355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ревунов » Холмы России » Текст книги (страница 37)
Холмы России
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:57

Текст книги "Холмы России"


Автор книги: Виктор Ревунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)

– На фронте.

– Он сам когда-нибудь скажет. Говорят, отца жалел.

Вот тут что-то бьется. Душа Митина.

После скорого перекура за дверью Строиков снова сел на свое место у окна. Голубоватый свет стекол сменился на хмуроватый: солнце ушло с улицы и с другой стороны освещало крыши домов и кружевные сиреневобелые венцы церквушек.

– Еще к вам вопрос, Николай Ильич. Понять не могу, как он, Желавин, полез с таким письмом? Он ли писал? – сказал Строиков.

– 1ю рассказу Серафимы Дементий Федорович обозвал Желавина лозягинским холуем. Он затаил злобу.

О дальнейшем говорить что-либо боюсь: нет следов поавды. Когда-то навещал мою тещу, бывал в доме. Его землячка. Было поразительно его чутье к собеседнику. Вот одна из его фраз: "В иносказательном тебе передам, ибо очень жалкое в жалком-то и не видать, а только в возвышенном отвлечении". Стиль его письма на Елагина.

Сам писал – пс с чужих слов по принуждению. Можно и остановиться. Я Дементию Федоровичу помог по мере сил. Теперь на свободе. На документе полковая печать и его роспись. Зы что же, у него служите?

– Я участковый, как был.

– Обширные наблюдения должны быть.

Вот и все, закончилась беседа. Николай Ильич встал.

В прихожей, обуваясь, Стронков незаметно глянул на окно напротив. По белой занавеске колыхнуло.

"Ходит",– опустил голову и подтянул голенища.

– Куда же теперь? К Серафиме?

– Скандальная больно. Посмотрю.

– Была девочка любопытная, быстрая.

– Спасибо за хлеб-соль, за слова и советы.

– Если что, заходите. Да провожу вас.

Строиков и Николай Ильич через двор вышли на соседнюю улицу.

– Вам туда;– показал Николай Ильич тростью па как бы перекрытый домом поворот улицы, виднелся лишь узкий просвет, в котором трамвай зарябил красной картинкой.-Совсем забыл. Что-то хотел подарить вам иа память. На углу постойте. Я сейчас,– Николай Ильич торопливо скрылся в воротах.

Строиков дошел до угла, хотел повернуть назад и вдруг увидел Серафиму, в платке, в новой стеганке. Перебегала улицу. Лицо издали показалось молодым, а вблизи осветилось улыбкой.

– Как по телефону с тобой, Алексей Иванович. Прямо на уголке, под часами.

– Судьба, значит, мне еще раз каблуками греметь, а то и вовсе без них ехать. Если ты собралась рубашку на себе рвать, такая у тебя привычка в себя вцепляться и терзать, давай договоримся. Рви сколько угодно, а когда я спокойно за уголок зайду, тогда уж ори. Сцену на уголке не устраивай. Мне же совестно, что женщины подумают, будто я от алиментов бегаю. Прежде хоть среди мужиков, скроешься, а сейчас и мужиков не видать.

В любом дворе задержут. Дай мне, милка, спокойно уехать.

Стройков остановился у витрины под парусиновым тентом. Напротив деревянный бар. Женщина за стеклом наливала пиво.

– Хочешь, угощу,– будто с повинной сказала Серафима.

Стройков отвернулся.

– После кружек бегать тяжело, а ехать и того пуще.

– А то в парк. Жасмин там, вино всякое. На живодерку успеешь.– Она слегка отвернулась в тень, отвела подол п, сжимая неуловимый, упруго ускользавший, лебяжий разлив ноги, достала из-за чулка свиток красненьких тридцаток.– Хорошо расстанемся. К дочке я собралась. На Волгу ее отправила. Завод там, самолеты делают. Буду работать.

– Жасмин, вино всякое. А кого у окошка ждала?

Любовника?

– Тебя.

– Чуткое твое сердце.

– Все дурман.

– Словно жалеешь о чем?

– В осень холодею, а тепла нет.

Николай Ильич показался. Шел быстро, помахивая тростью. Трость взблескивала. Завидев Серафиму и Стройкова в беседе, замедлил шаг.

– Убитого и убийцу бог рассудит. А не ты и нс он,– кивнула на Николая Ильича.– Все совесть изучает. Была у одного, да и того распяли. Спрашиваю, за что? Объясняет, а не понимаю.

Николай Ильич прошел мимо.

– Я потом,– проговорил он.

