

Никанор, потирая поясницу, пошел через двор в избу.

Изба большая, пятистенная, проконопаченная мхом.

На передней половине – печь, выбелена, наведен синькой узор. На окнах батистовые занавески свежее снега. А в углу над столом, накрытым скатертью с кистями, поблескивает материнская икона.

В горнице Никанор прилег на сундук. Тут засыпал, а потом ложился у окна на диван. Так уж привык.

Сундук сколочен из досок и жести, оклеен внутри бумагой с нарисованной ярко сказкой о жар-птице. Замок в два кулака хранит клад семейный в сундуке: холсты, рубахи расшитые, платки и полушалки в изморози нафталина; отцовские кресты-награды времен первой мировой войны на самом дне в железной коробке из-под чая, там и серебро в серпастых полтинниках.

Никанор слышал, как за занавеской переодевалась Катя. Вышла, быстро повернулась к зеркалу на комоде, отбросила за спину косу.

"Уж колосится девка",– подумал Никанор.

Кирьян начищал сапоги на крыльце, то щеткой тронет, то суконкой. Блеск так и разжигался на голенищах.

Заиграла гармонь. Звуки, как из родника, чисты, прозрачны.

– Скорей, Киря, а то уйдут,– торопит Катя брата.

Не хочется ему сегодня идти гулять в другую деревню.

Знобко что-то на сердце.

"Иди одна",– решил сказать. Глянул на сестру. Кофта ее на груди, как на колышках, натянута. Юбка широка, обвисает на тонких еще бедрах. Бледно светится от звезд лицо, а в глазах – в самых зрачках – блестит радость... Вот счастливая!

– Пошли,– сказал Кирьян.

Тихонько вошла в избу Гордеевна. Подтянула гирьки на ходиках. Спать уже давно пора. Помолилась перед иконой. За печью – лежанка с сенным матрасом. Сухим листом пахнет от березовых веников. Вянут в печурках пучки трав. Всякая трава на всякую боль назначена, и только на боль души нет травы: не найти ни в дремучем лесу, ни в чистом поле.

– Из Катюшки будет толк. А вот что из малого выйдет, не знаю,– сказал Никанор.– Как-то приладится? – и задумался: жизнь, что коловерть, кого затянет на дно, в самую тину, а кого на быстрину вынесет – плыви по раздолью.

"А тверже на своем бережку: укрепился, трубу выставил и живи".

– Жену бы ему путевую. Громкую очень не надо, а то будешь от ее единоличной власти где-нибудь в конопле дрожать. Даст бог, посчастливит... Не знаешь, кого провожает-то? – полюбопытствовал Никанор.

– Провожает кого-нибудь.

– А Катюшка что говорит?

– А она говорит: ".Не шпиенка я какая-нибудь за ним подглядывать".

За печью, как в зной, мутит дурманом желтой ромашки... Зной и прозрачный звон в лугах. Под этот почудившийся звон Гордеевна и уснула.

Никанор перелег на диван к окну.

Стрекочет сверчок где-то в щели, то затихнет вдруг, будто прислушивается к спящему дому, как что-то, крадучись, потрескивает в недрах его.

Грустно тускнеет окно Фени.

Не спится.

На крыльцо вышла.

Звездный ковш мерцает за гумнами.

Залита туманом река, похожа на заметеленную дорогу, вьется среди темных кустов, и словно это кони вздыбились над глубинами.

"Уйду я отсюда. Брошу все,-думает Феня. Тяжко вздохнула о своем корова в хлеву.– Вот и скотина не спит, такой наш двор непутевый".

За крыльцом прошуршала трава... Кто-то к избе идет...

Нет, вернулся, по задворью пошел... Кто бы это? Недобрый кто ходит или дорогу кто потерял?.. Вот из-за плетня к крыльцу вышел. Остановился.

Феня отошла в тень... Кирька! Напугал-то как!

Стоит она у стены под косой тенью навеса. А лицо от накинутого на плечи платка или от красоты ее такое яркое в этой мгле.

Настороженно дышит. Кирьян и шагнуть боится: не спугнуть бы. Не зря шел, чувствовал – увидит ее. Отстал от ребят за кладями. Тоска какая-то позвала к этой избе.

