Текст книги "Холмы России"
Автор книги: Виктор Ревунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)
кдет сюда.
Феню затрясло, как в лихорадке.
– Закрой дверь. Закрой дверь... Холстинка... Скорей закрой дверь... Он!
В избу вбежали Алеша и Машенька с вестью, что Буренка пришла. На коленях перед диваном, на котором лежала Феня, стояла Анфиса. Она тяжело, едва-едва поднялась и, шатаясь, пошла за занавеску – скрылась там. Феня с ужасом посмотрела на дверь... Не сразу опомнилась.
"Какой жуткий сон",– подумала она.
– Буренка, Буренка пришла! – взывали к радости Алеша и Машенька.
* * *
Буренка – корова Феии. Привела она ее в этот двор еще весной, чтоб было молоко детишкам. Теперь по вечерам пахло в избе парным молоком. Намучилась с коровой Анфиса. Буренка была терпелива, покорна. Но Анфису не подпускала.
– Ишь ты, барыня. Избаловала тебя Фенька.
К детишкам же Буренка отнеслась сразу с добром.
Они гладили и ласкали ее и напоминали ей о телятках.
Вот и сейчас Алеша и Машенька встретили Буренку своими ласками. Она стояла в хлевке. Пахло от нее травой и теплом. Машенька гладила ее шею.
– Милая Буренка домой пришла.
А Алеша гладил белую, жестко закурчавленную звездочку на ее лбу.
– Буренка, милая. Ты скажи мне, если тебя пастух кнутом ударит.
Доить пришла Феня.
– Здравствуй, Буренушка.
Буренка узнала свою хозяйку. Тяжело вздохнула, словно понимала, что мало радости в этой встрече. Феня села перед коровой на низенькую скамейку. Поставила у подойник и тронула тугое, тяжелое, провисшее вымя с сосками. Струи молока со звоном брызнули в дно, и по – мере наполнения звуки эти угасали – сливались в ритмичное частое шипение.
Буренка стояла смирно. Дремала от плавной, мягкой и ласковой щекотки в сосках... Где тот двор, в котором прежде жила она и от которого с хозяйкой вернулась к ней эта счастливая дрема?
Ребятки сейчас мешали ей, и она недовольно брякнула бубенцом, висевшим на шее.
Идите. А то рогом бы не ударила,-сказала Феня Алеше и Машеньке.
– Она хорошая. Она нас не ударит,– был ответ в два голоса.
Но когда Буренка еще громче брякнула бубенцом, они вышли за дверь.
Руки Фени остановились на сосках. Она прислушалась. Сюда, в хлевок, долетали редкие с жестяным отзвоном звуки наковальни в кузнице. Разносились голоса, крики детишек и мычание расходившихся по дворам коров.
Не верилось, что шла война. Но все же что-то пропало из прежних звуков: не было того гомона оконченного в полях дня, когда каждого ждали по избам свои заботы и радости, не было той полноты, которой, как в ульях подживают рои, не сознавая меры натрудившегося счастья.
Что-то поутихло, приуныло. С запахом вечерней травы мглилась по дворам грусть.
Пришел из кузницы Платон Сергеевич. Он в зеленой вязаной фуфайке. Хоть и жарко, но в кузнице, с открытыми для света и воздуха воротами, всегда тянуло сквозняком.
Платон Сергеевич вымылся у рукомойника, прибитого к стенке крыльца. В избе переоделся, успев к той минуте, когда Анфиса поставила на стол ужинать: утреннюю печеную с салом картошку, два горлача с молоком – парным и холодным, кружку с отваром из подорожника и зверобоя для Платона Сергеевича. Отваром лечила его.
Все сели за стол. Платон Сергеевич и Анфиса по одну сторону стола, и по другую – Феня с Алешей и Машень.
кои.
Платон Сергеевич выпил отвар.
– Горький,– сказал он для нового за столом человека.
– Зато полезно, Платон Сергеевич,– сказала Феня, не оставила без внимания его слова и почувствовала, что лишняя она здесь. Не чужая, а лишняя.
Анфиса поставила перед ребятками по стакану парного молока и положила два ржаных ломтя с прижарившимися на подовой корке камышовыми листьями: на них пекла крутые караваи – подстилала на каленый под печи.
"Лучше одной, да в своем доме",– подумала Феня.
Вернется на хутор: там ближе родное, и надо было прийти сюда, чтоб это понять и не метаться. После ужина и решила уйти: на хуторе чудились ей какие-то вести от Кири.