Остановился на той стороне, у булочной. Серафима отвела взор.

– Я и тещу его знала. Служила у нее. Садик был свой у окошек. Теперь другие живут. Садик запылился...

А ты, Алексей Иванович, чей гроб па горбу нес? И кого от души землицей со слезою пожалел? Выходит, гада?

– Опять понесло тебя, любезная.

– Как же? Разговор, будто я не за мужниным гробом шла. Не то воскрес. Второй в роду человеческом.

А не любили. Он тоже в мыслях желал, а наяву никак.

– После топора не воскреснешь.

– И свою могилу не сдвинешь. Барина пожалели и спрятали. А Астафий холуем остался, и гадом его показали. Унижали: не пролетарскими щами, а ловягиискими от него пахло. Подъедал. Вроде как пес. Надо бы не есть, а с голоду сдохнуть. Свет бы переменился – золотом и маслом счастье бы всем потекло. Ты святым духом питаешься? И откуда только силы?! Куда принесло, за кого-то погавкать.

– Ты полегче на таких поворотах! Успокойся.

– Про жасмин-то забыли, заговорились. Хоть и отцвел, а листики пахнут.

– Астафия жалеешь, а чего на могилку его плюнула?

– Ты, Алексей Иванович, в эти плевки не лезь. Ты со мной и чай не пил, и не видел меня. Лучше будет.

Жалела Астафня. Обманули его со всех сторон. Хоть бы один ход кто оставил. А плюнула потому, что дурак он.

И себя замучил, и меня. Приехала его помянуть, а не плюнуть. Но уж заодно. И помянула, и плюнула. Блюститель волнуется,– покосилась Серафима на Николая Ильича. Он заходил у стены булочной – туда и сюда.– Успокой. А я – вон по забору, за углом. Калитка там.

Обожду.

Серафима, оглянувшись, скрылась за углом.

Стройков от ворот магазина показал Николаю Ильичу на поворот на той стороне – у керосинной. Перебежал через мостовую.

Николай Ильич подошел. Протянул Стройкову вроде бы бронзовую круглую крышку.

– Лупа. На память. Открывается.– Из бронзы выдвинулось выпуклое стекло линзы в оправе.

– Погодите с лупой. Отсюда за воротами посмотрите.

Внимательно! – распорядился он.

За углом забора подошел к назначенной Серафимой калитке. Заглянул во двор, заваленный ящиками.

– Серафима!

Никто не ответил.

Стройков бросился к подъезду Николая Ильича:

"Может, эта калиточка?"

Постоял у двери в квартиру. Прислушался.

В подъезде застучала трость Николая Ильича.

– Что происходит?

– Дверь, дверь откройте,– поторопил Стройков.

Николай Ильич ключом открыл дверь.

Стройков оглядел комнаты и на кухне устало сел.

Взял хлеб, положил ломоть ветчины. Зажевал.

– Назначила свидание у калитки. А не оказалось,– проговорил он.– Вы от ксросинной по соседней улице шли?

– Да.

– Из ворот никто не выходил?

– Нет,– Николай Ильич сел на диван у стола. Обождал, пока гость доест хлеб, подумал: "Здравый мужик:

и желает и делает",– сказал:

– А теперь объясните мне, что происходит?

– Сам не разберусь.

– Кто должен был выйти из ворот?

– Не знаю.

– Кого-то хотели поймать? Так я понимаю?

– Давно Серафима на ваши окошки любуется?

– Любопытство женское. Ничего другого не нахожу.

Отдохните. Вы устали. Представляется и искажается.

В такие моменты, когда разум как бы поглощается сном, а чувства безудержно распалены, совершается непонятное в последующем. Что-то наподобие озарений: у художников с пользой для дела, у других горьким раскаяньем.

Что ей нужно? Одета, обута, в силах подработать, имеет и сбережения. Экономна. Селедочка, чаек. Дочка в детском садике – все лето на даче в Загорянке. Сама на Кавказе была, в Крыму. Что еще?

– Кто околачивается возле нее?

– Что вам ответить? Не запутать бы. Да и вы осторожны, а отсюда и моя расплывчивость в суждениях.

– Да скажите же вы!

– Попробуем разобраться. Поделим некоторые совершенно бездоказательные соображения на столбцы.

В одном-Желавин, в другом-Викснтий Ловягин и в третьем... нс знаю.

– Гордей Малахов!

– Вон вы куда, в кровавую виру.

Стоиков, согнувшись, сжал руками голову.

– Ничего не понимаю.