– Да не бойся ты,– сказал Кирьян.

Феня усмехнулась.

– Ишь, как кобылку в поле уговариваешь.

– Не угодишь, ведь какая.

– Угомонись. Не на собрании прения тут среди ночи разводить. Спать пора.

Закрылась заскрипевшая дверь.

Кинулся Кирьян. Нажал на щеколду: закрыто.

Лампа погасла в избе. Засияли в стекле окошек мокрые звезды.

Из сенцев Феня забралась по лестнице на чердак.

В углу свежее сено свалено. Тут постель ее.

Прислушалась. Ушел Кирьян.

"Чего привязался?" – подумала она. Быстро разделась и под одеяло, холодное еще, не сразу и согрелась.

Закинула за голову руки. Из пустоты скользнул холодок к теплу подмышек.

Вот тут, рядом, Митя, бывало, лежал. Всегда вином от него пахло. Дышал ей в лицо и все смотрел, смотрел в глаза, словно чего-то разгадать хотел. Отвернулась как-то.

– Прячешься?

– Что я прячусь?

– Душу прячешь,– и обезумел, мял ее, что больно и горько было потом.

Тихо пискнуло в ласточкиных гнездах. Светает уже, а она все не сппт, и вдруг пригладилась щекой к подушке, так уютно стало.

На рассвете, когда было еще мглисто, а в соседнем лесу грозно откликалось эхо петушиных криков, Никанор застучал в дверь чулана, где спал сын.

– Кирька,вставай.

Не хочется вставать; сладко спится перед розовой зорькой.

Мгла в чулане поблекла, была молочно-серой над застрехами, от которых сочился свет.

Потянуло запахом махорочного дымка: ждет отец.

На дворе еще свежее, зябко от росы. Избы кажутся

большими и темными, преломлены в тумане, стоят как

будто на горе.

Кирьян снял косу с плетня и вышел на дорогу.

– До солнца пройти три покоса – ходить будешь не босо,– подбодрил Никанор сына, который едва шел; так хотелось спать.

Шли они по краю дороги. Косы хищно покачивались над ними.

– Я, бывало, и не так гулял, а не разлеживался,– слышал Кирьян сквозь дремоту голос отца.– Будь там хоть праздники самые распрестольные, а чуть свет – на ногах. Люди охают да ахают, рассол сосут, голову поправляют, а я уж в работе-жму до аппетита. Поел, заиграла кровь – ты и человек.

Кирьян шел с закрытыми глазами, опустив голову, дорогу угадывал по шагам отца и по его голосу. Короткие, странные сны вдруг вспыхивали. Все вдруг остановится – сладко и легко в голове.

"Киря, перевези",– голос Фени.

Вздрагивал Кирьян, крепче сжимал сползавшую косу.

Впереди отец все так же быстро переступает покривившимися ногами, спешит.

Свернули в лес. Набухшая росою хвоя на вершинах уже засинелась от света.

Под елкой в черничнике что-то забилось и загремело...

Тетерев!

– Эх, ружья нет! – вскрикнул Кирьян с сильно вдруг забившимся сердцем, вслушиваясь в удалявшийся шум тяжелых крыльев.

Луг, где предстояло косить, в холодно-свинцовом ненастье росы. Вокруг орешники и дубы с пучьями листьев на искорявленных стволах. Лютой была зима, промерзли дубы, и только корни отогрелись, гнали.сок к редким листьям, в которых зеленела и трепетала, надежда на жизнь.

Никапор сел на пенек. Скрутил цигарку. Крепко под пальцами заскрипела бумага.

– Ежели это сегодня скосим, молодцы будем. А завтра-на Ужерпить. Вот где трава! Там возьмем-зима не страшна. Лишек какой и продать можно. Леснику это подмога,– говорил Никанор, довольный, что есть с кем поговорить.

Кирьян завалился на валежник, влажный и теплый от прели.

"Киря, перевези".

– Денек бы нынче удался с солнцем да ветерком на просушку,– продолжал Никапор и, увидев, что Кирьян спит, поднялся, решительно бросил цигарку.Со вчерашних, что ли, грибов развезло?