Ведь там его дом. Пока еще рано стучаться вестям. Но скоро-скоро застучат они. Застучат они и в ее избу.
И вдруг то, от чего бежала она, проблеснуло малой радостью, что она вернется домой, что и у нее есть родное.
Про Митю совсем не забыла – боялась, но сейчас желание быть возле родного-сильнее страха, и за родное она презирала этот страх.
– Прежде он так кашлял,– сказала про Платона Сергеевича Анфиса.– А теперь совсем кашля у него нет.
– Да. Легче,– согласился Платон Сергеевич.
– Вы бы к врачу сходили.
– У них одно: свежий воздух в сосновом лесу,– ответила за Платона Сергеевича Анфиса.-А какой же в кузне свежий воздух? Дым и гарь. Ведь говорю: другую работу возьми.
– Кто же мою работу возьмет? Нельзя,– твердо сказал он и большими костистыми руками, почернелыми от железа и углей, отломил от ломтя корочку. Долго глядел на нее с задумчивостью.– А сейчас и того. Столько народу ушло,-досказал он, почему еще нельзя бросать ему работу.
Он сжевал корочку и вышел из-за стола:
– Пойду на речку схожу.
– А ужинать? – удивилась Анфиса, что вовсе и не поел.
– Поужинал,– сказал он.
За Платоном Сергеевичем увязались детишки. И им хотелось на речку.
– Вы бы спать ложились,– сказал он детям,– Скоро приду.
За столом сразу опусгело. Остались Анфиса и Феня.
– Я с им, как с дитем малым. А он по ней все страдает,– сказала Анфиса про жену Платона Сергеевича.– Того гляди, соберется и уедет.
– Куда же? Ее теперь не вернешь.
– А к родному-то тянет...– не успела сказать, как Платон Сергеевич неожиданно вернулся.
На речку он не пошел. Детишек оставил во дворе поиграть.
Что-то его мучило. Он сел на диван, опустил голову.
– Платоша, ты или захворал?-с тревоюй спросила Анфиса.
– Нет, не захворал. Совестно мне чего-то при чужом горе.
– Что ж делать? – с настороженностью спросила Анфиса.
– Раз всем, то н нам должно быть.
– Поплакали вон и перестали.
– Если бы ты за детишками присмотрела, то и я пошел бы,– сказал вдруг Платон Сергеевич.
– Куда ты хворый пойдешь? И детей своих не жалко?
– Жалко. Всем жалко. А пошли,-смирно сказал он.
– Пошли-то молодые. А ты куда за ними? Покрепче тебя еще дома сидят. Не нужда, значит.
– Все равно совестно.
– Надо будет, вас, Платой Сергеевич, и так позовут,– сказала Феня,-всех сразу нельзя. Вагонов не хватит.
– Меня не позовут. Меня н в учете-то нет. За болезнь давно сняли.
– Так, значит, и не годен к войне,– заключила Анфиса.– Кто там с тобой нянькаться будет?
– У меня специальность. Это там тоже нужно.
– Тогда и их с собой бери,-сказала Анфиса про детей.-Чтоб я слез их не видела. Вот они где у меня, эти слезки-то,– Анфиса стукнула кулаком в грудь.– Все приняла. Больше некуда. Тоже сердце. Кадка и та не бездонная. Жила одна и горя не знала. А теперь ты мне еще горюшко заводишь. Да иди. Только не отсюда. А из своей Москвы. Ребяток в приют отдай. А сам иди. Иди. Вот ведь чего надумал! Перед чужим горем совестно. Свое еще не отсохло,-не сдержавшись, крикнула Анфиса.
Он вздрогнул от этого крика, будто ударили его, и еще ниже опустил голову.
– Вижу, тошно тебе со мной,– продолжала Анфиса, но уже спокойнее.-Что ж, поезжай в Москву: другую, может, найдешь? Прежнюю заменит. А я плоха. Тебя и детей твоих не ласкаю. Злая мачеха.
Он распрямился. Большие темные глаза его были печальны. По лицу, как от свечки, бледно метнулся отсвет.
Какое-то мгновение в избе было тихо. Феня в разговор больше не вступала: еще не исчерпала свои силы Анфиса.
Анфиса стояла у стола, держась за уголок, ждала, что скажет Платон Сергеевич.
– Не наговаривай на себя. Знаю, если, не дай бог, умру, детей ты моих не оставишь,– сказал он.
