Текст книги "Холмы России"
Автор книги: Виктор Ревунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)
Слушай... В нашем старом доме знаешь как, жизнь каждого, считай, открытая. Все известно, и все обсуждается, критикуется, или, наоборот, ставится в пример доброта, какая-нибудь удача. В самом конце коридора каморка.
Жили-были в этой каморке Горбачевы. Муж, жена, двое детишек-мальчик и девочка. Мать заболела безнадежно. Увезли в больницу. Через месяц пришел ее день последний. Муж прощаться пришел. Детишки с ним. Минута тягостная. Детишки, конечно, ничего не понимают.
Рады: мамку увидели. "Мама, мамочка, приходи к нам скорей". Не пришла мама. А стала приходить к ним няня из этой больницы. Детишкам баранок принесет, ирисок или яблок. По выходным – гулять с ними. Выбегут на луг возле пруда. И галдят, и смеются, и в прятки, и в салочки играют. Вечером спать уложит... Лучинушка! Осветила их темный и горький угол. Хворает сам Горбачев.
пыл слаб, а сейчас и вовсе после смерти жены. Никак не воспрянет. Сегодня, когда я к тебе собирался, пьяный он падал. Детишки по улице вели. Где же лучинушка их?
Заплакали. Соседи звать побежали. Одно страшно– как она будет расставаться с ними, н как они с ней расстанутся/ Цтец детишек обнимает, плачет, и тут же в пивную бежит. Не остановишь. Жена была тихая, хорошая, де7 тишки смышленые. Работай, живи. Бывает всему готовая причина, и выбор есть: быть или не быть. А тут без выбора, без измены и убийства. Все в одном: любовь жалость совесть и лучинушка, лучина, что же не светло горишь. И идеалом не подходит, чтоб жертвовать собой а ведь и пожертвует, уже обстирывает, корытом в стенку уперлась, в цветочки на засаленных обоях.
Друзья остановились перед откосом Окружной дороги^ь стороне отливал лужниковекий плес. Плыла баржа с фонарем на мачте, глухо стучал буксир под мостом звуки отдавались в железных арках, разносились над берегами и утихали стрекочущим эхом вдали.
– Кто же она?– спросил Сергей.
– Одна молодая, красивая женщина.
– Дети есть дети. Их-то жалко. Но отец?
– Она к плохому в дом не войдет.
– Детей губит,-с вспышкой гнева проговорил Сергеи,– А за это ему любовь человеческую?
– Что-то с ней такое, что каким-то образом каморка заметно на чистый свет повернулась. Я что-то рассуждал, Да и ты. А она просто, будто в свою избу вошла. "Ой же на дворе рябинами пахнет".
– Феня?
– Значит, уловил. Запало. Хотя в тот момент ты в политике плавал и нырял где-то в волнах Ла-Манша.
Между прочим, Лийка заревновала
– Да ты что?
– Любит. Вот что!..
Друзья спустились с откоса в ров с кустистым донником в порослях задичавшего вишенника, опутанного травой и вьюнками. Сели на старую, знакомую еще со шеольных лет, шпалу.
Сергей ощупал свой карман: трубку и табак дома забыл.
Лазухин достал пачку "Норда".
По путям прошел товарный состав, земля тряслась и грохотала, в вихрях стелилась трава.
Когда состав скрылся и доносились лишь отдаленные раскаты на мосту, Лазухин сказал про Феню:
– В чужом углу осветила, а в своей избе, слышал, тьму сама завела.
– Да не сама,-ответил Сергей.-Митя, муж ее, загулял. Десять тысяч растратил, в тюрьму попал. И горе еще: отец его, Федор Григорьевич, на березе замерз. Вся беда на них от Жславина. Проживал такой на хуторе подлец. И сам, говорят, пропал. Топором его уложили.
Отца моего затянули в эту историю с убийством. Вот какой угол, Пармсн^ Глухое болото. Сверху мох, а под ним и дна нет.
Полина Петровна налила в тазик теплой воды, опустила ложки. Развалились серебром на дне. Перемыла тарелки, чашки и блюдца. Поставила рюмки и бокалы в буфет. Посверкали на столе, и снова, надолго, закрылись стеклянными створками.
Перед зеркалом вытащила заколки и шпильки из пучка сплетенных на затылке волос, повязала голову легкой косынкой и подошла к окну на кухне.
Ждала сына.
На той стороне реки, по набережной, проносились редкие, наполненные светом автобусы, удалялись красные огоньки машин.
"Что же дальше?" – подумала она. Сын отслужил, а дальше-надо работать. Пришла пора. Все равно какая работа: копать ли землю, стоять у станка, пахать, сознавая, что люди работают друг для друга, помогают старанием, чтоб каждому жилось хорошо.
Она врач, много лет проработала в больнице, нагляделась на прошения с жизнью и знает, что нет ничего прекраснее простого дня за окном. Как каждая мать, хотела счастья сыну. Где оно-рядом или далеко? Может и не быть его: не всем дается.
В комнатах тихо-тихо. Феня давно спит. Молчит телефон, и Полине Петровне кажется: вот-вот зазвенит и ей сообщат что-то... Тревоги материнские, без конца тревоги.
Одни забываются, и приходят новые, как тучи из-за горизонта: их не остановишь.
Сергеи открыл дверь ключом, вошел крадучись.
Полина Петровна зажгла свет на кухне.
– Ты не спишь. Прости, мама. Заговорились с Лазухиным,– сказал он и расцепил портупею, повесил на штырь вешалки, как, бывало, отец.
Она была рада, что он пришел.
– Ложись. Чай принесу,– сказала сыну.
Сергей прошел в комнату, где спала Феня, чтоб взять кисет и трубку па подоконнике. Сперва, войдя со света, ничего не различал в темноте. Потом что-то забелело в углу, и из белого показалось лицо в лучившейся тенями подушке; чему-то улыбалась, и удивительной была явившаяся из тайны сна улыбка с закрытыми ресницами, будто о любви сказали ей что-то, или узнала минуту счастья, и забылась, и руку опустила, показывала пальцем на лежавшую в кресле кофточку – не то просила подать, не то раздумала и заснула.
"Лучинушка, лучина, что же не светло горишь".
Цн торопливо взял кисет и трубку, вышел с гулко забившимся сердцем.
На столике, возле постели Сергея, стояла чашка с чаем, как золотом налитая. Вился парок, тепло пахло лимоном.
Сергей с жадностью выпил чай.
– Как прошел вечер, мама?
~– Все хорошо. Исключая трюк на балконе. Как взбрело тебе в голову?
– Конечно, глупо,– согласился Сергей – Хотя Чтото хотел доказать, видимо?
– Ты видел Николая Ильича?
– Да.
– И Ирину Алексеевну?
Да, и ее,– нехотя и холодно ответил Сергей.
– Что-то случилось?-спросила Полина Петровна.
– Потом, мама...
В тишину квартиры рвался ветер, шумел за окнами в каком-то уголке загрюнило: сверчок деревенский – из дядюшкиного дома Сергей в спичечной коробке привез.
Первые ночи сверчок молчал, видимо, после своего родного запечья привыкал к новому жилью. Грюнил нежно, светло и задумчиво, будил Феню, вызывал во сне вечереющий хутор, звон парного молока в подойниках и рубиновую опояску зари за полями.
"Наш сверчок",– с улыбкой встретила его песенку в грусти о далеком.
Полина Петровна лежала на тахте у Другой стены.
Слышала, как вздохнула Феня.
"И ей доля",– подумала о ней и сама вздохнула.
Сверчок распалял свои трели, приближался к порогу, пробовал в ванной акустику, в комнате Сергея табачок не понравился, и наконец, затрещал под тахтой Полисы Петровны.
– Развлекать явился, кавалер,– засмеялась она.
– Теперь до утра разгулялся,– ответила Феня и разговорилась, потихоньку стала рассказывать разные исчории про сверчков, что от пожара они – чуть запахло – уходят и в брошенных избах не живут, дома разговоры подслушивают.– Всякое про них говорят. Ведь и про человека всякое можно сказать. А заметила: войдешь в избу – сверчок притихнет. А только слово сказал – засвиристел. По голосу, что ли, узнавал? Не к добру будто, если цвиркун на огонь летает. Было, сама видела, как летал. Перед печью вспархивал. Красный какой-то, крылья стеклом блестят, а усы словно жала. Вспорхнет, пролетит и упадет где-то. И сдается, вроде как по стене что проскакивает. Вот остановилась я и жду. Вспорхнул, и вижу, по стене тень от него замахала, замахала и под пол провалилась.
– И что же случилось?– словно издалека навестялся голос Полины Петровны.
– Я к разговору. А в нашей избе всегда что-то случалось: то вдруг словно кто заходит, то ночью дверь настежь. Может, самое-то и обычное: на завалку не закрыла, а ветром растворило. А в избе всегда что-то скрипнет или треснет. Но чего-то не по себе, а как проверишь?
Все равно что на уме, не видать. Вон и Федор Григорьевич все загадками говорил. Как-то сказал: "Обманутый человек не свою жизнь проживает". Просто так сказал или к чему-то, разберись? Не от людей ли что вплелось?
С соседского крыльца виднее бывает. Я поводов не давала, не обманывала. С Митей как могла. Да сам чего-то мучился. Все и порвал. Характером слаб. Не ровня Желавину. Тот держался. С бутылкой не распускал себя. От цели глаз не отводил. Из разных мест и сторон, а будто заходил, прикидывал и прицеливался в одно. Я его взор с конца хутора чуяла. Иду и чую. Замрет и стоит среди дороги словно каменный. Чуть только голову в мою сторону, в землю глядит, а все видит.
– Неужели надеялся?
– А кто мог ему запретить надеяться?– вопросом ответила Феия.– Митя пытался, да в грязь попал. И Дементий Федорович пробовал, а ни с чем пришел. Желавин души поджигал. За такие пожары на суд не ведут. Хлев с навозом сгорит– будут судить. А за душу нет. Самого огонь не касался, как за рвом стоял. И на чем-то держался. На какой-то правде.
– Чего он хотел?– спросила Полина Петровна.
Феня приподнялась на подушке. В темноте казалась совсем другой: волосы ее были черны, лицо светлело смутно, не улавливалось в знакомый образ, в глазах покрапывало зеленью, и было удивительно, как было бы в ночи – вдруг проблеснули бы на траве зеленые солнечные крапины.
– Что он хотел?– повторила вопрос Феня.– А пустячок будто бы, в жаркий багульничек звал. За что клялся открыть какую-то тайну про Митю: мол, и местечко на земле существует, огнище в травке, след сгоревшей души его.
– А что и почему, в каком предшествии было, в багульничке, скажу,говорил Желавин в ту памятную ночь, на мостках, где Феня полоскала белье заревым предвечерьем.
Желавин стоял за ольховым кустом.
Феня, в будничной холщовой кофте, тронутой шитьем на плечах, и холщовой крашеной юбке, босая, отжимала белье и укладывала в ведро отполосканное рубахи мужиков своих, не ведавших еще, что одна из этих рубах в могиле, под гробовой доской, от ударов земли на ледяной груди сотряснется, а другая – в лагерном зное, просоленная потом истлеет.
– То местечко я камнем прикрыл: не зарастет и дождем не смоется. Все черненькое будет,– досказал Желавин.
Феня притихла, насторожилась.
–А Митьке не докладывай,– крадучись заговаривал он.– Натворит, в мерзости уличенный.
Феня все глядела в воду, и будто оттуда голос, со дна.
– О чем это вы?– сказала она.
– Понятия захотела? А оно какое понятие, в разных лицах все разное. Митьке ты так, а мне вроде как бриллиантовая. Такое понятие и такое. Иной скажет: "Жить без тебя не могу". А я так-то взмолюсь, какой толк? Сочувствие ко мне не склонится, и жалость слезу не прольет, что вдруг я умру. А вот Дементий Федорович в багульничек пригласит, оно и стыд, а обаяние героя, трепет.
А я приглашу? Позор подлейший, пятно и клеймо, да и смех. Выходит, о тех же чувствах один может говорить, а другой нет. Что же получается, он имеет право воспылать, а на меня за то же воспылание пальцем укажет и заклеймит.
– Кому кто нравится,– ответила Феня.– Глухарке алые брови, а любёне взор дорогой.
– Не один с алыми бровями?
– Да с одним в лесок летит. Оттоковали вы свое по багульничкам.
– Так мы люди. Страсть как смола, янтарем дороже.
Если бы в зле, а то в любви причина. Да речь не о том.
Он возвышен, а я унижен. Куропаточками встречаете его, иовриком перед сапожками его, словно праздником престольным. Как же, как же, от бандитов избавил, хлеб и мед вам дал. А теперь спаси его... Вот, вот,– повторил Желавин и вытащил из-за голенища конверт.– Поминальная герою. А Митьке особо. Плакать, плакать будут,. если не спасешь. Жребий тебе в багульннчек прийти. И спасешь всех. Тайну тебе открою, Митькину или какую.
Феня обернулась. Под пестреньким платочком синели глаза.
– До морозов потерпите. А то с тепла прямо угорели.
Такое плетете.
– Я-то о чем, о багульничке. О тихой полянке. Я у своей березы постою, а ты у своей в отдалении, чтоб воспыланием как бы да лесок не загорелся. Один лишь шажок в мою сторону, головку опустив или зануздкой подняв, по своему усмотрению. Всего лишь шажок за героя.
Вот так!– Желавин ногой повертел, с любованием оглядывая сапог свой, и шагнул из-за куста.– Или пусть гибнет от гордыни твоей? Так и скажу, спасти ты его не согласна, посчитала унижением шагнуть за него.– Желавин языком прилизал отставший краешек конверта, заклеил.– Да пошутил, пошутил. Наоборот, представлю, что согласна была в багульничек за него, да я правдой тверд и неподкупен.
Лицо Фени затлело гневом, а глаза потемнели.
– Да чтоб земля под тобой закипела.
Желавин приподнял картуз, ответствовал с поклоном!
– Адью! И не гневайся, красоту свою побереги. Может, успеешь. А их, из хлебов, медов и колечек бриллиантовых, всех на ухабы выведу,– негромко сказал под раскат отдаленной грозы, что эхом, как телегой, прогрохотала по лесу.
Время шло, а тьма ночная все так же пронзалась отсветами уличных фонарей, полоска голубоватая являлась на потолке и исчезала как от вращения, навещала другие окна, не выдавая сна тихого за ними, любовь и рыдания.
– Я помню его совсем молодым,– сказала Полина Петровна про Желавина.Всегда в черной рубашке.
Девчонкой видела раз, как он глядел па барскую усадьбу. Стоял за сосной, как зачарованный, отрешенный, чеыу-то улыбался, и вдруг замолился и побежал. Оглянулся п каком-то ужасе. Мне кажется, его чем-то испортили, что-то было. Я не представляю, чтоб человек в своем уме ног дойти до такой мерзости. Завидовал нам. Подчеркивал свою униженность и бедность. Из этого свои рассуждения плел, что лишнего ничего не хочет иметь. Чем больше лишнего у одного, тем меньше в общем, а значит, имеющий лишнее вредитель и вор. Семью отрицал. Полнейшая свобода. Детей в приюты для воспитания образованным потомства, выбранного по уму и способностям, а остальных – в ров. Через сто лет всего будет вволю – хлеба, жилья, одежды и места под пальмами.
– Нашел себе приют,– сказала Феня,– под бузиной в могиле.
– Не верится. Узнаем когда-нибудь всю правду?
– Дорогая плата за нее.
– Но как без этого?
– Я не знаю. Даже не задумывалась прежде. Есть солнце, есть цветы, дружок милый – так и положено.
В дверях показался Сергей. От жарка трубки блеснули его глаза.
– Еще полуночник,– сказала Полина Петровна.
– Вежды не смыкал, глядел с высокого холма. Видел под тучей злого ворона,-зашептал, как шепчут детям в страшных сказках.– Вот он летит, гремит. На крыльях тьма, па хвосте полымя.
Сергей приближался, с треском распаливал трубку.
Красными вспышками взвивался дым.
Полина Петровна смотрела со стороны, игра шла между Феней и сыном. Высвечивался в отблесках золоченый косячок волос на лбу Фени, и глаза синели, улыбались, видели доброе.
– Ой, боюсь! Занесет меня ворон на сосну, привяжет цепями,– скрылась под одеялом, завернулась.
Сергей тронул ее.
– Не бойся, красна девица. Сразил я злое чудище. Спи, краса ненаглядная. Но прежде слово мое выслушай.
Феня выглянула из-под одеяла, как из платочка.
– Молви, в чем нужда твоя?
Сергей закрыл трубку, сказал в темноте:
– Пожалей Митю, дружка горького своего.
Феня долго собиралась с ответом, и было видно, что не просто ответить.
– Теперь не вернешь,– ответила ясно.
– Киря сильный, простой, добрый. Его это счастье, с ним никогда не пропадет.
– Ты разве видел Кирю?– в радости удивилась Феня.
– А как же. Я с ним от станции к дяде Родиону ехал.
Улыбнется, и любая за ним... А Мите конец. Начала он не найдет. Потому не найдет, что погубленным будет мучиться. Можно же что-то простить. Надо простить.