Кирьян встал, потер раскрасневшуюся щеку.

– Может, какой и попался отравленный.

– Отрава нам это известная.

– Спать охота. Вот и все.

– А как же на войне, бывало? Дым в глазах – до того спать хочется, а ходишь, и бегаешь, и зубами шинеля па враге рвешь, как сойдешься.

Сгорбясь под нависшими ветвями орешников, с которых капало на рубахи, они прошли на край луга. Трава здесь была по пояс.

– Глянь, сила какая! – сказал Никанор, шалея от нетронутых кладов этого луга с фиолетовыми цветами горошков, свившихся с донником и клеверами.

– Пошли, сынок!

Шикнули косы в траве.

"Киря, перевези".

Кирьян почувствовал, как что-то жгуче разлилось по всему телу, в плечах заломило.

Он снова размахнулся.

"Киря, перевези".

Коса криво скользнула в гущу горошков и донников.

Брызнуло росой на рубаху. Открылось, как из продушины, затаенное тепло земли.

Кирьян засмеялся.

– Так, значит, зубами и рвал шинеля? А материал проглатывал или выплевывал потом?

– Тут не разберешь. Может, и проглатывал. Отплевываться некогда было.

– Гляжу, старался ты за кресты.

Никанор шел рядом, чуть наклонив голову в фуражке, будто задумался, и казалось, косил он не спеша и легко. Но так казалось: тягуче и напористо шипела его коса.

– За отечество старался,-сказал он.– Святое дело.

И зубы, ядрена мать, скалить тут нечего.

"Жик",– ответила блеснувшая коса Кирьяна. Он спешил, чтоб не отстать от отца, торопливым было и дыхание.

Но он знал: это пройдет. Руки ныли и словно бы сохли, хоть останавливайся.

"Ш-ш-ш, жик, ш-ш-ш, жик",– разносилось над лугом.

Все дальше и дальше медленно уходили они в глубь луга.

Рядами лежала скошенная трава. Роса стекала, в изумрудно-матовой зелени полыхали малиновые клевера, белые ромашки и донники в золотистых сережках.

Никанор остановился, бруском поточил косу.

Кирьян уходил вперед, мокрый до пояса. Налипла на сапоги и галифе нарезанная трава. Под рубахой горячо от пота.

Но вот и Кирьян остановился, достал из-за ремня брусок. Поставил косу, чуть наклонив ее, чтоб удобнее было точить. Текла по холодному лезвию зеленая кровь травы.

"Ш-ш-ш",– зашипела опять коса Никанора.

"Чек-чек-чек",– жестко заскрежетал камень по лезвию.

За лугом распалялась заря. Прямо из травы вырывался пламень с мигающей пепельной тусклинкой. Облака в высоте уже горят, а солнце еще где-то за землей, но чувствуется, как быстро приближается оно: заря дрожит, рубипово отблескивает низ ее, и вот над краем четко прорезался диск и медленно стал выкатываться; отделился от земли свежий багрово-красный шар, и сразу ветром затеплило в лицо Кирьяна, будто бы кто близко-близко Дышал перед ним.

"Киря,перевези".

"Киря, перевези... Киря",– шептала Феня, и радость пронзила ее так сильно, как бывает во сне, когда будят душу видения нежданных желаний.

Так это и есть сон!

Она раскрыла глаза. Лежит на сенном матрасе, там, где легла вчера. Одна, никого нет. Из-под застрех сквозит с росистой свежестью травы смолистая горчинка дымка.

Печи уже растапливают. Пора вставать. Вспомнила сон и улыбнулась: почудится же такое!.. К чему бы это? Задумалась, стараясь угадать судьбу, которая, потревожив так, казалось, ждет где-то с загадкой часа своего. Ведь бывает же – сбываются сны.

"Нужен-то он мне",– подумала Феня о Кирьяне...

А как хорошо было! Не знала прежде, что такая радость бывает, чтоб вот так сладко прознобило каким-то легким светом.

"А корову не проводила. Проспала",– спохватилась Феня.

Торопливо оделась и вышла во двор. Коровы нет – пусто в хлевке: пастух сам вывел. Не слышала даже, так заспалась.

Дворик сумрачен, огорожен бревенчатыми стенами с крышей. Тут и хлевки и сарай для сена и дров. Митин отец строил – Жигарь, как его звали на хуторе, плотник, золотые руки были. Три года тому назад, зимой, пропал по пьянке. Нашли его у дороги. Валялся на снегу полушубок, а сверху – шапка. В одной рубахе стоял, обняв березу, прижавшись щекою к стволу ее, опустив заиндевелую голову. Хоть и пьяный замерз, а не верилось, чтоб среди стужи такую любовь себе нашел, что до смерти выстоял в обнимку с березой.

Два креста на погосте – отца и матери. А третий крест Митя сам на своей жизни поставил, будто бы с каким-то отчаянием губил себя, так подметили люди, как среди ненастья своего гулял и веселился. С чего бы такое?

Кто разберется в чужой душе! Глубока она, да и темна, как речная яма.

Но не вечно молчит душа: терпит, таится, да вдруг тайное и вскрикнет из нее.

Скажет еще Митя свое, будет такая исповедная минута его...

В избе Феня постояла перед зеркалом, накинула на голову косынку, чуть открыв над лбом как солнцем раззолоченные волосы – вьются в ветреном пламени рябиновой ее косынки.

На крыльце кто-то застучал. Это бригадир Никита Мазлюгин.

Вышла Феня. Ясно-то как!.. Ярчат на огороде подсолнухи, а за гарью иван-чай в малиновых отсветах мокрых цветков.

Никита перед крыльцом, стоит, глядит на ее ноги, на которых сонно млеет тепло раннего утра. Отвел глаза.

– Сегодня на ночь хлебозаготовку в Павлиново повезешь. Катька Стремпова поедет да я с Кирькой.

– Косить мне, дядя Никита,– возразила было Феня.

– А государство что жевать будет? Смотри! – пригрозил и снова взглянул на ее ноги, в которых словно что-то вздрогнуло: отступили они.– Кваску нет?

Вошел в сенцы.

Никите под пятьдесят, кряжист, закурчавлена черная борода, скулы в смуглистом румянце, темные глаза с каким-то лютым блеском в косых зрачках.

Феня подала ему ковш с квасом.

Никита подул на всплывшую плесеньку: старый квас, перекис.

– Косить, дура, какого-нибудь парня привадила бы,– и припал к ковшу, от которого поднималась по лицу тень, остановилась у век и дрогнула, метнулась от глаз, высмотревших на стене зарубку. Была эта зарубка похожа на крест с кривым и темным зенком сучка.

– Что за клеймо? – спросил Никита.

– Не знаю,– ответила Феня, хотя знала, что это Митя топором след оставил, чтоб был тут вместо него этот след и глядел... Изба тогда затряслась, как ударпл.-

Никита поставил ковш на лавку.

– Мнтрию твоему пить нельзя было.

– Хоть кому, толку-то мало.

– Кому и ничего бывает,– сказал Никита и вдруг, оскалясь, крепко схватил за бока Феню и сразу отнял руки, попятился, заметив, как она взяла ковш.

– Иди, дядя Никита, а то как звездану, что и государства не хватит,так ты полетишь отсюда!

Никита рассмеялся. Зубы как из кафеля, литые.

– Звездани. Да только направление дай куда-нибудь в теплые края. Лимонов тебе оттуда привезу. Будем вместе чай пить и на сеновале прохлаждаться. Или звездани уж куда-нибудь к самородным россыпям. Шапку золота привезу-да в Москву отсюда. Одену, обую, в театр будешь ходить и курятину каждый день есть, вином запивать. А то без направления звезданешь еще в Ледовитый океан. Придется у какого-нибудь медведя белого медведицу отбивать, секретно говоря, для обогрева. Так что убери этот свой ковш от греха подальше и на конюшню давай. Буланчика возьмешь себе на двор. Чтоб накормлен, напоен был,-приказал Никита.-А то, момент, подкосится среди дороги.