Анфиса с жалостью посмотрела на него. Подошла и обняла его голову.
– О чем заговорил. Жар у тебя, Платоша. Полежи.
Захворал ты. Полежи, милый.
– И правда, чего-то сегодня... вроде бы как в глазах чего-то темнеет.
Она провела его за занавеску, и он лег там на кровать.
– И знобит...
Анфиса тронула его лоб в липком холодном поту.
– Малинки тебе сейчас заварю.
– Мне и перед тобой совестно, Анфисушка. Я с детьми тебя по рукам и ногам связал. Жизнь ты свою тратишь на нас. Ведь ты и молодая и красивая.
Феня с узелком стояла у порога.
– Домой пойду, тетя.
– Так ведь у меня хотела пожить?
– Пойду,– не объясняя ничего, сказала Феня.
Анфиса проводила ее на крильцо. Дальше не могла:
к Платону Сергеевичу спешила – малинки ему заварить.
– Не воюючи свалился. Совсем слабый. Чуть что, все в сердце берет. Копит и копит... Заходи, как заскучаешь.
– Зайду,-пообещала Феня.
* * *
Стройкой шел со станции. Навстречу колонны мобилизованных растянулись на версты, парни в пиджаках, в распахнутых рубашках, с вещевыми мешками. Зной.
Пыль. Запах полыни, махорки, прочерствелого хлеба н пота.
Двигались колонны на Вязьму.
Стройков только что оттуда.
Улицы города и поля вокруг запружены мобилизованными и солдатами. А на путях эшелоны... эшелоны... эшелоны ждут отправки и мчатся с железным грохотом, выставив в небо зенитки. Гудки тревожные и призывные.
Крики команд. Лязг оружия и гул шагов под сводами вок.
зала. На шоссе нескончаемый поток машин с пехотой, Черная и пыльная мгла до самого горизонта. Все стремилось туда – на запад, где, как сообщалось в сводке, продолжались упорные, кровопролитные и ожесточенные бон на всем протяжении советско-германского фронта. И здесь объявлено военное положение. Но еще тихо. В бирюзовых протоках неба звонко журчат жаворонки. Ветер поливает серебряной метелью по лугам. Потонули дороги в высокой ржи. Вздыхая, проваливаясь, несутся по нивам темные полосы, как вести – что-то шепчут колосья земле.^У горячих проселков поля гречихи хоть ковшом снимай мед с розово-белой гущи цветов.
В одной деревеньке Стройкова остановила женщина.
Осторожно показала глазами на кусты возле Угры.
– Какой-то там...
Ясно: подозрительный. Стройков быстро прокрался туда. За ольхой что-то качнулось... Он пригляделся. В кустах тенью стоял человек с огнистыми пятнами солнца на неподвижном лице.
– Кто таков?– неожиданно вышел и спросил Стройков, сжимая в руке револьвер.
Человек в драном ватнике и в грязных, низко опустившихся брюках. На голове кепка. Лицо какое-то закопченное, худое, с высохшей кожей, натянутой на острых скулах Из-под козырька кепки глянули как-то косо глаза, улыбнулись, жалко и трусовато сбежали от взгляда Стройкова.
– Пушечкой своей не трогайте, гражданин началь– Я спрашиваю, кто таков?– громче повторил СтройНезнакомец, пожимаясь, отступил и полез за документами во внутренний карман ватника.
Извольте, гражданин начальник. Имею документ на руках.
Стройков взял бумажку с бледной печатью, которая подтверждала, что находившийся в лагере для заключенных следует на место жительства. Номер лагеря знаком Стройкову: в этом лагере находился и Митя Жигарев.
Стройков вернул справку.
– А чего жмешься тут?
– Гражданочка одна хлеб обещала... с салом.
– Про гражданочек пока не заикайся до обретения вида человеческого,ответил Стройков.– На дорогу давай. А то в лесу заблудишься.
– У меня, гражданин начальник, законный документ на руках. За что задерживаете? Не положено.
Он пошел впереди, как и надо идти перед оружием, хотя Стройков и убрал свой револьвер.
– Жигарева Дмитрия не знаешь?– спросил Стройков.– В вашем лагере грехи отмывал.
Незнакомец остановился на миг и опять заспешил вперед.
– Такого не знаю. Народу много. Да и по грязи черненькие все... Дорогу вели. Стрелочка. Проезд-шеренгой до трех машин. Глядели военные. Хвалили. Пайка усиленная. Долбали день и ночь. Дорога и постелькой была. Заявили срок скинуть, как дорогу дочеканим.
Многим свобода выходила. И жали. И вдруг грохот, из-за леса самолеты. Люди возле тачек падают. Кровь. Бараки горят. Узнали, война. К лагерю уже танки немецкие рвутся. Документы нам – по домам. Кто до места не дойдет,веры нет. Измена. В упор – пятьдесят восьмая.
По лесу идем. Двоих парашютистов схватили. Разорвали.
На дороге наши танки с ихними стукнулись. Друг на друга – броня па броню. На дыбы лезут – дерут. Рев.
Огонь льет.,Земля колотится. Как вышли потом, на крышах ехалп. Какие за ступеньки цеплялись, падали. На колесах лохмотки накручены. А от города Минска зарево на все небо. Народ по полям, по лесам бежит.
Он уже видел войну. Пахло от него пожарищем. Сзади, из-под ранта кепки, виднелась худая почесанная шея.
Засален воротник ватника с растворенной в поту, въевшейся грязью.
"Значит, и Дмитрий домой идет. Или уже пркшел",– подумал Стройков, чуя недоброе.
К полудню Стройков добрался домой-в свою избу на бугре в излучине Угры. Двор перед крыльцом в полыни и в бессмертниках-и скошенные, иссохпув по сеновалам, нетленно хранят они в стужах золотые сережки своих цветов.
За лугом, по краю леса, большак тянулся, открытый далям, высоко над поймой в непролазных купырях, ивняках и таволгах.
На огороде пчелиный домик в траве. Крышнцу его обдавала зеленым светом яблоня. Пчелы вились, медом наполняли соты и заващивали в запас к хозяйскому чаю для сласти и согрева в осенний вечерок.
"Меда захотел. Вот какой мед теперь",-подумал Стройков и взглянул на дорогу.
Он спал, когда на обед домой пришла жена. Вскочил вдруг и тяжело сел на диван. Потер голову, как-то поостонал:
– Сон жуткий... Страшно,– и, как зто бывает, в горячке еще неостывшего сна, заговорил: – Будто на самой воде клади. Не то день, не то ночь какой-то сумрак. Иду по кладям. Только к тому берегу-вот-вот уж, а клади-то развалились. Потянуло меня. Вижу, кол торчит. Хотел ухватиться, да промахнулся – чуть ке дотянул. Вода широкая. Неподвижная. Броде болото.
все заросло. Так меня и оплело. Сил нет. А до берега далеко. И позвать некого – ни души кругом. Тут слышу какой-то голос про меня говорит: "Такого и медведь не возьмет, а тихая вода утянула..." Ох, жутко,проговорил Стройков.
– К новости,-сказала Глафира и протянула ему повестку.
Стройков прочитал. Завтра явиться. Вложил повестку в карман гимнастерки, на пуговичку тщательно закрыл:
не простая бумажка, хоть и на день ее срок, а одна такая на войну приглашает.
– Военком по секрету сказал, не болтать. Тебя в особую какую-то школу...
– Куда еще в школу?
Вышел во двор и облил себя из ведра. Согнал колодезным холодком дремоту.
"Такого и медведь не возьмет, а тихая вода утянула,– вспомнил сон и подумал:-Откуда такие слова-сроду их не слышал, и вот надо же, откуда-то взялись. Наук много, а эта-про умную и дурную нашу голову-пока что самая темная. Пожар не так страшен, как голова з разными ее замышлениями".
На обед щи щавелевые. Стройков быстро ел и поглядывал на часы.
– Или собрался куда? – заметила Глафира,
– Тронусь сейчас, Глаша. Дело одно.
– А дела у тебя с женой нет? – с вызовом сказала Глафира.
– Возвернусь к ночи. Хватит нам ночку погоревать или нет? А не хватит после войны наверстаем.
Он сел на лавку к окну, закурил: не сразу ехатьхоть чуть побыть дома, одуматься.
– Не слыхать тут чего особенного?
– Уже нового участкового на твое место назначили.
– Кого же?-поинтересовался Стройков.
– Новосельцева. Учителя... Он на фронт было, а его живо сюда.
– Вполне подходящий. Лучшего и желать не надо.
– Положишь свою фуражечку,-сказала она в его грудь, к которой прижал он ее голову. Погладил косу до самого ее кончика у пояса и еще раз погладил медленно опуская руку, чувствуя, как тоньшала коса. Вот и вся – кончилась ласка.
– К ночи вернусь. Может, и раньше. Последний раз.
Надо! Митька Жигарвв должен бы уж дома быть. Не скрывается ли?
– Опять к Фене?
– И к ней зайду.
– Зачастил.
– У Серафимы был. На полюбовиичка ее чуть не натолкнулся. Тайно выпроводила. Меня испугалась, занервничала. Возможно, и знакомый. Народу там из наших мест хватает.
– Чего ж испугалась?
– Женатый, может. Бабе его донесу,– сказал с шуткой, хотя и не до шуток было.
В милиции по месту жительства Серафимы на всякий случай просил Стройков поглядеть, что за человек к ней ходит – не уехал в ту ночь, задержался.
Помолчал немного, спросил жену:
– Значит, Новосельцева на мое место?
Намеревался заехать к нему: надо бы знать новому человеку про звенышко, которое держал уже Стройков в этой тяжелой цепи, как из темной воды тянул ее на свет.
* * *
Стройков остановил коня в лесу. Привязал поводьями к кусту, возле которого лопушились белоцветные побеги купырей, и, с осторожностью проглядывая впереди зарос* ли,стал пробираться к оврагу.
Сюда никто не ходил. Место считалось страшным, осо"
бенно исток оврага, где чернела дыра – ход в землянку, в которой когда-то, как несла молва, скрывался бандит Ловягин.
Укроет глушь и теперь. Здесь и надо сперва посмотреть: нет ли каких следов?
На дне оврага сочились родники в холодной жиже.
Прела вода в протоках – окраина болота. Мертвенный простор, где, заблудившись, гибло живое в прорвах под коварно тягучим, шелковистым мхом: мох смыкался над жертвой, когда она еще вздрагивала и билась судорожно глотало болото с бульканьем и сипеньем, вырывавшимся с аспидной мутью из бездонного чрева.
На болоте камыши, редкие деревца и светло-пурпурные поля цветущей клюквы и брусники. А дальше-кромка леса, за которым, в трех верстах, Угра и хутор Нивяный. Оттуда и бежал когда-то от погони бандит, вот в это болото. Трудно поверить, что не пропал в топях, добрался до своего логова. Стройков подходил к землянке все тише и тише, оглядываясь вокруг и вслушиваясь в лесное безмолвие. Перед землянкой, шагах в десяти, он остановился, присматриваясь к траве и кустам, выше и выше вел взором по склону. Вон и дыра – ход в бандитскую нору.
Заметил: трава примята местами, была темнее, как впадины с тенью какие-то следы. С четверть часа стоял он в неподвижности, укрывшись в зарослях. Ждал чегото, какого-то движения, знака, который вдруг выдал бы человека. Но было тихо, и Стройков вышел. Надо заглянуть в землянку. Там, может, что-то откроется.
Он встал на колено перед дырой, отвел проросший у самого порога куст волчьего лыка и фонариком посветил во тьму.
Сколько лет уж минуло, но дух прежнего ожил – встал тенью, горбясь, и медленно поднял руки к низкому потолку, готовый проклясть свет, который искал его среди этого могильного тлена.
"Я сплю страшным сном. Другого сна нет, за кровь.
Уйди! Я устал",-как бы говорило притаившееся что-то у пустых нар.
Стройков посветил туда, и тень исчезла.
"Кто ты, сволочь?.."
Землянка дышала затхлостью и гнилью прелого дерева. Березовые стены казались еще крепкими. Но коегде было видно, как из разломов насыпалась на землю пыль древесного праха. От бревен осталась лишь кора – неистлеваемая береста, которая век не сгниет. Нижние венцы были смяты, и потолок накренился. Свисали корни выросшего наверху деревца. С потолком провалится оно в пустоту. Будет расти из ямы, как напоминание о недобром месте. Маленькое, белое мелькнуло на земле под лучом фонарика...
Папироска! Стройков спустился в землянку и услышал, как зашумело в пустых стенах его дыхание, будто кто другой дышал рядом. В землянке вдруг потемнело – закрылся свет. Стройков выхватил револьвер и повернулся, прочувствовав всей кожей, как знобит страх. Это ветка волчьего лыка отпрянула – прикрыла вход.
Стройков осветил папироску. Целая. Видимо, кто-то из пачки выронил: закуривал здесь. Он поднял ее. Папироска дешевенькая, "Норд". С бережностью завернул ее в платок и убрал в сумку.
Неужели Митька Жигарев был. Кому еще охота сюда лезть.
Он вышел из землянки и пригляделся к примятой траве.
"Недавно ушел. Чуть не застал. Или спугнул?"
По вмятинам от следов он поднялся на край оврага.
Кругом непролазные кустарники и опавшая листва прошлых лет. Следы на таком месте не остаются: по нему, что по пружинному матрасу, чисто пройти.
Ростки дубков пробились из завара благодатной для корней прели.
"Никанора Матвеича забота,– подумал Стройков.– Куда распространился. Значит, бывает здесь. Не его ли и папироска? Нет, он махорку курит. Неужели Митька скрывается, как подлец? А может, кто чужой? По чужому эту землянку, как брошенную в лесу копейку, непросто найти. Если случайно. Разве Митька?– Не верил Стройков, что мог уйти Жигарев от надежды выйти на свет.– Или в надежде-то войны боится? И такое может быть.
1 зк он крот здесь или червяк – не выше этой твари".
Он повернул на хутор, хотел Нпканору Матвеевичу напутствие свое оставить да и проститься с ним.
* * *
Никанор на лужайке возле своего двора выдалбливал топором из дубового кряжа комягу – большое корыто для поения скота. Старое на площади у колодца прогнило и текло.
Вроде бы и не его дело этим заниматься. Но кому же еще? У кого проводы, у кого и мужика во дворе нет. Да И за безотказное усердие Никаиора не трогали на его огороде какую-то лишнюю сотку земли. И за это старался.
Он тяпал топором. Щепа не сдиралась, а летела кусками: крепок дуб.
Никанор обтирал рукавом с лица пот. Как солью, жгло глаза.
– Бог в помощь,– по здешнему обычаю сказал Стройков. Слез с жаркого коня, отвел его в прохладу.– И в лесу ты, Матвеич, и здесь, гляжу, стараешься, и... по моей части,– добавил шепотом.– Дело есть.
Нпканор и так понял: зря Стройков не приедет.
– Без старания, Алексей Иванович, один пень живет. А гнить он нам не пример.
– Это так,– согласился Стройков.
Вошли в избу. Тут как будто ничего и не изменилось.
Все стояло крепко на издавна утвержденных местах. Но постарели хозяева за эти дни. Еще больше посивел Никанор, а у Гордеевны в глазах – тоска и боль: не видимые никому ее слезы по дочери и сыну.
"За таких вот людей врагам головы бы, как кочаны, рубить",– подумал Стройков, хмурясь.
Его пригласили к столу. Он поблагодарил, отказался.
– Разговор у меня, Матвеич, на скорую руку,– и спросил с заботою, есть ли какие вести от Кати.
Ннканор положил на стол три письма в синих конвертах: почта сегодня принесла.
– Вся тут, как живым голосом говорит. А самой-то нет,– сказала Гордеевна.
Стройков взял письма. Конверты измяты. На одном рубчатый след каблука.
"Из войны прилетели",– подумал он и живо достал из конверта письмопервое по числу. Развернул тетрадный лист.
"Родимые мои, мама, папаня и братик Киря!
Все у нас пока хорошо. Феденька в лагерях. А одно воскресенье был дома. Ходили гулять в лес, к озеру.
Вода холодная, у берега сразу большая яма, но я купалась.
Ванятка наш совсем-совсем не плачет. Выдержанный в отца. Сильный такой. Весь так и рвется из освонх одежонок, если что не по нраву.
Федя просит, чтоб я ехала домой. На границе не особенно спокойно. Но как я его одного оставлю?
Кончится этот гомон, приедем в отпуск к покосам. До чего же хочу сено поворошить. А Федя покосить мечтает и с удочкой на Угре посидеть.
До земли поклон мой перед вами. Кланяется вам и Федя. А Ванятка?.. Сейчас спрошу...
Вот и спросила. Он глазенками мне сказал: очень хочет видеть бабушку и дедушку и дядю своего Кирю.
До свидания.
Ваша Катя
17. VI. 41 г."
Стройков сложил это письмо и с задумчивостью развернул второе. Такой же тетрадный лист.
"Родимые мои, мама, папаня и братик Киря!
Вчера у Феди был день рождения. Пришли поздравить друзья. Все нашей семье пожелали счастья.
Посидели за столом. Наш сосед лейтенант Баташов играл на гитаре. Старинные песни пел. Слушаешь, и будто в душе заря утренняя загорается или находит ненастье. Так и чудится паше поле осеннее.
Как же понравилась мне песня "Не шуми ты, рожь, спелым колосом..."
Пели в два голоса. Подпевал Баташову Федя. Красота-то какая! И до такой-то красоты человек мог дойти!
Так не хотелось расходиться.
Ушел и Федя.
Я одна с Ваняткой. На границе совсем тревожно. Говорят о войне.
Может, уехать?
Ваша Катя
19. VI. 41 г."
Развернул Стройкой и третье письмо. -
"Родимые, родные мои!
Спешу написать прямо с утра. Так тревожно. Всякие слухи. Страшно и подумать. Места себе не нахожу, будто вот-вот все потеряю-не смогу удержать. Как камень тяжелый положили на мою грудь.
Ваша Катя
21. VI. 41 г."
Стройкой отложил письма, сказал:
– Знать бы про тот денек.
– Да хоть бы как выбралась,– со страданием проговорила Гордеевна.Глаза-то все проглядела. Среди дня, а дорога мне, как темная.
– Приедет,– Стройков подумал, что-то подсчитал,– завтра или послезавтра стревайте.
– Спасибо, Алексей Иванович,– поблагодарила его Гордеевна: уже и радость.
Стройкова поторапливало время, и он сказал:
– А теперь о нашем деле, Матвеич.
Гордеевна вышла.
– Ты в ловягинскую землянку, случайно, не заглядывал?– спросил Стройков Никанора: не его ли папироску поднял?
– Не нужда. С Кирькой, правда, прошлой осенью дубки там сажали. Пусть молва глохнет и сгинет, а земля цветет.
– Видел дубки. Только оттуда. И в землянку глянул. Между нами разговор. Обнаружил там папиросочку.
Свеженькая. Оброненная. Кому-то охота была там побывать.
– Так ведь и ребята могли со своим баловством.
Где их, пострелов, не носит!
– Их баловство сразу видно.
– Тогда не знаю. Если кто по любопытству заглянул.
– По какому любопытству?
Никанор достал кисет. Свернул цигарку. И себе в бумажку насыпал махорки Стройков, поглядывая на Никанора с хитрецой.
– Поди, на всю войну запасец для своего кисета завел? Лавку можно открывать?
– Из-за перебоев я и прежде без запасца не жил.
А на войну главный запасец вот тут,– показал Никанор па сердце,-Да расход большой. Хоть бы к осени немца-супостата за кордон вытряхнуть. Хлеба убрать.
– Сюда не дотянет... Что сказать-то хотел?
– Любопытство на всякие норы, Алексей Иванович, может быть такое. И на войну не идется, и дома сидеть не дадут. Вот и рыскают, где поглуше. Люди всякие есть. На веточке и то листочки-то разные.
– Дезертиров имеешь в виду? Или заметил что?
– Не заходил в те края. Своя туча в доме. Может, кто и хлеб зарывал с глаз подальше?– предположил Никанор.
– Это зачем же?
– Народ ученый. Что касается войн, все стадии прошел.
– Пока эти стадии в стороне оставим.
– А веселого мало.
– Война.
– Я, Алексей Иванович, тихо живу. Есть порядок и хлеб – хорошо. Сотворяй каждый свое не свыше, чтоб порядок был. От смутьянов войны. Как же так распоясали их до такой крови! Вот что значит где-то на свете порядок-то упустить.
– Вот и пришел к тебе насчет порядка... нашего...
здешнего. Кто-то скрывается в землянке. Предположение мое – Митька Жигарев. Лагерь их распустили. Дома должен быть. Или под бочком у Феньки тихонько греется?
– Он ей за Кирьку бока-то кулаками погреет... А чего ему скрываться? Из сети выпутали, так и иди си всеми. Не поверю. Опять в сеть лезть? Куда же уйдешь по такой грязи!
Стройков встал. Времени не было на долгие разговоры. Еще и к Фене надо зайти с предупреждением для нее особым.
– Прошу, Матвеич, присмотри за этими местами.
Что-нибудь заметишь, сообщи. Может, и не Митька.
Теперь опасное с той стороны и тут может быть... Прощай! Ухожу завтра.
– Так и вы,– пожалел Никанор: уходил и этот человек – был он добр к их дому.
– А что же я? Или с ветра меня качает? Не постою?
– И тут служба. Не всякий постоит. За такую службу приходили кони с пустыми стременами ко двору.
– Давно было.
– Всякое семя до своей поры ждет.
– Ты прав... Прав,– с раздумчивостью повторил Стройков и протянул Никанору руку.
– Все прощаемся, когда же встречаться будем, Алексей Иванович?
– Не колдун я, не гадатель. Так прощай, Матвеич.
И поглядывай, как просил.
Попрощался Стройков и с Гордеевной.
– А Катюшка скоро приедет,– подбодрил он ее.– Соберемся к праздникам. Затирай тогда питие покрепче, Матвеич. Гулять будем!..
Феня пасла телят. Ее работа.
Сейчас, к вечеру, на скотном дворе готовила пойло.
Стройков отозвал ее. Они зашли за бревенчатую стену хлева, где малинники и крапива, место тихое, скрытное от любопытных глаз. Потому ли, что давно не видел он Феню, или с усталости, красота ее словно радостью освежила его.
– Плохо без Кирьки,– не спросил, а посочувствовал он.
– Потерпим. Было бы за что,– ответила она.
– Ты давно телят-то пасешь?
– Еще только день. Своих детей нет, так вот таких малых нянчу,ответила она с улыбкой.
– И далеко пасешь?
– За хутором, на лужке.
Лужок хоть и рядом с хутором, но лес кругом.
"Митька бы уж вышел из засады на свою ярочку.
Папиросочка-то, кажется, не его? Или осторожничает?"
– Одна не боишься?
– Говорите, как загадки мне загадываете. Кого тут бояться рядом с людьми? Волков, что ли?
– Волк в эту пору смирный... Митька твой из лагеря выпущен.
Кожа на скулах Фени побледнела, но, как показалось Строикову, не с испуга, а с гнева.
– А кто он мне?
– Не знаю... Это не мое дело. Мое дело предупредить.
– На пороге никак не разойдемся.
– Ты с порога-то лучше уйди, пока свободно. А то с его кулака короткая будет твоя песенка. К тетке своей, к Анфисе иди. Там и работай, Я за руку тебя от беды нс поведу. Не маленькая. А силой не имею права. Я сказал все!
Стройков сел на коня и поехал к дороге.
Феня, не стронувшись, стояла за стеной сарая, как огнем обложила ее эта весть. На воле Митя! Сколько земли вокруг, а деться от него некуда.
"Косу с косья сниму. В платок обмотаю. Не дальше ее жала будет и твоя песенка ко мне, Митька Жигарев".
Стройков сильно хлестнул коня, и от копыт застучало на дороге, которая была для него самой приветной, но так и не сказала ему до конца о тайне своей.
* * *
Поздно ночью Стройков остановил коня перед домом Новосельцева. Скрипел коростель в отдалении, и было похоже – кто-то медленно и осторожно ходил по полю в сильно скрипевших сапогах, будто искал что-то затаенное в темноте.
Распахнута дорога среди ржи.
"Заждалась меня моя Глафира",– подумал Стройков и постучал в дверь.
Дом с одним окошком. Без крыльца. Прямо за порогом небольшие, с тамбур, сени и дверь в комнату, где печурка для зимней топки. Сейчас печурка укрыта газетой – стоит примус.
Одна стена с книгами на полках. На другой – на вбитом железном крюке-висело стволами вниз ружье.
Под ним столик и табуретка из неокоренной березы.
После ранения в финскую войну правая рука Новосельцева, как говорят, сохла, была тонкой, с пергаментножелтой кожей. Зимой зябла даже в толстой варежке и ломила к непогоде. Писал левой, и с той же руки колол дрова без промашки. На охоте не подводила и правая рука.
Здороваясь, пожал эту руку Стройков: холодновата.
– Каким ветром занесло сюда?– удивился Новосел ьцев.
Стройков сел на табуретку, сильно сгорбясь: устала сппна.
Новосельцев, присутулившись, стоял посреди комнаты, высокий, с узкими плечами. В белой косоворотке.
Лицо его дышало мужеством, и какая-то ясная доброта открыта в голубых глазах.
– Сядь, что ли,– сказал Стройков.– Торчишь, как жердь в поле.
– Чай поставлю, хочешь?
– Дуть чаи некогда.
– Другого не имею.
– И не надо. Мне с Глафирой прощаться. Она бутылочный дух не выносит-отворачивается. А чай я люблю с яблоками.
– Яблок нет.
– Слышал, на мое место тебя примеряют?
– Отказался,-спокойно ответил Новосельцев; сел поодаль, к окну, где под лампой лежала раскрытая книга.
– Неужели читаешь? – полюбопытствовал Стройков.