– Хоть на коленях друг перед другом измолимся, ничего не выйдет. Что бывает в силах, а что нет.
– Мама, ты скажи,– обратился Сергей к спасающей все доброте материнской.
– Она все сказала: что бывает в силах, а что нет.
– Но бывает множество случайностей. Одна счастливая, другая... Что же, навсегда потерять надежду на счастье?
– Какое уж счастье. От слез бы и грязи отмыться,– сказала Феня как о безнадежном.
– Все уладится, верю... А на Угре хорошо. Я все вспоминаю, как мы с Кирьяном со станции ехали. Дорога далью. Глянул и забылся. Удивительное чувство. Видишь все душой. Душу чувствуешь. Еще бы разок проехать и что-то понять. Что-то хочу понять, а не знаю.
Феня слушала Сергея, она знала эту дорогу, ночную туда, среди лугов и далеких огней, и полдневную назад, багульную и вересковую у хутора. Везла рожь, а вернулась с дурманом любовным на сердце, как будто в цветущих конопляниках надышалась: бывает, когда чуть свет выйдешь за двор, обдаст терпким горьким дурманящим запахом, тоской и радостью тронет желание. Сейчас ей хотелось закрыть глаза п все вспомнить как было.
– Значит, манит. Вот и приезжай. Только не в гости,– сказала Феня Сергею.– А жить. И девушку свою с собой забирай. Избу себе поставите. Сколько места!
Зимой снегом заметет, а в избе тепло, тихонько сверчок грюнпт,говорила она, мечтая и о своем.– Потом весна.
На осинах сережки мокрые, капает. Разлив. Угру не узнать. Мужики с наметками бегут. Щуки по черничникам плавают. Ты с наметкой, и жена с тобой рядом. Я с Мптей всегда ходила. И на охоту с ним. Идешь по траве, пэ кустам, и вдруг лужок, а вокруг клены-царство золотое, и уточки, уточки летят в небе, как чистым озером. Ах, как стонут! Прощаются. Митя ружье не поднимал,– вспомнилось родное н оборвалось: до слез доняла себя.
Сергей и Полина Петровна ждали: какую еще красоту откроет она в дали манившего края. Любовью в разлуке манило, задумчивым ровным плесом, кустиком лозовым.
– Она не поедет,– помолчав, сказал Сергей.
– Почему?-удивилась Феня.– У нас можно хорошо жить.
–^А если и поедет, скоро папочка окажется. Ты с наметкой, а он с тросточкой и будет зонтик над дочкой держать.
– Пусть. Поглядит, да и сам с наметкой полезет.
Когда-нибудь в деревню проситься будут. Украшать е е станем хорошими палисадниками, террасками и цветами, Мы ведь страсть как богаты. Земли вволю. Да времечко, говорят, к войне. Слух: за весной мужикам в окопах сидеть. И по чутью что-то...
В комнате гасли и засвер кивали серебристо-сверчиныс звуки.
"Горри... горрю... горрн... горрю",-доносилась вестью незабывная песенка.
Нс спали и в квартире Южинских.
– Папа, папа! Грозить человеку палкой? Как ты мог?
Это низко,– горячо, но и сдержанно сказала Лия.
– Да, от одного повинен другой,– согласен был Николай Ильич, и что дочь уличила его в низости, он еще больше негодовал.
Разговор происходил между отцом и дочерью в кабинете, в прихожей, на кухне – всюду, где расхаживал, одетый в длинный халат, шаркая крашеными антикварными лаптями, рассуждал, останавливался Николай Ильич.
Ирина Алексеевна лежала на тахте, укрывшись пледом, читала книгу и прислушивалась к чистому и звонкому голосу дочери и к сильному декламаторскому, работающему привычно голосу мужа. Он словно ковал, а дочь живо и быстро подставляла разные железины.
Ирина Алексеевна не мешала им воображать, что от их слов что-то изменится: так же бессмысленно, она считала, как воображать и ждать, что от произносимых слов изменится погода.
Голоса временами затихали, казалось, все переговорили, и Ирим Алексеевна уже хотела гасить лампу, как начиналось снова.
– Он, моя дорогая дочь, в моем присутствии выразил чувства к моей жене.
– Ну, он так, папа. Неужели серьезно, и ты не понимаешь?
– Ты его понимаешь, а меня? Мое состояние в тот момент. Я... я вспылил,-признался Николай Ильич.
– Он же возвышенно. А ты, папа.
– Возвышенно? Да мало ли какие бывают у меня чувства, и если бы все бесконтрольно со стороны ума выражали их, что было бы. Я представляю себе трамвай, голосящий и орущий, в котором бьют стекла, и кто-то прыгает на ходу с оторванным в чувствах ухом. Если бы так выскочил твой любимец, как бы ты запела,– Николай Ильич усмехнулся.
– Что же тут смешного?– с презрительной усмешкой произнесла Лия.
Николай Ильич, довольный своей шуткой, продолжал смеяться.
– Но твой любимец не из тех, чтоб бежать, потеряв одно ухо... На какие дела способен в своих чувствах? – задал вопрос Николаи Ильич.-Допустим, если бы талант, выразил их симфонией или стихами, посвященными твоей матери.
– Л талант в дружбе, в добре, в мужестве постоять за справедливое?
– Отучись говорить в общем. Перед нами конкретное лицо. Добр ли он был ко мне. справедлив, изъясняясь? За такие изъяснения вызывали на дуэль.-Николай Ильич прошаркал антикварными лаптями, скрылся в кабинете и оттуда говорил стоявшей в своей комнате дочери:– Я сделал выпад тростью. Только и всего. А делали так рапирой. На пистолетах стрелялись. После понимали. А одного от возвышенных чувств другого везли на кладбище.
– Ты же умный, папа. Как тебе объяснить?.. Мама, объясни ему.
Лия вошла в комнату матери. Тут же появился и Николай Ильич.
Лия, в ситцевом халатике, затянутая пояском, как оса, перелетела в угол подальше от отца.
– Я оглохла от вас,– ответила Ирина Алексеевна.– Ну, он сказал, что тут такого?
– И мама согласна со мной. Ты один не хочешь признать низости своего поступка.
– Ему понравились ее скулы, глаза, платок. Как вы смеете все!-прорвало Николая Ильича.-Это мое! Никому не позволю. Сказать так, он презрел меня, как будто я лакей, сопровождающий на прогулке свою повелительницу. И он равен ей, а я должен нижайше улыбаться:
"Браво, ваше сиятельство". Да после всего я закажу железную трость на заводе.
Ирина Алексеевна перевернула страницу. Горела рядом настольная лампа под голубым из тонкого фарфора абажуром, освещала книгу и держащую ее руку с браслетом, и белую, как рис, сорочку на груди.
– Ничего не понимаю. Что человек хотел сказать,– проговорила она и перевернула другую страничку.
– Как!– хотел воскликнуть Николай Ильич, но силы уже покидали его.– Это же Гегель.
Лия перебежала поближе к матери. Улыбалась и жгла отца глазами.
– Ты должна читать и читать до тех пор,-пришел в себя и затвердил Николай Ильич,-пока не поймешь.
Когда ты поймешь, ты почувствуешь дрожь от величия мысли, озарение охватит тебя.
– Ты мне как-нибудь объяснишь. И нужно ли?
– Как!-набрался сил и воскликнул Николай Ильич.– Ты спрашиваешь? Жить и не постичь глубины человеческого разума? Ничего не знать о "рациональной зерне".
– Что случится?-сказала она.
– Философия укрепляет умных, а глупых образованных воспитывает. Хотя бы это. В твоей жизни, да, ничего не случилось благодаря тому, что я не пьянствовал па вечеринках, а работал, учился, брал пример с крестьянина, с умного мужика, который, если бы он разгуливал, в тот год сидел бы без хлеба.
– Как же ты, напа, прочитал целый обоз книг и тележку с законами, нс понял, что в глубинах разума Сергея.
– В глубинах его разума? Скажи, изреки, осчастливь человечество.
Ирина Алексеевна отложила книгу и посмотрела на дочь. Лия стояла у стены и ликовала, глаза ее блестели в тени ресниц. Она завела руки за спину, распрямившись, высоко подняв голову, гордо шагнула к отцу.
– Я!
Николай Ильич опустился на тахту.
– Ты мне назло! Месть за мальчишку мне, отцу, который не дыша, когда ты спала, приносил на столик у твоей постели любимую тобой клюковку в сахаре, чтобы ты, проснувшись, увидев коробочку с лакомством, почувствовала радость. Неужели все забыто? Воспарения какого-то мальчишки тебе дороже? Он избалован, изнежен. Жил на всем готовом. Такое безделие губит. Ты же пропадешь. Да и в настоящем эта семья в подавленном состоянии. Ничего хорошего. Зачем тебе такая сума?
– Папа, остановись!
– Не прерывай. Зло и ненависть к чужому счастью сведут тебя, черты твои исказятся. Мне что – все равно, что моя дочь несчастная, в рваных чулках пройдет по улице?
Лия не дослушала отца, ушла в свою комнату, и слышен был вздох, как будто горе зашло в дом.
– Вот, уже,– сказал Николай Ильич жене.– Сперва веселые вечеринки, а потом вздохи и жажда нового веселья. Она же слаба. Она погибнет.
– Время спать,– сказала Ирина Алексеевна. Погасила свет.
Николаи Ильич в темноте, ощупью, добрался до двери комнаты дочери: хотел успокоить ее, да и себя. Дверь была закрыта.
– Не переживай,– сказал Николай Ильич.– В каждой семье свои проблемы, и у нас... Спокойной ночи,– подождал ответа, прижался ухом к двери.– Прости, если что не так. Ты же моя дочь... Ты закрыла форточку?
– Спи, папа.
– Спокойной ночи,– ласково и с благодарностью, что она не помнила зла, щадила и его, прошептал:-Все будет хорошо. Не думай. Повернись на правый бочок.
Николай Ильич лег рядом с женой под легкое пуховое одеяло. Сложил руки на животе.
– Сколько волнений. Наша дочь добра, слишком добра. Его чувства бурлят. Девочка рядом с грехом,– ирошептал он.– Завтра же поговорю с Полиной Петровной.
Наедине. Придумай куда-нибудь уйти перед вечером.
Утром, после бессонной ночи, Феня, освежившись холодной водой из крана, тягостно собралась на работу и, осторожно закрыв дверь, ушла.
Полине Петровне во вторую смену. Еще лежала в постели.
Не вставал и Сергей.
И само утро, словно помученное, долго и хмуро просыпалось под низкими тучами.
После ареста мужа Полина Петровна, не в силах чтолибо стронуть в его.деле, смирилась ожиданием и надеждами, что как в срубе колодезном мелькали солнечными узорами изредка.
Неужели из желавинских глаз помело и запятнало?
Из необъяснимого, как паутина в углу: когда появилась и почему в этом углу? Кто может объяснить выбор и движение насекомого? Но что-то было, какая-то трещина, из которой и начал свое дело паук... Что нашел, что притянуло взгляд желавинский к их семье?
Она и прежде искала ответа. Являлись воспоминания бессвязной чередой, и не выпадал случай, который объяснил бы хоть что-то. Как огнем лесным водило имя Желавина: то у березы, то у болота, то в окнах жигаревской избы, приманивало какой-то ворожбой, гасло и снова загоралось в другом уже месте, совсем пропало и вдруг явилось на кресте могильном.
Полина Петровна помнила Желавина в кожанке, с маузером, на коне, в шинели фронтовой, исхудавшего, вымученного лихорадкой; в черничниках видела, когда собирала ягоды,– не подходил, стоял в отдалении.
Здесь, в Москве, как-то явился в больницу, на прием к ней. Жаловался, что душой занемог, хворает извинялся, что "издаля" беспокоить приехал, стыдясь, снимал рубаху – черную сатиновую косоворотку.
К столику подошел тяжело, поскрипывая сапогами.
– Расслабь ремень,– сказала она.
Он расслабил ремень, широкий, с тяжелой литой медной пряжкой.
Она, сидя на стуле, слегка потрогала его тело. Оно не было мощным, но и не было слабым: сила мускулов распространялась в длину, почти неуловимая-не как бывает в коренастом, вся на виду. Кожа эластичная, чистая, белая, лишь лицо и шея прокопчены солнцем.
Попросила показать рот и поднялась.
Он открыл рот – оскалился зверем. Она надавила на язык ложечкой. Темная впадина глотки дышала розово.
Зубы желтоватые, крепкие, с непопорченной эмалью, гортань и язык чисты.
Нажала под печень – сильнее, сильнее.
– Больно?
– Нет.
Приставила кружочек стетоскопа к его груди пониже соска и услышала потрясающие удары сердца.
"Что с ним?"– подумала она. Посмотрела в его глаза. Они были закрыты.
Будто во мраке каком-то, в ужасе проваливалось его сердце.
"Что с ним?"
Он сжал ее руку и отвел. Глаза его были прозрачны, как из льда.
– Дсментий Федорович,– прошептал он и показал в окно. Прошел мужчина в военном.
– Дементий Федорович на работе,– сказала Полина Петровна.
– А будто он. Стать такая. Слышал, на новую квартиру скоро?
– У нас новая... Так что с душой?-спросила Полина Петровна.
– А вроде как гнетет, и лед находит. Утопленный будто бы в окно: стук-стук.
– Какой утопленный?
– Болотный, болотный.
Полина Петровна выписала рецепт: валерьяна, бром...
Желавин оделся как по тревоге. Поклонился с картузом в руке.
– Что у тебя с сердцем?-спросила Полина Петровна.
– Все бегу куда-то. Из последнего.
– Отдохни.
– Счастливые люди отдыхают. А я нет. По неизбежному, как конь, тяну. Не сам себя зануздывает и не сам разнуздывается.
Он показался за окном, опустив голову шел, а будто не сходил с места.
Полина Петровна вышла из кабинета по делу, в большой зал с сидящими у стен больными. Почуяла какой-то взгляд... За окном, во дворе, на скамейке у ограды, сидел Хелавни, будто бы дремал, но виделось, как прозрачно поблескивали глаза из-под картузного козырька.
"Позвонить мужу?– подумала она.– Зачем?"
Она снова вышла. Он сидел на скамейке за зеленым газоном.
"Позвонить мужу? Зачем?"
Она прошла по залу. Белым халатом словно осветила окно и видела, острился блеск желавинских глаз.
После работы она вышла из подъезда больницы, спустилась осторожно по сточенным, вымытым гранитным ступенькам, глядя под ноги в белых на высоком каблуке туфлях, чувствуя свежий запах парка и раскаленного жаром асфальта. Цветастое, зеленое с синим, крепдешиновое платье ее с короткими рукавчиками затрепетало.
Было хорошо, свободно и радостно. У входа в парк встреча с мужем. Тут, недалеко. Они погуляют по парку и аллеями среди вековых лип придут домой.
Она посмотрела в мутневшее голубое небо. Вдали, за деревьями, вспыхивали стекла кабин "чертова колеса".
Желавин снял картуз перед ней, поклонился.
– Прости, что беспокою,– рецепт развернул и покривил пальцем в строчку.– Валерьяна тут написано?
– Да,-ответила Полина Петровна.
– Капли, значит? Успокоительные? Если на дню по три ложки пить, то и утопленный исчезнет?
– Его нет. Тебе кажется,– с легкой улыбкой сказала Полина Петровна.Пройдет.
– А прямо как живой, в таком же картузишке, как у меня, и в плаще дорожном. В окошке, в окошке-то.
ВЕЛяжусь, а он и есть, с личика свежий и загорелый.
– Кто?– спросила Полина Петровна.
Желавин шел рядом с ней. На другой бочок забежал.
Чуть вперед выскочил, заглянул в ее глаза, покосившиеся на него.
– Барин, барин,– проговорил и за спиной ее на друго "1 бочок забежал,Викентий Романович. Помнишь, лихой да статный. Девчонкой ты была, и приметил тебя в избе братца твоего, квасок как-то пил, зубки твои попросил показать. Неужели и сейчас те самые зубки? А все другое... Значит, капли-то пить – покинет, исчезнет лнхэдей? А то как-оно кажется, а поверю. Кого же тогда в болоте потопили? Или не потопили? Что. тогда? Дементию Федоровичу неприятность. Гляди, и сам в окошко-то мое затхлое постучит да в лесок тихонько с наганчиком.
И прежде без промашки бил, а сейчас и вовсе, по старому-то званию офицер, выше барина взял. И ты вон доктор. И братец твой после академии лесничий теперь. Неприятность-то вам зачем?
– О чем ты, Астафий?
– Как в гнилушке лесной, фосфор холодный. Сгноили Астафия.
Полина Петровна остановилась перед входом в парк.
– Мне туда,– показала она па калитку в белых воротах.– Свидание с мужем.
– Вот что. Как в молодые лета. Так, говоришь, в новой квартире уже? А я похлопотать хотел.– Желавип достал из кармана конверт, запечатанный сургучом, перевязанный накрест бечевкой.– Описание заслуг Дементия Федоровича. Как же. Герой. Барина в болоте утопил. Когда – и меня вспомните.