Феня вывела коня из конюший. Села верхом и по тропке среди ольховых кустов, с которых стрекала холодком роса по коленкам, спустилась к Угре, где уже звенело в пригретой траве.

На самой середине реки плавится солнце, сверкуче жгут воду огненные стрелы.

"Как счастье, что всем кажется, а не возьмешь",– подумала Феня, глядя на солнце в реке.

Конь напился, постоял в воде, от которой проскальзывала по телу дрожь. Буланчик заржал от радости, вспомнив далекую волю с материнским теплом: так вот похоже ласкает эта вода в ярких зеленых пятнах от отражавшихся в ней кустов. Но еще радостнее Буланчику от рук Фени: она погладила его жесткую гриву.

Давно не баловали его так. Вздохнул и, боясь, что сейчас на него крикнут, как кричали всегда, стал выбираться из воды,– круто, рывком вымахнул на берег.

Прискакала на коне Катя.

– Вечером в Павлиново едем!-осаживая коня, крикнула она и спрыгнула на землю, босая, в цветастой юбке и в майке с короткими рукавчиками.

– Ты рада? – спросила Феня, любуясь ее радостью, как словно бы видела перед собой ребенка.

– Я люблю ездить.

Катя искупала коня. Потом привязала его за повод к кусту, где трава была посочней и погуще, со сладким луговым горошком. Сама решила искупаться.

Разделась за кустом и, прижимая к груди руки, вошла в воду. Коса топорщилась озорной метелкой в изгибе сшшы, где плавно размыкались бедра, еще тонкие, стройные и гибкие, будто стянутые тетивой.

Катя подхватила косу, увязала ее под косынку, и все тело словно бы посветлело-обнажилась высоко шея с ложбинкой, из которой ржисто расколашивались волосы.

Окунулась и поплыла к середине реки, где плавилось солнце.

Феня хотела уже уехать, но задержалась: интересно было, как доплывет Катюшка до солнца.

Доплыла она, тронула зиявший из воды жар, и сразу огонь рассыпался, и вот снова сомкнулся. Качается жар у самого лица, слепит вспышками.

– Окунись в него! – с улыбкой просит Феня. Сама окунулась бы в это солнечное, загаданное ею счастье, да какое это счастье на текучей воде. Вот уж загадала!

А Катя окунулась в солнце, заплескалась. Сверкают брызги по смеющемуся лицу.

– Как хорошо-то! Плыви сюда!-зовет она Феню.

Феня тронула коня. Вынеслась на бугор.

Увидели с молотилки рябиновую косынку ее.

– Чего-то Фенька на коню сегодня красуется?

– А чего ей, дети, что ли, малые плачут?

– Зато муженек слезками умывается.

– Не пей! В лавке, как в своей, вольничал.

– В своей бы так не вольничал.

Старший из мужчин – стоял он на помосте перед грохочущим зевлом молотилки, куда подавал снопы,– сказал весело:

– Теперь своя только баба осталась. Да и та равноправная и сознательная, даже ночью газеты читает. Агитировать ее надо, чтоб спать ложилась.

Смех на молотилке. Грохочет барабан, перемалывая снопы. Течет душистое, восковистое, как соты, зерно из желобка.

– Она и агитацию твою не слушает,– продолжал старший.– А все читает.

– А как же быть? – сразу подхватил мужичонка, вилами отгребавший от молотилки солому.

– Недельку-другую ты ее не обнимай, сама агитировать начнет.

Еще пуще хохот. Даже на хуторе слышно... Не знает Феня, что так смеются на молотилке, но весело и ей от этого смеха с задористо прорвавшимся вдруг женским голосом:

– Дайте днем бабе газетку-то почитать. А ночью милости просим на подушечку, без агитации, хоть до петухов!..

Феня поставила коня во двор.

Родной для Буланчика двор: стоял тут когда-то с парой коней. Вот и ясли, где, бывало, лежало сено душистыми ворохами и тек овес из западка-оконца в стене сарая, откуда подавали корм.

Теперь пусто оконце, завито паутиной. В уголке дышит над запутавшейся мухой паук, лохматый, с черной крапинкой на спине.

Неподалеку от ворот – комяга, засохшая, с травинками, проросшими из трещин на дне.

Феня налила воды в комягу, и трава изумрудно зазеленелась, чистая, яркая.

Вот и сено хозяйка несет.

– Ешь, милый, а то сегодня ехать нам далеко,– сказала она, и конь закачал головой: понимаю, мол. Тронул губами шуршистое сено с вспрянувшей лозовой веточкой. Разлученная с землей, грустила лозинка горькою прелью.

Весь день собирали обоз. Провеяли на веялке зерно, насыпали мерой в мешки, зашили крепко. Починили и почистили сбрую, подладили подводы, дегтем смазали оси– все отмастерили, чтоб не раскосилось что среди дороги.

Дугу головного коня оплели красной лентой.

Возницы приоделись как на праздник: через деревни соседней сторонки поедут – люди будут глядеть.

Тронулись под вечер. Свернули за хутором на дорогу в сиреневой дымке вереска на вязучих песках, которые стекали в колеи от сосен,– кое-где обнажилась из-под комлей могучая связь вековых корней, угрюмо темнела из замшелых черничников.

До станции двадцать пять верст.

Ровно идут выстоявшиеся за день кони.

Головным едет Никита. За ним – Феня. Разлеглась на овчинном полушубке, который расстелила на мешках.

Хорошо так лежать, глядеть в небо. Вьются, как в далеком детстве, похожие на пушистые одуванчики облака.

"А не хотела ехать. Лежи да качайся",– подумала Феня и повыше легла, заложив под голову руки, чтоб видеть еще и Катю... Сзади она едет. Не сидится ей: то за гвоздикой спрыгнет – горит огонек в траве, а подбежит Катя – и нет, словно гаснет цветок, хоронясь так от идущей к нему погибели, то земляничник ее поманит.

Отвернет ворох шершавистых листьев и рада какой-нибудь ягодке, подсохшей в пахучем жаре. До чего же сладка такая земляника!

Последняя телега – Кирьяна. Конь привязан поводьями за тычок Катюшкиной телеги. Сам Кирьян шел по тропке, чуть отстав от обоза. Колыхались тени двигались в поле большие колеса, и большие косматые лошади там медленно махали ногами, а телеги были похожи на горы, и на одной из них силуэт женщины. Она лежит с поднятыми коленками в зареве над этой темной горой, и перед этой своей тенью в полях Феня на телеге казалась совсем маленькой, тонкой. Как береста, отсветала в закатных сумерках белая кофта ее.

Вот так бы и шел за нею Кирьян с тревогой и срывающейся в сердце радостью от безумных своих надежд, которые, чуялось ему, приближались с темнотой.

Поскрипывают телеги. Лес да поля, порыжелые овсы да лен, кусты багровых ракит у обочин да верстовые столбы в цветах горючих вьюнков.

– Кирька, будет тебе дорогу-то молотить. Ходи покурим,– позвал Никита.

Феня перебежала к Кате: скучно одной сидеть. Бросила на мешки свой полушубок, легко вскочила в телегу да свалилась на бок,засмеялась.

– Семечек давай!

"Так мне весело сейчас",– слышалось еще в ее смехе и в ее голосе.

Кирьян подсел к Никите.

– А вот немецкие ребята, слышал, едут на танках по всей Европии, шпанское пьют и баб обнимают прямо на броне,-сказал Никита и посмеялся, раскосив маслистые свои, темные, как деготь, глаза.– Воля, брат! У нас бы за это трибунал. У нас – чужое не тронь и свое не имей.

Никита достал из ватника коробку из-под ландрина, раскрыл ее. Махорка влажная и крупная, как опилки.

На крышке с внутренней стороны – двуглавый с поистершейся позолотой орел.

– Это что же, с прежних времен? – спросил Кирьян, забирая из коробки щепоть махорки.

– С тех самых,– ответил Никита и убрал корооку в карман ватника, свернул его верхом внутрь и сноровисто положил между мешками, чтоб не стряхнуло где ватник.

– Сохранилась как! – удивился Кирьян.

Никита поднес на спичке огонек к его цигарке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю