Текст книги "Холмы России"
Автор книги: Виктор Ревунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)
Стройков встал, будто вдруг испугался.
– Это где же, у границы? У тебя в комнатке?.. А как попал?
– И я думала. Как же это, на такой границе, ведь тысячи верст, и ко мне угодил? Еще и из тех лет заявился, когда меня и на свете не было?.. Вот и послушайте.
Сказал мне Федор, чтоб я зашла домой... Здесь, здесь, третьего дня. И все письма и карточки спрятала. Пришла я домой. Письма собрала, карточки завернула и ворю мамане: "Еще какие письма где не остались?"
"Все тут. Все сберегла. А одно словно ветром сдуло".
Сдуло так сдуло. А она и говорит: "Все тогда обыскала.
И отец не брал, и Киря. И чего там? Кому понадобилось? Небось тот рыбак насадку какую завернул". Завернул так завернул. Маманя и говорит: "С лица на Митьку походит..." Так и всполыхнуло: "Он... он... он!"
– Когда же заходил? – спросил Стройков.
– А за неделю, как война началась, маманя сказала.
– Ты кому-нибудь рассказывала об этом?
– Нет. Сказать-то страшно.
– И Федору ничего?
– Зачем ему.
– И молчи. Никому ни слова. Я велел. Я и отвечу, если что. А ты молчи,Стройков сдавил руку Кати.– Никому!
ГЛАВА V
Еще в жаркие дни июля наши войска наступлением и районе Рогачев Жлобин и ударами от Рославля в направлении Днепра пытались вызволить Смоленск, но попытки не увенчались успехом, и к началу августа дивизии, окруженные западнее Ельни, распавшись на отдельные группы, бились в боях по деревенькам: прорывались на восток и на север, где была надежда болотистыми лесами выйти к своим.
По оврагу Митя бежал. А вслед из пулеметов и пушек били танки, ползли по краю, заглядывали фарами в овражную могилу, где, оглушенные н ослепленные, еще метались живые.
А Митя ушел, брел со своими по высокой осоке, по истоптанной ржи. Пошатывало сном и голодом, жажда мучила. Думалось, и конец: отдали землю, разбито все.
Куда же теперь? Где и как жить-то? Прибавил шагу, Политрук шел рядом, отставал и нагонял.
– Ты Жигарев? – спросил вдруг он.
– Да.
– Как здесь оказался?
– А из-под Починка,– ответил Митя.
– Ты же в тюрьме сидел. И председателя, говорят, убил?
Митю как холодной водой окатило: и про сон и про голод забыл.
– Я не убивал.
Ручей остановил всех. Ползали по журчистой водице, пили из-под камней холодных. А потом свалились по кустам.
Полптрук опять пристал к Мите.
– Могет, ты от немцев?
– Отстань. И я жить хочу.
Отползло с шорохом, отдалилась угроза, залило сном глаза.
В этой ночи показалась Мите изба Дарьи Малаховой голубьш медальоном. Где-то уже близко.
Шепот услышал.
– Этот председателя убил. Ш-ш-ш. В тюрьме сидел.
А с нами.
– Кто?
– Да вот лежит... Ш-ш-ш, вон, вон.
Повернулся Митя. Было тихо. Поднялся и отошел.
В животе после ягод резало. Огляделся и пошел быстрее, быстрее.
– Стой! Куда!
Проломился через кусты.
– Вон, вон уходит.
Шатало Митю темное поле.
У самого горизонта, как из окна, глядела красная, словно намытая кровью, рожа. А дальше-пространство сквозь пламенело: там, казалось, не было земли.
Поле поворачивалось и скашивалось-плыло во тьме. Разгоралось горном порванное небо, осветило яму.
На дне сидели и лежали солдаты.
– Ребята, уходи! – сказал Митя.
Никто не ответил. Один, с опущенной головой, сидел у стены.
И все – не вставая, медленно словно закружились в зареве. Зазвенели гильзы под ногами Мити. Пулемет разбитый. Танк осмоленный чернел.
– Ребята,– повторил Митя и понял: в окопах вечным сном они спали. -
Он пошел дальше. Что-то темное заблестело в земле.
Митя с опаской ступил. Под ногами вспыхнуло с тихим всплеском. Ручей.
Опять земля. Пахло горелым хлебом. Дымились ломти. Вырвал и посмотрел: "Теплый,– запихал ломоть в карман,– потом... потом поем".
Митя поднялся, потер лицо. Что ж было? Куда он зашел? Луг зеленел. Ручей в осоке. Взгорком осинник.
Что-то знакомое, да и узнал. Он оглянулся. Дорога перед ним, левее деревня. Из-за берез изба голубыми глазами глядит.
Дарья втащила Митю в избу. Свалила на пол. Раскинулись руки – стукнули кистями, и разжались спекшиеся смолою ладони. На шее оборинка с крепко пришитой тряпицей осолеиной завязью лежала на раскрытой груди.
Дарья укрыла Митю овчинной дранью. Его лихорадило.
– Милый, сынок, милый, да очнись ты,– трясла его Дарья, подносила к губам ковш.
Не пробуждала солдата колодезёвка. Мозг словно замертвел: не хотел пробуждения.
"Феня я твоя!" – блазнилось ему.
Митя задрожал.
"Милый, Феня я твоя. К тебе я пришла. Ну, очнись!"
Митя вгляделся – расплылось женское лицо и вдруг резко приблизилось.
– Убьют... уходи!
Митя встал. Качнуло его. Подержался за стену и вдруг схватился за тряпицу на груди: здесь!
– С отцовой земли,– прошептал и со слезами посмотрел, убрал под гимнастерку.
Дарья приоткрыла занавеску на окне. Ночь ледяным месяцем блестела по траве.
– Уходи, Митя. Христом молю, уходи.
Она сунула ему кусок хлеба в карман. Проводила через двор к калитке на вырубку.
– Куда же? – сказал Митя.
– Вон к роднику прямо,– показала Дарья в лес и поцеловала.– Посчастит, Митя.
В лесу он остановился. Под вербой корчаг родниковый. Улыбнулась водица жалёной в ночи. Напоила.
Лицо обласкала.
– Прощай, родимая.
Перед глазами посветлело. В гумане деревья как начерченные карандашом.
Показался солдат в нахлобученной шинели, руки в карманах. Вгляделся Митя в заросшее лицо. Глаза с яснинкой, по дальнему раздолью знакомые.
– Новосельцев!
– Тихо. Откуда и куда, землячок?
– Рад видеть тебя, Ваня.
– Ладно. Не в хате встретились.
– Так я же с самого начала, считан. И дома был.
Феньку видел. А потом полем, дорогой, как раз сахарку получил и в наступление. Под Починком хряпнулись с немцем. Сперва туда, а потом назад. Туда шли – камни белые, а оттуда – черные и красные, кровью политые.
Не видел бы, не поверил. В гимнастерках, с винтовками на танки бросались. Командующего Качалова убили.
Возле танка лежал. Теперь куда? Скажи. А то говорят, в немецкие хлева нам одна только дверка открытая.
И при других хатах – все хлева. Сколько было, а как с воза свалилось. Чем брать потом каждую версточку?
Отдавая-то, сколько положили?
– Что жалеть-то, понял теперь?
– Я и сам знаю, Ваня. В чем виноват, перед кем и в чем вины моей никогда не было.
– Куда же ты?
– А вон лесом, к дворам, воевать.
Митя сидел на пеньке. Еще хотелось спать. Полную ночку на каком-нибудь сеновале в тишине. Далекое теперь. Новосельцев все стоял, прислоняясь к березе. По засадам належался во мхах да в явере, назябся росою, и из души знобило.
– К Дарье заходил? – спросил Новосельцев.
– Да, завалился.
– Печка у нее теплая.
– Не щупал я печку.
– Топила. Вот тут хворост брала.
– Не угори. Мужик у нее гад ледяной. Топором не огрел бы. Не тут ли? Чего-то боится Дарья. Пошли,– предложил Митя.
– Ты иди.
Митя взял винтовку. Потяжелела, что ли, она?
– Значит, не товарищи.
Митя постоял, подумал.
– Когда шел я, Иван, ко мне один политрук цеплялся. Память-то у меня в овраге отшибло. А сейчас вспомнил. Он здесь почту возил.
– Кто такой?
– С виду моложавенький, а по летам много.
– Так что?
– Не политрук,– сказал Митя и дальше пошел.
Чуть не до рассвета пролежал он па старой гари в малинниках.
На юге метелились пожары, бомбовые и артиллерийские зарницы. Кто знает, что там творилось.
Багровый щит Смоленска сместился к западу – отдалился и словно бы повернулся. Митя видел, как будто что-то стронулось и сверкнуло на все стороны.
По дороге двигались немецкие танки. Спешили в сторону Брянска: часть их угрюмой броней окует правый фланг по удлинившемуся фронту 4-й полевой армии немцев, часть, усилив танковые корпуса,– на прорыв в украинские степи, где будет много взято земли и городов, и как окажется, судьба войны решалась на смоленских холмах. Ум немецкий, потрясенный, забродил, терялся в бесконечном.
Танки визжали, скрипели и рычали моторами. Спали на броне танкисты.
Пыль затопила леса. Поблескивали серпы фар. Преломленная газом и пылью, желтела над дорогой заря.
Митя кинулся в нее и скрылся. Увидел другую, далекую, запаренную влагой зарю. Повернул к лесу. Над дорогой, в пыльной завесе, высоко шла его тень.
Стройков разбудил Фепю.
– Собирайся!
Она вышла из шалаша. Накинула платок и повязалась. Шумели осины. Выветривалось из стеганки тепло нагретой соломой. Еще бы поспать. Будет ли когда, что зорькой ясной вволю понежится она?
– К Новосельцеву в гости,– пояснил Стройков.– Митька из окружения пришел. Поправку внес. Его тут не было. Другой вертелся – Павел Ловягин, барин, У немцев на службе. Предупреди Новосельцева. Не подладился бы. Лицом на Митьку смахивает. Осторожнее.
Два волка – другой со спины заходит. Ты к Дарье Малаховой когда заходила?
– Да знаю ее избу,– ответила Феня и невысоко посмотрела в небо.
– Если Новосельцева в условном месте не будет, через нее тихонько. Поняла? Митька к ней из окружения заходил. Скажешь, слышала, мол, что у нее, раненый, Митя-то. К нему и пришла.
– Не жила с ним, а пришла.
– А так вот и бывает. Да и не собьешься. Что еще посоветовать? На месте виднее будет. Почтаря затяните. Сам завалится. Берите допрос па бумагу. Все записывайте. В мелком, в незаметном хитрость себе ищите.
Под покровом ночного леса проводил Стройков Феню до землянки особой: отсюда отвезут и проведут на ту сторону.
От передовых скорбными душами неслись облака.
– Жигарева! – позвали ее.
Стройков слышал, как кто-то сказал ей:
– Платок пониже на лицо.
Вышла она в толстом ватнике. Платок старый низко был опущен.
Стройков подошел к ней.
– Куда сосватал-то тебя. Ты уж прости.
– Что вы, Алексей Иванович,– с укором, даже с обидой, ответила Феня.Кому-то надо.
Она завалилась в телегу, засмеялась. Села рядом с возницей п, оглянувшись, помахала Стройкову. Вспыхнул из его руки огонек.
Двое автоматчиков, убрав оружие в сено, вскочили на задок.
"Заскрипела телега по кочкам, заваливалась.
– Дядя Никанор!-отдаленно блеснул радостью голос Фени.
Лесник своими местами вез.
Дементий Федорович Елагин вышел из машины у знакомой тропки, уже залуженной листьями подорожника. Заглохнул берег в сырых потемках олешников, и лишь две березы в подсолнечных шалях, смятенные, шли куда-то.
Перекрещен ремнями Елагин. В петлицах фронтовые "шпалы".
Полк из-под Вязьмы перешел поближе к Ельне, пополнялся в лесах.
Во дворе дома, у копны, сидел старик – сгорбился седым валуном.
"Неужели Родион?" – не поверил Елагин.
Родион Петрович посмотрел на него ясными пророческими глазами.
– Садись. А Юленька моя возле раненых. В лесу – на два луга лежат.
Дементий Федорович разворошил вершину копны и лег, широко раскинул руки.
Домотканой крашеной холстиной заполаскивалось в бочаге предвечерье.
– Слышал, хворал? – спросил Дементий Федорович.
– А вот послушай. Как чуть дуба не дал и что в тот момент со мною творилось... Будто бескрайняя пустыня, и я иду. Песок и какие-то горы, вроде высоких стен из глины. Глина спеклась, прокалилась, как камень. Ни кустика, ни травинки. Зной-все мертво. Только ящерицы прошуршат. А как они живут? Нет же тут ничего, лишь раскаленный песок. Вдруг вижу, одна другую лапой прижала к камню и пожирает: с жажды кровь слизывает. Морду на меня верть – уставила. Не испугалась, а удивилась в каком-то ужасе. Понял я, как живут: пожирают друг друга – плодятся – и снова пожирают. И еда, а вместо воды – кровь. По такому кругу и идет жизнь – приспособилась, держится. В жажде какая-то пружина вечная. Из песка – из нор выглядывают, ждут, кто выползет, ослабев, из последних сил, чтоб утолиться. И тотчас гибнет, утоляя собой. Догадался, где я. На дне давно высохшего моря. Когда-то волны шумели, вода пучины скрывала. А вот они какие – все обнажилось: скалы и долины. К краю подошел. Гляжу, а там среди обрывов еще пустыня – дно пропасти: самая, видать, пучина была. И что-то будто бы зеленеет.
Спустился туда по острым отрогам. Кустик в песке.
А под кустиком бочажок с водой: все, что осталось от моря. Упал я. Стал пить. Вода соленая, горькая. Кустик-то как-то высасывал пресное из нее, а соль на корнях оставалась. Достал я ножик. Сейчас, думаю, надрежу и из-под коры хоть каплю какую высосу. Ствол корявый, в колюч-ках. Режу, а нож не берет-соскальзывает, как с железа. Листик было сорвал – пальцы словно ядом обожгло. В. защите был куст, так только и выжил.
Ящерицы за влагу разодрали бы. Он и не рос высоко, и листьев мало: каждая капля пресная тяжело доставалась. Хотел я через рубаху попить: соль и горечь отфильтруются. Глотнул – нет, горькая соль. Огляделся вокруг. В отдалении скалы стеною. Сюда вот спустился, а назад уж не подняться. Да знаю: и там пустыня бескрайняя. Ночь наступила. Прохладе обрадовался. А потом зябнуть стал. От раскаленного песка будто ураган горячий в высоту потянул – в тьму, навсегда, В минуту все тепло туда унеслось. Утром солнце загрело. Гляжу, а на листьях после ночного холода испарина – моросинкп. Листья задышали, впитали влагу и свернулись. Так вот откуда капли, а не из мертвой воды! Наоборот, туда от листьев по жиле в стволе стекало живое к корням и растворяло горькую соль. Без капель уж давно бы вес иссушилось и погибло. Жило, а цель-то всему какая?
Неужели вот это вращение вокруг неподвижной точки, к которой все и привязано, и никуда от нуля? Вон и ящерицы пожирали друг друга в жажде у мертвой воды.
Стронется что-то за тысячу лет или нет?.. Юленька ко мне подошла. "Зачем ты здесь,– говорю ей.– Погибнешь. Уходи!" А она мне ковш с водой: "Попей, попей, Родя".-"Нет,-говорю.-В жажде найду. А без жажды и искать нечего". Заплакала.
Родион Петрович замолчал. Из-за угла дома показалась Юленька в холщовой кофте и в косынке. Увидела гостя. Подбежала. Будто светлый и теплый блик коснулся липа Елагина – поцеловал.
– А забелел-то!-взглянув на седую голову его, поразилась она.
– Да вот Родион тут про разные страсти рассказывал.
– И не говори. Думали, лихорадка. Хины дали.
А вчера с постели слез и пополз, из дома по тропке, по тропке к Угре. Не держу. Думаю, что будет. До бочага дополз. Воду попробовал: глыть, глыть. Да и говорит:
"Мертвую воду живая растворила". И пьет, пьет, бурлит в бочаге, радуется. Вижу, воскрес мой Родя.
Дементни Федорович отвернул обшлаг на рукаве, посмотрел на часы.
– Как-нибудь до зари. А сейчас пора.
– Хоть ягодок на дорогу,– сказала Юлия.– Сушеньких.
Она скрылась в сенях. Родион Петрович сказал:
– Слышал? – фамилию Желавина он не назвал.– И могила ие берет. Соль высохшая. Пыль ядовитая.
– Так, говоришь, мертвую воду живая воскресила?
– Да вот испивается чудовищным. Сам видишь. Если так и дальше? Недра опустеют, родники высохнут, от морей останется соль. Не жалеют землю. Подлое слишком освободилось и разгулялось. Они, пожиратели жизни, погубят и сами сдохнут у мертвой воды. Куст снова в пустыне начнет собирать капли влаги тысячи лет.
– Жизнь не так беззащитна, как ты думаешь. Пожирание прервем!
– Нет, Дементий. Это заведенное. И мы всего лишь частички совершаемого. Но цель-то какая? Для чего?
– Не ломай ты голову,– сказал Дементий Федорович и положил руку на плечо Родиона, покачал.-Живи, Родя, н спуску не давай.
– Да как же, дорогой. Ведь прихожу к выводу, что все нагромождения ничего не дают. Все пустое.
– А жажда жить? Радость невероятная н беда от этой жажды? Тут все красота, и храм, и любовь. А твое от разума – от конечной точки его.
Подошла Юлия. Протянула Дементию Федоровичу матерчатый клубок с сушеной черникой. С того лета сбереглась в закромном себряковском ларе. Пахло от черники печным духом и вечерней давней, теплой порой.
– Когда с кипяточком заваришь и попьешь,– дала совет Юлия.
Дементий Федорович рассмеялся.
– Помните, гостинец в дорогу мне дали: каравай, лук и сала брусок. Бомбочки встретили посреди пути, на рассвете. Прыгнул я под откос. Лежу и чую, пахнет печеным и жареным, вроде как начинкой к пирогам на Майские праздники. После каравай из вещевого мешка достал. Что такое? В корке дыра, а внутри и лук жареный, и шкварки от сала и... осколочки.
Родион проводил Дементия Федоровича за огорожу.
Как-то уже и поредело в лесу, помялось, а сломанные деревья перекашивали бор.
– Ничего не слышно? – спросил Дементий Федорович.
– Да близко пока нет,– ответил Родион, поглядывая в лес.-Ты осторожнее. И форма у них наша, и документы. Заведут. Мешок на голову и в болото. Слышал? В лесу там,– показал Родион куда-то за фрокт,– расправу учинили. Один бежал. Рассказывал. Из окружения шли. Двенадцать человек, два генерала с ними.
Ножами исполосовали. Медсестры, девчата, и их. Человек за водою пошел, а винтовку оставил. Говорит, все в нашей форме были. А выдал будто какой-то политрук.
– Бандит. Почтарь из тех мест.
Уехал Дементий Федорович.
Родион, опершись на палку, стоял перед дорогой.
Пламенел на стволах сосен закат, уходил за лес славянским племенем в багряных рубахах.
В поле, где высокая дорога открывалась небу, несла в лазурной дали облака на своем коромысле, но положистому склону в песке кипел на нивках розовый гречишный цвет медовым зноем – вековой курган. Лежали здесь французские солдаты. На вершину, видать, пригоршней прощальной положили ладанку с семенами родимой земли. Проросло семя кустиком. Летом пылал курган маковым пламенем нездешних цветов. Никто не ломал их и семя не брал под свои окна: видели люди слезы на цветах.
Дементий Федорович подошел к кургану. На земле, завернувшись в брезентовый плащ, сидел Стройков.
– Вот, только от Родиона,– сказал Дементнй Федорович. Устало сел, снял фуражку.– Говорил с ним. Уже слух про этого политрука.
– Хотелось бы и не тревожить вас, да, простите, надо,-сказав, Стройков ненастно взглянул на Елагина.– Только па равных, Дементий Федорович. Может, что и не так скажу, без обиды ко мне.
– Договорились.
Стройков повернулся, зашуршал плащом. Далеко над лесом из разных мест клубами взмахивал в высоту дым:
вырывался из пожара.
– Для уяснения обратимся к той памятной для вас ночи. В избу к вам явился человек с холстинкой на лице.
Бандит,– напомнил Стройков.– Зачем он явился?
Убить? И вопросов до сей поры не было. Но, подумав, умный человек спросит: зачем лезть в избу, когда можно пулей на дороге? За все барин в ответе. Его и ловили.
А полез в избу. Зачем? Чтоб показать вам поближе да пострашнее холстинку на палке.
– Что это, твои домыслы?
– Не только. Да без них и нельзя, без домыслов.
Явился показать вам, что таковая холстинка существует.
Видели сами вы, военком. Вам вера. Все и пошло на холстинку. Лицо скрылось. Бандит через вас отвел взор от себя на несуществующее. Попробуй найди и поймай.
Хитрость самой мысли. Еще и подтверждение честным, вами, как свидетелем. Но когда оказалось, что Викентия Ловягина в ту пору здесь не было, заговорили о Желавине. Держим это в уме. Теперь вопрос еще: в чем, собственно, вина Желавина? Что можно сказать? Вопрос не к оправданию, а хочу еще разок разобраться, чтоб с затылка что не стукнуло. Никаких улик. И в избе вы его не видели. Что предъявить? Ничего.
– Письмо выдает подлеца.
– Письмо-то с оборотом. Что получается? Был обман, а вы этот обман без усмысла покрыли, будучи военкомом, проглядели бандита. Так?
– Что, суд?
– Да какой! Конца не видать. Ну, а для нас обоюдный. Что могу сказать? Все, как и вы, делал из честных побуждений: хотел найти убийцу. Как и вы, честно хотел стереть бандита с земли. Что добавить? Не все сразу делается. И у хорошего рыбака рыбка не всегда берет. А тут история со множеством лиц, и где начало, не знаю. Где-то в роду человеческом, в душе. А она по загадке, как и земля: на одном разная травка растет. Но человек отвечает. Про наш ответ еще доскажу. Как связалось, так и осталось в петельках. Не кружева распустил, да заново начал. Покажет свои узоры Желавин.
Все в порядке. Воевал на фронте, в гражданскую, работал уполномоченным по заготовке. Председатель. План выполнял. Письмо написал из честных побуждений. Все свои наблюдения и выразил. А ложь как смола вязучая:
и в молитве прилипнет.
– А за узорами холуй ловягинский!
– У барина и девки постельные были, и вышивальщицы. Кто гнулся, кто руку тянул, щи варил, о лесах заботился. Отец Федора Григорьевича на лосиной охоте барина спас. И землицу получил наградную. Сынок-то вас охранял в ту памятную для вас ночь. Разбирайтесь!
– Федор Григорьевич честно служил.
– Не Желавину отвечать.
– Так и оправдаем его.
– А что у нас против? Только, проетите, возгласы.
Я думал, у вас есть хоть какая-то зацепка. Тогда в горячке разговора не все выяснилось.
– Но почему он скрылся?
– Чего-то опасался, или какая-то петелька с узора поползла. Не знаю. Но что-то поползло, и было убийство. Желавин топор на месте преступления не оставит и на крыльцо не бросит. Значит, кто-то другой.
– Вижу, разговор неспроста.
– Ложь, как моль, сама вылетает на свет... Скажите, вы первоначально жили в комнатке бывшего трактира?
– Да.
– А как поселились?
– Скажу вкратце. А что надо, спросишь. Когда еще на фабрике работал, с получки заходил в этот трактир.
Поесть щей. Рядом, да и варили вкусно. Достраивалась пристройка углом, окнами в сад. Летом там ставили столики. Так вот, работал плотник, молодой и все с песней. Как-то разговорились с ним о житье в деревне. Словом, познакомились. А после революции, уже в войну, случайно встретились. Взял его в полк. Стал моим ординарцем. Федор Григорьевич Жигарев, как догадываешься. После работы военкомом в этих местах вернулся в Москву. Трактир уже был закрыт, поделен на комнатки.
Подвернулся один знакомый по заводу-он временно и устроил с жильем. А на долгие годы. С новой квартирой на Калужской не сравнить, а сын все туда бегал.
Признаться, и я будто что потерял. Народ хороший, работящий, дружный. Нет-нет да и зайду. Жилось туговато: карточки. Чувствовалось, снова на войну.
– Знали и хозяина?
– Гордей Малахов. Жил в комнате, в той самой пристройке, в самом конце. Так и вижу за стойкой его в красной рубахе. Бывало, выходил народ послушать. Дело делал и слушал. Дурака за версту видно, а умного, осторожного и близко не разглядишь. Из таких. Приблизительно. Характер невозможно выразить.
– Почему же?
– Так вот и не знаю. И голову опустил, бывший хозяин. Горевал крепко. И па работу устраивался, и сапожничал – не получалось. Никак.
– Конечно, знали н жену его Дарью?
– Как же. Хорошо знал. Естественная, без хитрости.
– Значит, можно выразить характер: стерва ползучая, грязь или достойное. На достойном земля стоит, а терпит от грязн.
Дементнй Федорович улыбнулся.
– Гляжу, за словом в карман не полезешь
– Какие бы с души слова, хорошие. У костра с песенкои. Кому-то будет такое счастье.
– Разве не было,– сказал Дементнй Федорович.– Хорошее настроение, так и счастлив.
– Вам сильно поуродовалн жизнь. За что? Человекто вы добрый.
– Ас чего тебя на этот трактир потянуло?
Дементий Федорович вырвал из-под ног травинку. Из порванного у корня налилась пузырьком ярко-оранжевая капелька сока – незаметно средь зелени чистотела.
– Жена Малахова – Дарья – сейчас в том тылу.
Проживает в избе умершей сестры.
– И Малахов там?
– Не появлялся, не видели,– ответил Стройков.– Теперь послушайте, что к чему. За несколько диен до начала войны на одной из станций под Москвой сгорели дачи. Поджег дачный сторож и скрылся. Сторож – бывший хозяин трактира Гордеи Малахов. В ту же самую ночь были совершены ограбления в квартирах дачников под видом обыска. Взяты драгоценности. Накануне на хутор к леснику заглянул рыбак, как установлено, отпрыск барский-Павел Ловягин, бандит с той стороны.
Совсем недавно его видели здесь. Лицом на Митьку смахивает. Кстати, предупредите насчет бандита Родиона Петровича. Но тихо. Может, явится. Вот какой узелок получается... с Гордеем-то,-добавил Стройков.-Поди, и шапку перед вами снимал, когда на улице встречались.
– Неужели бандит? – проговорил Дементий Федорович.– Не думал.
– Тогда за Викентием Ловягиным гонялись, а сейчас почтаря выставили,-продолжал Стройков.-Такая роль, видимо, назначалась Желавину на прошлое. Викентий-то не был тут. Хотели вставить Желавина в пустое. Убить и все на мертвого свалить. Желавин сбежал.
Что предназначалось мертвому, пришлось тащить живому.
– Не ошибись,– сказал Дементий Федорович, Стройков и Дементий Федорович поднялись.
– Губит ложь, завернутая в правду,– сказал Стройкой.– В Митьке уже сидит. Он что-то скрывает. Поговорите с ним. Он же у вас в полку.
Стройкоа скрылся за кустами. Показался на чистиикс берега – мысок зеленый, мшистый. Из устья лесного ручья цедило по яверю. За каменистым донным порогом устья широко лилась Угра.
Гнало с верховьев головешки, рваные бинты, рябила свежая щепа. Измешанные водоросли – кувшинки, яверь стрелолист – шевелились кучами, пахло от воды гнилью.
Рыбины, оглушенные взрывами, всплывали по течению задыхались и от взбаламученной грязи: песок и ил забивали и истирали нежные опахала жабр. Было слышно, как шлепало в траве, стегало,– рыба, спасаясь выбрасывалась на мель, засыпала.
Стройков вывернул карман, высыпал в ладонь крошки и бросил в заросшее тихое устье ручья. Вода вдруг закипела, как в котле, и забурлила серебром, трава закачалась.
Рыба здесь спасалась в холодных бочагах и под колодами: дышала у родников. Голодная, бросилась на хлебные крошки. Оцинкованными ведрами в колодце отливали лещи. Как из таинственных глубин, всплыло невиданное и сгинуло. Из порослей волнами выполаскивало содранную чешую. Вода посветлела. В закроме берега стояла щука. Уже не лезло в утробу. Мешком обвисал живот. А в пасти живую держала – с головы заглатывала, и еще билась лопасть окуневого хвоста, тряслась в ужасе перед ненажорной дырою.
Подошел Никанор.
– Отвез ты ее? – спросил Стройков про Феню. – Счастья ей пожелал?
– Отвез, а там сама.
– Родит вот когда-нибудь от Кирьяна. Расскажешь внукам, как ты их мамку отвозил.
– Не говори.
Спустились в западинку под обрыв. В высоте олешники перевиты хмелем с кистями поспевших башек, словно бы зеленые и солнечные лепестки в завязи. Малина разодетой бабенкой манила ягодами.
– Прости, Матвеич, вызвал сюда. Лишнего разговора не хочу. Да и тебя не подвести бы. Гляди, не присмотрели бы. Ходить знаешь как. Сейчас разными документами прикроются.
– Что на душе, в глазу не видать. И запоры снимешь, и дверь откроешь, сам не ведая. Время темное.
А еще темнее будет. Деревни совсем опустеют да погорят.
– Может, уедешь? Помочь чем?
– А к кому придете, случись? Все какую печурку затопим. Мы и со смертию проживем. Бывает, встречаются со смертью. А то живут, еще и какой-нибудь былинке рады. Так-то узнают, как ее, широкую волю, беречь, как ей, вставши, кланяться.
Пристально посмотрел на лесника Стройков.
Бывает в родне кто-то со светлым и добрым умом, крепок и честен, никакая порча не берет – без спешки и страха ждет свою дорогую судьбинку, обгоняет на верстах его лихое, бедовое и хитрое, они оставят наследство, а он обретет умом нужное в грядущем детям и правнукам, чтоб не поступились, отличили блудящий звон и брязг от истинно зовущего.
Стройков все еще смотрел на лесника: "Избы поставим. Сраженных сынков и дочек не поднимешь".
– Я, Матвеич, все про ниточки порванные и разные.
Старые-то рвутся – погнили, никак не подвязываются.
И новые есть, с прежнего веретена. Запутался. А бросить нельзя.
– Распутывают с конца.
– Само собой. А когда порвано, сколько концов?
– Время много прошло. Как на воде, следов не видать.
– Так, может, на мертвом конец-то?
– Глубоко он,– о могильном сказал Никанор.
– А плевок Серафимы – сверху. Муженек-то жив.
Выходит, не на мужнюю могилку плюнула?
– Выходит, так,– согласился Никанор.
– Значит, прежнего жильца знала, чем-то остервенил.
– Так она и на хутор плюнула, когда уходила. Руку на бугре подняла, трясла.
– В припадке. Баба,– по-мужски оправдал Стройков.
– За руку дочку взяла и пошла. Словно нищей сумой вдали и скрылась. Оно, конечно, и жаль бабу. Все в какой-то беде.
– Погоди, Матвеич. Знала, кто убитый. Вот конец-то где – на живой!
– Так что бы ей не сказать?
– Вопрос крючком, а под ним – точка, и не одна бывает. А крючком поводим. Время водой бежит, а дно остается.
– Я это, Алексей Иванович, не зря помянул, как она на бугре рукой-то трясла, проклинала. И росточка-то невысокого, а тут на колени упала, дочку обняла, будто и нет ее-одна сиротка в платочке стоит. Вроде как заплакала.
– Или обидели?
– Отца ее на барской лесопилке бревнами поломало. На снегу и домучился. Мать хворала: после фабрички ловягинской кровью харкала. Каторжная была фабричка. От льняной тресты легкие засоряло. Желтели бабы. А барин-то что говорил: дело двинем и на румяна заработаем. Дали рядна на покров, а цветики бессмертники с поля ей положили. Серафимка сиротою осталась.
Скрылась с хутора.
– И куда же скрылась?
– У нее спроси. А вот как вернулась, помню. Уж и новая жизнь рано утром рожком заиграла. Даже и чудно, не верилось. Над сельсоветом флаг, издали глядеть – добрый молодец в красной рубахе не то косит за речкой, не то с десницей куда-то идет. Тогда и был разговор, будто Серафиму на станции видели. А вскоре и явилась.
Одежда ветхая, сама как озяблая. Зашла к реке да на горячий песок повалилась. Ночь прошла. А она на песке все лежит. Воды попьет из речки и опять 'на песок: поползает, место пожарче найдет и не шелохнется. Знать, крепко замаялась... От родителей ее изба осталась. Заглохла, заросла, на крыше крапива, как на старом навозе. Желавин в этой избе жил. Вдов не касался, а к одиноким не спешил. Сама свалилась. Желавинской стала, а словно и не проснулась: то дремлет, то хворает. Платок опустит, как за паутиной и глаз не видать. Так вот и жили.
– Что ж выбрал такую? Дохловатую? – спросил Стройков.
– Выхаживал. Микстуру всякую из больницы носил.
Пузырек к груди прижмет и спешит. Сам печь тоиил, сам и готовил.
Стройков приподнялся, оглядел из-за края западины кусты. Ягоды малины, освещенные солнцем, краснели ярко. Где-то далеко артиллерия била по гробовой колодине.
На сердце сухо и горько.
"Было до нас и будет без нас,– подумал Стройков.– Пройдут лета и века, вон как те неостаиовные облака над положистым косогором. Что видишь, все твое, временное, в любом случае".
Сел на свое место у глинистой стенки обрыва. С навеса тучки покрапало. Освеженные влагой, засияли каплями пурпуровые кашки.
– Так на кого плюнула? По прикидке Викентнй Ловягин в могиле,– сказал Стройков.– Скажи, Матвеич, а Желавин не был знаком с Гордеем Малаховым?
– Как же не был знаком? Гордей-то из наших мест.
Как ехать к станции, второй двор его – прежде-то стоял. Сейчас нет, сгорело давно. Трактир мужики будто бы в складчину открыли. Доход компанейски делили. Каждый с накопления хотел потом свое дело завести. В трактирной обслуге все и работали. Сам Малахов в имение к барину приезжал. Заказы для трактира делал: на мясо, на кур, дичь всякую, на овес, грибы, ягоды. Обоз снаряжали. Даже и траву с корнями заготавливали.