– Сговорщикн в убийстве.

– Банда.

– Вот вам и положение Дементпя Федоровича той и недавней поры... Лупу, лупу чуть не забыл.

Стройков подержал в руке оправленную бронзой лупу.

Опустил в нагрудный карман гимнастерки.

– Опять к Серафиме? – спросил Николай Ильич, – В столбцах трое, а в могиле...

– Живого держитесь.

Стройков походил на знакомом уголке под часами.

Поглядывал: не покажется ли Серафима?

"Что-то сказать порывалась. А я с вопросом, на чью могилку плюнула, затянул. Теперь сам отвечай. В сапогах войдешь, а без сапог выведут".

Мимо прошел Николай Ильич. На той стороне, у булочной, постоял, огляделся. Завидел Стройкова и устремился к нему.

– Нс заметили человека в плаще и в серой кепке?

– Не обратил внимания,– ответил Стройков.

– Зашла Серафима и сказала, будто Гордей Малахов хочет видеть меня: здесь, у булочной дожидается.

Стройков подбежал к подъезду Николая Ильича и осторожно подошел к двери квартиры. Половица вдруг осела под его ногами. Посмотрел. Гвозди торчали из дсщины. Встал на колени. Приподнял дощину – отвернул покруче, и пригнулся. В тот же миг что-то колыхнулось.

Удар в лицо ослепил тьмой. Стройков руками закрыл голову.

Дверь квартиры была приоткрыта.

Стройков поднялся и, пошатываясь, прошел на кухню. Сунулся под кран. В раковину стекала с водою кровь.

"Полотенце показала, а утерли вон как",– Стройков намочил носовой платок, отжал.

В ванной, перед зеркалом, смочил одеколоном ссадины и порванный синяк на скуле.

"Кто же это? Она или на кого-то нарвался заодно? – подумал, разглядывая в зеркале свое пострашневшее лицо.– Чем же так? Словно бы железками.Вдруг ощупал карман с пистолетом:-Здесь! Босичком надо было, тихо. А я на дорожку еще и подковался, на всю улицу сапогами гремел. Разукрасили. Такие столбцы".

Вышел за порог. Прислушался и осмотрелся. Невысокий побеленный свод и серые, глухие стены прохода.

Справа от двери прямоугольный проем. Поверху голубело узором окно из цветного стекла. В проходе, как в колодце, пошумливало.

Стройков приподнял половицу. В кирпичной кладке, между балкой под настилом и дубовым брусом порога – пустота размером с ящик. Програблил пальцами мусор на дне – раз, другой. Задымила пыль. Распрямил под дощиной гвозди, наставил в дыры по трещине и нажал.

Дощина плотно влеглась в проем. Сапогом затер шов, хотел захлопнуть дверь.

Вернулся к умывальнику. На кране, как с раздавленной клюковки, пятнышко. Замыл. В ванную заглянул.

Влажным платком вытер флакон с одеколоном. Пальцы тряслись.

За раскрытой дверью кабинета, у полок с книгами, стоял Николай Ильич.

– Вы здесь! – удивился Стройков.

– Жду, когда придете в себя. Что произошло?

– Что у вас лежало под половицей?

– Ничего.

– Не пропало что-либо?

Николай Ильич раскрыл шкатулку на столике трюмо.

– Кажется, все на месте. Вы скрывали следы происшедшего. Зачем? Чтоб потом ошарашить вопросом о половице? Что же выходит? Не доверяете. Вот посмотрите.

Под вешалкой лежал топор с коротким отпиленным топорищем.

– Этим предметом была вскрыта половица. Скажите спасибо, не ударили. Вам следовало бы выспаться. Метания бесполезны. Если что и было, испортили все своей беготней.

Стройков распластался на тахте в комнате Лии. Николай Ильич подошел к окну и задернул штору.

– Откуда она свалилась к вам? – спросил Стройков.

– Серафима? Еще девочкой стирала и убиралась в доме моей будущей жены. Ухаживала за свиньями в трактире. Пасла и кормила помоями и то же ела сама, и там же спала. Вот немногое, что могу сказать. Под порогом, видимо, прятала что-то. Привычка прятать от бедного детства. Чем беднее, тем сильнее мыслимое отчаяние потерять последнее.

В окно постучали.

Стройков вскочил и отбросил штору. Темно за стеклом.

– Стойте! Куда вы! – пытался остановить его Николай Ильич.

Стройков бежал через двор к калитке в воротах...

В голове зазвенело и поплыло от удара.

Пальцы надавили на глаза лежавшего и подняли веки.

Приблизилась свисавшая из-под кепки холстинка на лице.

В глаза хлестнуло землей...

Николай Ильич втащил Стройкова в квартиру. Завалил на тахту.

– Скорую помощь!

– Не надо.

Стройков поднялся, наткнулся на стену и упал. Снова поднялся. Тронулся к умывальнику на кухне. Снял гимнастерку и бросил ее в раковину. Месил и отжимал в потоке тяжелое, измазанное.

– Идите. Ложитесь,– сказал Николай Ильич.– Я тут сам все сделаю.

Стройков подошел к тахте и будто провалился.

Темнота обжигала лицо, знобило.

Раскрыл глаза. Николай Ильич подносил чашку.

– Медовая водичка. Согреет, успокоит, и уснете.

– Что же это было? Кто?

– Рано. Дайте всему естественный ход. Когда выхода нет, лезут в подполье, роют тайно под стену, и выползает остервенелое неизвестно где.

– Но что же все-таки? – настойчив был Стройков.

Николай Ильич присел рядом на стул.

– Неспокойный ваш участок. Реализм, Алексей Иванович,-это лишь одна сторона жизни, что и как вам представляется, но как представляется другому, вы не знаете. Как же быть? Зовите на помощь воображение.

Вообразился же храм в мираже. Да как! Вообразите эту женщину, что она красива. Глаза тьмущие ведь разгораются. Не совсем одинока, есть любовник, которого не любит, но вынуждена встречаться с ним, возможно даже уединение среди скал на берегу моря, некий рай, предел счастья, но сбивает запах багульника, другое совсем чувство. Дает ли вам что-либо такая степень воображения или нет? Может же быть у нее знакомый? И она для него красива. И какое вам дело до них. В бесчисленных столбцах один-Желавин. Вот кто вам нужен.

Стройков выпил медовой воды. Николай Ильич накрыл пледом.

Сон находил, зыбкий, тревожный, мучил какой-то погоней во дворе, и будто в своей избе сидел на диване.

"Надень простую рубашку па меня",– просил Глафиру перед смертью своей.

"Надену, дорогой ты мой".

Скорбью поразило все его тело, безысходно и горько еще потому, что было все просто.

– Елагин, к тебе пришли!

Сергей вышел во двор.

На скамейке у забора сидел Николай Ильич. Сергей остановился перед ним, сказал:

– Я хотел позвонить вам.

– Что-нибудь есть от дочери?

– Нет, ничего.

Николаи Ильич поднялся.

– Если что будет, сообщи.

– Простите меня.

Николай Ильич посмотрел на конец трости; как продолжение перста своего поднял и опустил.

– Хорошо, хорошо. В обоюдном желании приблизить доброе.

С Хавской Николай Ильич свернул в переулок. Было, как в оранжерее, тепло и влажно. Мостовая вдали рябила, будто течение на перекате речном.

"Сильные нравственные начала очищают от озлобления, стыдят, поднимая к возвышенному",– думал Николай Ильич. Вспомнил поверженного у кустов сирени вчерашнего, утром уехавшего гостя.– Сотворенное над ним вне совести и оправдания".

Часть IV

ГЛАВА I

Никанор налил в чашку щей, "Серые" щи, из проквашенных, еще зеленых капустных листьев. Горячо, вкусно варево, с сальцем, лучком и мучицей, топленное в глиняном горшке.

Не спеша почерпывал ложкой.

"Хоть бы погодой его погноило, а болотами потопило.

Да, пока не свяжут, по шее не звезданут, не угомонится.

На такую войну крепко собрался. Решил хозяином стать.

Свое тогда не вернешь, кончится. Хлёбово будет, а слова – нет, и ум отойдет".

Сел па скамейку. Раскрыл 'створку окна для прохлады. Только что отшумел дождь. Промыл воздух, и от леса парило грибной прелью и черничниками. Сильнее и выше раздавался орудийный гул.

В избу зашел Никита. Положил тетрадку на стол и что-то записал.

– Задание, Матвеич, тебе с хозяйкой. В ночь, у дальней луни, ленок потоптанный уберете. Раненым на подстилку. А то с земли простужаются. Распишись. С меня спросят – изволь, записано. И тебе когда пригодится.

Документ. Представил – проходи. А пет – в сторонку.

Чем занимался в этот период? Не хотел, а чего хотел?..

Здесь,– показал Никита на линейку в тетрадке.

Никанор расписался. Никита сложил тетрадь, завернул и брезент и впихнул за голенище; сапоги, как кряжи, смазэпы дегтем на все напасти-на дождь, жару и болота.

– Погоди, Никита Васильевич, сомнение тут у меня.

Какую-то сегодня подозрительную жидкость нашел. Иду и гляжу: возле самой стежки, под кустиком, в посудине и стоит. Прямо как специально.

– А пу-ка покажи.

Нкканор достал из-за сундука бутылку. Никита взял, посмотрел на свет. Жидкость желтоватая. Отвернул пробку. Понюхал.

– Спиртное. Аж в голову, как печатью, стукнуло.

– Не с отравой ли какая? Чего сомневаюсь.

– Так определим. Петушок у тебя во дворе бегает.

Поглядим, как повлияет.

– А вдруг что? Жаль петушка-то.

– А как безвредная? Что же ее чистую выбрасывать?

Или держать незнамо чего в доме? Оно и пожар может быть. Петушка пожалел, а сам без двора кукарекай потом. Дай-ка корочку или сухарик. Сейчас произведем.

Во дворе Никита полил из бутылки в мисочку, корку намочил.

– Ко-ко-ко,– позвал ходившего по двору петушка.– Ишь ты, бегом.

Петушок живо склевал хлеб. Взлетел на плетень. Голова словно в зеркальцах отражалась. Коротким голоском кукарекнул.

– Видишь, песни запел.

– Погодить надо. А жаль будет. Молоденек, а умница. Самолет немецкий летит-он бегом в свой окопчик в крапиве,-похвалил петушка Никанор.

Петушок расхаживал по мураве, что-то склевывал.

– Ты другое скажи. Потопчет курочку, яичко снесется. А из яичка новый петушок или курочка. Как устроено,– поразмышлял Никита.– Из ничего прибавок берется... Не помер. А ты горевал.

Еще обождали и пошли в избу.

– Это никакая там отрава, а зубровка,– за столом, сразу же, с глотка, определил Никита и еще налил: хозяину в чашку, а себе, как из насоса, качнул в окованную железом кружку.

– Не спеши. Пусть по организму пройдет. И поглядим, как подействует.

– На дураков действует. А у умных она мыслями воспаряется,– ответил Никита.

– Все ж таки. Не спеши,– дал совет Никанор.

– Ты погоди рассуждать. Меня послушай. Кому отравленным вредить, спрашивается? Бабам, чтоб без них прибавок населения укротился? Не укротится. Бабы у нас любую отраву выдерживают. Или нам с тобой? Мы что с тобой, генералы, ордена какие у нас?

– Так без нас как же, земля олешником зарастет.

– А вред какой? Кабаны и волки разведутся? Опять же польза: с кабана сало, а с волка и шуба хороша.

Была бы земля, а у нас на ней само все нарастает и множится. Лось! Сколько в нем пудов мяса? Тот же тетерев, намедни сам в печку залетел.

Никита вылил из бутылки остальное в свою кружку.

– Ты уж, Матвеич, не возражай, раз у тебя страх такой, а я еще и бригадир, командир бригады, комбриг,– Никита выпил, затряс плечами.– Что бы догадался и другую оставить. Нет такой догадки, чтоб свое оставить, а другой бы с удовольствием взял.

– Ты забыл, как взял, мое растирание выпил? Вот тут за цветочком стояло,– показал Никанор на железную банку с геранькой,– в посуде. И как ты побег в больницу прочищение делать.

– Негодное прочистили, а годное в жилочки пошло.

Я еще и песни пел обратной дорогой. Ах, не одна, не одна...-затянул было Никита.

Вошла Гордеевна. Держала за ноги петушка, встряхнула и положила на лавку.

– Чего-то околел петушок-то наш.

Никанор схватил картуз.

– Говорил я тебе.

Никита подтянул штаны.

– Теперь другие разговоры,– и выскочил из избы.

Видела Гордеевна в окно, как бежали они по дороге;

Никита впереди, а Никанор сбочка обгонял его. Убрала со стола пустую бутылку: "Ишь, и беседу бросили. Знать, вызвали куда-то".

Вернулся Никанор поздно. Вздыхая в темноте, выпил кружку воды и еще зачерпнул.

– На лён, мать, пора,– сказал, вздыхая, выпил и вторую кружку.

Гордеевна поднялась со своей лежанки за печью.

Во влаге ночной запахи сушеных трав горевали саднящим в цвету бессмертником. В избе, как в кадке, погуживало.

_ Чего это ты, отец, с Никитой наперегонки тягаться вздумал? В молодости не тягался, все потихоньку ходил, а на старости взбрело тебе?

– И не говори. Сроду в больнице не был, а довелось.

Выпил винца, называется, зубровочки. С отравой подмешапной, холера ее расшиби! Да не волнуйся. Промыли.

Воду во внутренности нагнетали для прочищения. Думал, и не свидимся больше. У меня еще как-то обошлось.

А Никиту на полу держали, все вырывался. Как же орал:

"Воду с двух сторон гнетете, а стоку нет". Докторша молоденькая его утешает: "Не волнуйтесь, будет сток. А не будет, еще дольем". Оно и прорвало. Все в сторо.ч'..', а сто, болтуна, в двери выбросило.

– У тебя не разберешь, где наврешь.

Никанор посмотрел на лавку.

– А петушок-то где? Его куда поглубже зарыть на '.о.

– Тепленький был. На суп хотела. А он и оживел.

– Как это оживел?

– Угорел, знать, с пожаров. Ходит. Правда, слабенький, пошатывается, будто как сонный, и все воду пьет.

– Проспался, значит. Ты бы ему рассольцу налила.

Помогает.

Ночь темнотой и туманами скрывала в полях женщин с серпами. Выжинали рожь, побитую, а местами и прокопченную дымом с соседних, сгоревших, нив. Что-то будет?

Шли Никапор и Гордеевна на ленок к дальней пуне.

Спать бы в эту пору, а надо идти. Да и в избе теперь как под кустом осенью. Что делать? От времени не уйдешь. Нет в жизни вечного счастья, как и вечного горя.

Когда невыносимо, терпи. Терпение тоже сила, сродни тягучей смоле: почти неподвижная, неистова и неукротима в огне.

"Без ничего и идти легко, да с пустым скоро провалишься, па чужом не накормишься",– подумал Никанор, так, между прочим; устал и пошел медленнее. Не скоро ходил, а скоро н далеко являлся, не рассиживался и пути скашивал – кому топко, а ему ход, кому и криво, да было бы ровно, а он и по кочкам – напрямик, не петлял гото.

вьши стежками. Всякое случалось в лесу. Но раз на знакомом и хожеком сбился.

Шел как-то вечером по лесу. На пути, пообочь, сеновальная пуня хуторская вдруг далеко показалась. Удивился: "Куда нелегкая занесла!" И свернул. Долго шел по олешникам, в какую-то чащу забрел. Места незнакомые. Туман слоями и какие-то бугры в воде. Проваливался т' болотца и в ямы от сопревших пней. Ничего не мог понять.

Вели его к избам голоса поздней гулянки. У околицы огорожи танцевали под гармонь.

– Где я, ребята? – спросил.

– Папаня, да что с тобой!

До ;ь увидел и опомнился. Хутор узнал.

Утром Гордеевна спросила:

– Где ты, отец, загулял вчера?

Вечером повторил путь. Дошел до какого-то места, И вдруг, освещенная луной, далеко явилась пуня. Он свернул прямо на нее. За кустами на стену наткнулся.

Стал отходить назад: не сводил глаз с пуни. Стена тонула в тени бугра, а крыша как бы поднималась, и внезапно, как что сместилось, и поразило в неузнаваемом. Крыша была в отдалении, и в то же время он ясно видел торчавшую пз гребня слегу и сидевшую на ней соау, и глаза ее, наполненные зеленым светом. Он подошел ближе, еще блп/кс. Пуня была рядом, а за ней открылось пространство низины, и все стало понятным: бугор скрывал даль, как бы вносил крышу в прореженные светлевшим небом вершины леса.

Случилось, шел по тому лесу. Остановился. Вон там, на угорье, пуня, словно частоколом скрыта. И так и этак приглядывался – не видать. Свернул на просеку – полосу межевую среди кондовых елей. Осины косо перечеркивали голубовато пылавшие просветы. Почву подмачивало болото-рудсло невдалеке прорвами, и рос здесь багульник, одурял сонным духом. Кусты волчьего лыка в. рубиновых бусах ягод.

На просеке перед болотом, где яверь колосился чередой снопов, стоял Желавин, опустив голову, глядел в землю. Поднял руку п поманил.

Никапор подошел. На кочке во мху с алевшими кистями брусники змея растопорщепной пастью заглатывала другую, и та, отблескивая, лилась и хлестала телом, а на нее наползала пасть, как чехлом натягивалась на жертву кожа в космах старой, облезшей рубищем, с новой, влажной, красневшей от брусники и зеленевшей от мха, чешуи. И словно гранями отражали близкое-так, невидимой бывала гадюка: блазнилась травой, когда ползла но ней, сливалась с солнцем, с каплями дождя и росы. Природа дала разные хитрости всем, но какие-то зна;:з'ли слабое все же обозначало себя.

– Что и к чему тут? По какой страсти? – спросил Желании.

– Долго линяла, стерва,– понаблюдав, сказал Никанор.– Видишь, еще и не облезла. Ползать боится: старая кожа, как сухой лист, шуршит. Самой страшно. И лежать голод не дает. Что ей остается? Говорят-то не зря:

амея через огонь летает, старую кожу палит. Ну, а эта к своему подлегла, к сытому.

Желавин выслушал, не шелохнулся.

– Одно, значит,– проговорил.– Сытое в пустое идет и поглощается.

Никанор поддел гадюк мыском сапога. Сбросил, и они свернулись, как плети ударили в разные стороны, закрутились сцепленные и отлетели, бешено заскакали к болоту.

Столько лет прошло, н вот вспомнилось перед опустевшим: не стало пуни: каким-то часом солдаты сволокли бревна к Угре и ниже по течению заплотили в вязучие берега переправы на перекате. Сняли и горбыльный сосновый пастил – открылась земля; в былые потемки ее осыпалось с сеновалов семя, и уже взмелось вершинистым стогом разнотравье, еще не выбранное летами на пригодность к этому пустошному бугру. Какая трава зацарствует? Может, былинник – черная полынь? Расправила веерок листьев, не спешила в рост: вгоняла поглубже корень во влажные толщи, чтоб не спалила засуха.

А потом вверх. Покровом заглушит неугодное, отравит обжигающей горечью; гонимая людьми, ищет местечко рядом, словно боится разлуки, хоть на брошенном, а поближе к избам; нецветимая, сверкает зимой кострами розового инея; бывает, и пожарищем кажется, когда по первой ее зелени вдруг проледенит ночь арктическим дуновением.

Вокруг этой нивки – крестники пуни, оставленные без ее сугревы малинники в осаде червленно иззубренных пик иван-чая.

За малинниками – поле льняное. Когда зацветает, чудится издали: небо, мутное, низкое, прояснело за лесом, и еще влажна его глубина голубая; созреет, зашуршит в погремках семя. Жмут из него масло, пахучее в приправе с толченой картошкой. Замешивают на масле и живописные краски, нетленно сияют они на сокровищных полотнах – холстах из того же льна. Расстеленный по лугам лён росят долгие туманные ночи. Дыхнет потом холстина как первым снегом, бела и прочна, в жару холодит, а в холод ластит теплом; в час прощальный посветит кому-то ленок, да будто цветком своим – огоньком в печальной лампаде.

Как на темном дне, среди всполохов фронтовых и зарниц небесных, миганьем, как из-под ресниц, открывавших золотые обрывы, Никанор косой выкашивал потоптанный лен, а Гордеевна, согнувшись, собирала и вертко связывала. Ставила в копны ведрастые снопы.

– К лесу надо сносить,-сказал Никанор.-А то днем, гляди, за солдат примут и разбомбят. Будут наши труды напрасны.

Никанор сел на снопы у кряжистого стояка пуни. Потная рубаха слиплась с телом.

Гордеевна отжала подол старой поневы. Растертые ладони засаднило от росы-заело как солью. Постояла:

чего-то ждала. Зарница взмахнула кумачовой шалью, да не покрылась. А в дальнем поле, там, где Ельня, все чтото грозило.

– Ходи сюда, поедим,– позвал Никанор.

Гордеевна подошла, набросила на мужа стеганку, пожалела:

– Поешь да полежи.

– Належимся. Постоять на этом веку мудрено.

– Как себя чувствуешь?

– А ничего. Подлечили, считай,– ответил Никанор.

– К чему незнамо что пить?

– Гляжу, народ бьют, месют как попало.

– Себя береги. Случись, как без тебя!

– Ты о ребятах плачь, если помогает. Вот их побьют, как с тобой жить будем?

Гордеевна вытерла слезы.

– Без тебя-то помру. А случись со мной, рядом с мамкой меня положи. И доски, доски-то сухие на хлевке никуда не подевай. Легче нести будет.

Никанор отвернулся: будто ожгло глаза.

– Ну, давай загодя выть друг об дружке.

Гордеевна расстелила на траве платок. Положила кусочек сала, хлеб и огурцы малосольные.

Тихая еда,горестная.

Поели скоро. Никанор положил узелок на стояк.

Не успели зайти в лён, как над травою закачалось что-то, как повешенное, и упало. Заскребло в узелке, загрызло и потащило.

Шзбаков по яверю болотному попстлял.

Панел Ловягии у куста ждал его.

– Вот, добыча,– Шабаиов улыбчиво протянул узелок Павлу.– У лесника взял. Желавнна угости. Сам никуда нг ходи. Нашумели малость. Дело наше дядюшку твоего спасти: служить надо верно и крепко одному.

Прежние заслуги его не забыты. Дорогой он человек, храбрый. Что Желавин говорит? Он бы должен знать, где дядюшка.

– Болтает разное.

– Тогда что ж. Сюда его вымани. Тут быстро договорим. Дашь знать, если что. Связь прежняя: на бабушкиной могилке. Так или что другое?

– Так. Хитрим, а толку мало,-сказал Павел.

– Вот толк-то и ждем от тебя.

Павел разделся, зашел в болото и скрылся за явсрем.

К Шабанову подполз Гордей.

– Чего тянем? Обоих тут в болото рылом. Захлебкой живо заговорят. Да ходу отсюда. Мысли Астафня и Павла не знаем. Что у них на уме?

– То-то и оно. Вон как затянулось. За Павлом присмотреть надо, а то не обвели бы.

Желавин развязал узелок, достал ощербленный нож, отрезал пластик сала, положил на хлеб, разделил ровно – себе и Павлу. А остальное завернул и убрал под куст.

– На завтра будет.

Снял фуражку и стал есть, опустив голову.

– Ты у кого взял?

– У лесника.

– Гляди. Всю жизнь без собачки по лесу. Звягу не любит. Не слыхать, не видать – близко подходит.

Островок на болотной прорве – толща торфяной дернины, заплетенной корявистым черноталом и хворостом, подмокал сочившейся жижей – гнездо, в котором укрылись Желавин и Павел Ловягин.

Грязные, голодные, ворочались, зябли ночами и мучились, чесались: изжигала комариная мга.

Угарный газ не сходил с болота. В слоях тумана преломлялось солнце, и казалось, облака сошлись с землей – душило влагой и паром натомлениой гнили.

Под кустом, в клюквенной травке, бочаг-весь-то с ушат, а дна нет. Желавин, привалившись к кусту, не то дремал, ке то задумался. Прел в ватнике, да'не снимал: лихорадки боялся. Па глаза надвинут картуз. Лицо заросло, как во мху порыжелом.

По ту сторону бочага, завернувшись в шинель, лежал ПгБсл Ловягнн.

– Пулю в лоб не напишут, с киркой ты не пропадешь,– сказал Желавин.Вон какой – и корни гложешь, и варево из лягушек хлебаешь. Прямо кухня французская. Как это дядюшка твой не догадался ресторан здесь открыть? Лягушки есть поболе иной курицы. А зимой охота. Стрельнул по глухарю или зайцу-клади стерлинг на блюдо. И за воздух тоже. Такого воздуха нигде нет. Самый дорогой – морозный. Милёна от него, как клюкоика, сладит. А в болоте можно лечебные ванны открыть.

Павел повернулся, сказал:

– Комаров много.

– А что комар? Целебное растирание. За путевками на это болото очередь будет до самого Лондона.

– Давай на паях,– шуткой отозвался собеседник.

– Тогда начисляй в мой карман по полтиннику за каждую лягушку. В счет пая. А как же? Убыток мне: по два котелка в день уничтожаешь, считай, на червонец.

– Расчетливый, гляжу.

– Твой батюшка научил. В амбарной книге цену каждой корочки на меня записывал. И, бывало, скажет:

"Сапоги ты свои слопал, ходи в лаптях". Однажды вызвал к себе в кабинет. Дядюшка у окна в кресле сидит, а Антон Романович за столом. Книга амбарная перед ним. "Подойди",– говорит. Подошел. "Вот, говорит, в этой книге без всяких описаний видно, как ты бился, чтоб что-то иметь. Заслужил похваления, и мы с братом решили..." Дядюшка перебил: "Не говори до утра".– "Не заснет".– "Зато на всю жизнь ночь запомнит".

И правда, заснуть не мог. И сапоги снились, и гривенники, и конфеты, и барыньки. Утром зовут. Барин и говорит: "Поедешь учиться в гимназию". Вот каким оно, счастье-то, бывает! "Сапоги не слопал". Слова запомнил – терпи до счастливой ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю