Текст книги "Холмы России"
Автор книги: Виктор Ревунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
– В вашем образе, князь!
– Я не князь.
– Выше князя!
Викентий словно бы ждал такого признания: не из тщеславия, а от некоторой обиды – в предвидениях своих считал себя достойным иных ступеней, чем ступени трактирного крыльца.
Викентий попросил брата оставить их.
Антон Романович скрылся за дверью. Желавин с наганом бежал вверх по лестнице.
– В засаду! -скомандовал Антон Романович.
Желавин вертанулся за штору у входа в оранжерейку.
Но тотчас выскочил. Помог барину забраться по отвесной лесенке в люк дозорной башенки с бойницами на четыре стороны и колоколом в вершине на дубовой балке.
Антон Романович, выбираясь из люка, занес ногу – штанина потянулась, и из-за голенища валенка коробочка вывалилась. Стукнулась об пол и раскрылась. Желавин схватил коробочку. В бархате, как в ночи, звездочки мерцали.
– Дай сюда! – прошептал Антон Романович.
Желавин вознес коробочку в люк и отдал барину.
– Прикасался?-погрозил пальцем Антон Романович.– Гляди. Сгоришь!..
Викентий пригласил гостя сесть. Сам расположился в углу.
Гость сбросил бекешу. Такая же рубаха, как и у барина, холщовая, в огненных узорах шитья по груди и косому вороту.
– Так в чем дело и кто вы такой? – спросил Викентий.
– Я...– последовал ответ.
Викентий вздрогнул и усмехнулся.
– Пардон, да уж не черт ли вы?
– Ваше продолжение. Некоторым образом опыт природы сделать человека еще сильнее. Один он не может быть в двух местах н, делая одно, делать другое. Пока что высочайший замысел, частью проверенный и давший поразительные результаты.
– Это что же, фокус или какая-то новейшая философия?-спросил Викентий, поглядывая на гостя с любопытством, не забывая заглянуть и в неясные цели его приезда.
– Сейчас все объясню... Как-то вы в трактире новогодней полночью, в присутствии гостей и проезжих, которых застала та полночь в дороге, да как н вас, сидящего в углу-вот в такой же рубахе. Зачем вам праздничная одежда? Вы князь. Потом вы поднялись и сказали, что Россия это мысль, идея, некий дух, создающий образ из своего духа – вечный смерч с озаренной солнцем н мраком бури вершиной. В тот час, когда вершина опадет и ослабнет, смерч исчезнет, оставит на поверхности обломки и кровавую пену к ужасу проповедников разных там демократий – виновников назидательной для потомства катастрофы. Вы сказали, что перед лицом катастрофы пусть замерзнет кровь на затылке проповедников. Сказали о катастрофе как о неизбежном, так грядущим раскаяньем заранее оправдывая лавочника с топором. Столь странная речь в новогоднюю полночь поразила меня. Она как бы на миг остановила праздничные возгласы в мире. Я почувствовал вашу силу и восторг, что есть человек, которого не покидают тревоги времени в его душе. Он один не поднимал бокал, а глядел в землю... В трактир я забрел случашю, гонимый предчувствиями, пе мог ликовать в кругу друзей, шел по улицам и увидел вдруг с перекрестка будто бы мрачный обрыв – в него и вошел, под своды, и был поглощен...
Вскоре вы уехали, продолжая путь. Я выбежал на дорогу и глядел вслед. Вы перевернули мою жизнь. Я бросил курс и занялся делами другими, продолжая ваши, проникшие в меня, мысли, Исходящее от вас вселялось в меня и еще больше поражало тайнами.
Викентий усмехнулся.
– Не может быть! Неужели такое бывает?
Он поднялся и выхватил из холодного шкафчика под окном плетеную корзиночку с бутылкой и антоновскими яблоками.
– Тогда не подняли бокалы. А теперь? – будто шутя вглядывался в глаза гостя, вытаскивая бутылку из корзиночки и сжимая горлышко белой сильной рукой.
– Рано,– ответил гость.
– На самом деле...
Антон Романович высунулся из люка. Желания, опустив голову, сидел на полу за шторой. Вскочил и быстро поднялся по лесенке.
– А ну-ка, изловчись украдкой: погляди и послушай, что там,– шепотом подсказал барин.– Да, в замочину глядя, дыши тише, а то слыхать.
Желавин вылез из люка наверх и распрямился, расправляя иод ремнем рубаху, петухом взглянул на барина.
– Как же это, барин Антон Романович, подглядывать и подслушивать?
– Я разрешаю.
– А я вас не слушаюсь.
– Как это? Ты в своем уме?
– А так. Барину Викснтию Романовичу подчиняюсь.
Его воля, а не ваша. Хоть раскаленной кочережкой меня пихайте, не поможет. Он вперед, а я со спины его предохраняю.
– А меня? Пусть гибнет Антон Романович. Куда бельма отводишь, куда, бестия. Договаривай!
– Сперва его, а потом вас.
– Значит, брат милее? Отвечай. На люк закрою, пока не ответишь.
– Я в дозоре. Не нарушайте.
Темновато и студено в башенке и слышно, как ветер стружит по кровле. Бойницы в срубе закрыты от стужи мхом. Колокол заиндевел. В углу корзины с мороженой рябиной.
Антон Романович, в сторожевой шубе и в шапке, поднял руку к колоколу и опустил, разрешая вопрос.
– Равны для тебя!
– Да вы и сами шибко бегаете. Помните, как я к вам после речки подскочил? Голый, голый-то я был,– напомнил Желавин, как вылез он из речки на бережок, одежду свою не нашел и голый вышел к дороге, когда стемнело. Барин в тележке ехал, дремал. Тронул его Астафий.-А вы, вы барин Антон Романович, с тележки-то и бегом. И коня бросили. А разве Викентий Романович бросит? Когда конь зимой под лед провалился, и гриву вырвал, а не пускал.
– Хватит, хватит, разговорился. В дозор иди.
– Вы же сами просили ответить на ваш вопрос.
Я и коня привел, голый весь, комарами искусанный.
А вы в другое окно выпрыгнули. Я же за вами поОег и объяснял вам, что коня я привел. А вы и пижамку скинули: пижамку-то я поднял, а ваш и след простыл, только искры из пяток и треск полем. Я и пижамку вашу принес Викентию Романовичу. Он же не выскочил через окно, а спокойно вылез и про все расспросил. А я и присказал: "Если от испугов где коня, где тележку оставлять, то все другим и достанется". Барин мне, не сходя с места, за такую присказку золотой дал.
– Слышал, я сказал: равны для тебя. Не пререкай!
Желавин спустился по лесенке вниз и за шторой сел на пол.
– Астафий! – прошептал из люка Антон Романович.
Желавин поглядел вверх. В пальцах барина сверкал золотой.
– Равны, так равны.
Желавин отвел глаза.
– Нет, барин. Не последний пес, чтоб за кость от своих ворот бегать.
Барин произнес сверху:
– Молодец! Дороже золота присказку тебе оглашу:
служи, да ум свой не показывай.
Желавин сошел вниз-в небольшой зальчик-и лег на лавку у печи. Подальше от барских разговоров; за один и ничего, а за какой и в болоте сгинешь.
Он повернулся к печи спиной и закрыл глаза.
"Сбежать бы куда. А куда? В Сибирь ежели, подальше",– и представил себе избу над хмурой рекой и молодку-жену, несущую к столу чашку с горячими щами.
Желавин разжмурил глаз, посмотрел на дверь, за которой беседа шла. Гостя он в трактире видел: каждый раз, когда приезжали, замечал его в уголке, с газетой сидел у самовара. Студент вроде бы? Да нет. Желавнн чуял его взгляд, как бывает, кажется в лесу, будто кто из-за дерева подсматривает. На самом деле или так что, а бывает. Желавин виду не давал. С дороги, поедая трактирные щи за столом, весело, со здоровым деревенским удовольствием оглядывал всех и гостя с газетой, будто не отличал. Да не будь Астафий Желавиным, если не определил бы занятия этого человека:
шпик из участка.
Подальше, подальше от всего.
Печь грела спину, пропитывала кожу теплом.
"Бежать, бежать бы куда". Куда по холоду, но снегам, по деревням унылым. Зачем? И тут теплишко, а что другое не найдешь. По судьбе не положено: наперед угадывал. Не вздыхал. Подремывал, глаз разжмуривал,глядел на дверь.
Метелица вспархивала по саду, вспугивала пичуг из домика среди вишенника – лубяного теремка с кормушками. Тинькали синицы в синих платочках, тяжело взлетали сороки, чекотали, сугробы в узорах от их следов крестиками и строчками. Длинными вертлявыми хвостами расписывались на снежных полотнах.
Разговор не распалял Викентия воспоминаниями гостя. Бывает, некогда восторженное в горячке становится потом тягостным и остылым. Чувства не наведываются дорогим из минувшего, шлют лишь прощальную скорбь издали.
Не ко времени гость. Викентий устал с дороги, еще не отдышался на морозе и на охоте. Не исцелился от забот и раздумий, и гадости кощунственной, сотворенной в доме умершей.
Гость и на самом деле знал его хорошо, словно уловил момент его упадка и слабости, подавленной яростной силы его.
Хотелось спать. Опадал головой барин. Распрямлялся. Да что за человек перед ним? Отводил глаза во мглу над лесом, да и ниже, к обрыву с распростертыми ледяными крыльями. На вершине куст волчьего лыка, словно в поле заблудившийся путник закрывался драной сермягой от метелицы.
Гость прослеживал за взглядом хозяина, забывался далью. Нет ей конца, нет ничего, и один лишь этот дом затерянный, к которому никто никогда не придет, к спящим и угоревшим в тоске его обитателям.
– Я не мог уже быть тем, кем был,– продолжал гость.– И стал подобием вашим.
Викентий сдавил признание гостя в себе: бывал и льдом, сковывающим порывы свои.
– В образе дворянина, владельца имения,-испытывал выдержку барина собеседник.– Не очень-то бедный и не очень богатый, но до испепеления жаждущий миллиона.
Тут Викентий взглядом исподлобья предупредил гостя:
– Жаждут все!
– Жаждет толпа, князь. Мы-то знаем прекрасно. Одни понимают, что миллионом им никогда не владеть, и отходят, а также больные, пьяницы – все они слабы перед любой целью. Остается из всех жаждущих не так много. Нагайкой грозит и риск потерять все, даже жизнь. Остаются одиночки перед миллионом, и чея ближе к нему, тем схватка безжалостнее. Мы вдвоем сильнее каждого. Но о миллионе чуть позже. А пока о кошелечке. В то время когда вы были заняты делами неотложными и не имели возможности заняться делами другими, один нищий срочно передал записку Татьяне Сергеевне Опалимовой о возможном якобы обыске в ее доме по подозрению в хранении запрещенных книг ее зятем. Татьяна Сергеевна тотчас вышла во двор и чтото спрятала под дровами. После бани она заглянула под дрова. Спрятанного там не оказалось. Почти в беспамятстве она выпила рюмочку анисовой. Легла на диван и уже нс встала. Вы запоздали на похороны. И когда приехали – остановились в трактире, через того же нищего вам была передана замшевая сумочка. В ней покоились кое-какие камешки в металле, за который люди гибнут, но не отступают. Герои, герои, какие страдпн];я выносят они! Лежала в сумочке и ваша расписка о выплате долга Татьяной Сергеевной: взятых у вас денег на приобретение домика. Вы вдохновились и исполнили остальное великолепно.
Внкентий взялся за бутылку, еще крепче сжал горлышко сильной белой рукой.
– Рано,– сказал гость.
– На самом деле... Но уже заслужили. Пожалуй, готов продлить разговор с вами, ибо заявивший о себе подлец честнее скрытого.
– Видим, в некотором роде. Да не опасен. Опаснее праведник,– гость в усмешке приоскалил зубы.– Он самый подлец, потрясающий правдой над собой за свои живот. Я же, увлеченный силой ловягинской, князь, впихнулся в мечту вашу о домике. О земле под ним и дворе. Уже вижу на углу нищенском отель из стекла и белого камня.
– А вам-то что? Или вопрос мне? И отвечать не стану. Вон на том месте,-показал Викентий в окно на обрыв, взглядом испытывал гостя. Но тот выше посмотрел, в мутное небо, беспокойное, и опустил глаза.
– Один вы, князь, с миллионом не сладите. Скоро нищим на куски распадется.
– Почему нищим?
– Только им. А мы должны исчезнуть в обломках к кровавой пене.
– Хотите прокатиться? – предложил Викентий небольшую прогулку.
Они выехали из белокаменных ворот усадьбы – в санях, дужисто крытых берестяным сводом плетеным, обитым внутри овчиной: как в берлоге тепло.
Гость лицо свое скрывал. Сидел внахлобучку, окутавшись с головой шубой. Викентий, как в седле верхом, на передке, в бекеше, наглухо застегнутой, строгий, прямой. Взмахнул плетью, и сани понеслись полем к мелколесью, рудым цветом прокрашенному побегами молодых берез.
Конь был высок, зверлив, ухоженный, но не балованный, что надо понимал, сытый, горячий, отеплял воздух запахом сена и пара из ноздрей.
Играл бубенчик под дугой, близко и далеко отставал звоном, догонял и снова скакал по лесочкам: деньдень-день, синь-синь-синь.
Влетели в березняк, и казалось, от усадьбы баба в платке, покачивая плечами, удалялась.
Дегтярно-душистая морозная холодизна в березняке, тихо и чисто. По обочинам прутья шиповников в малиновом глянце, можжевельники зеленые в сизой вощине. Как под венцом красавица, рябина в румянце ягод. Через порог лесной залетала метелица высоко и осыпалась искрами.
– Любите Русь или так, через монокль лантн и онучья разглядываете?
– Как и вы, князь,– ответил из теплого уголка гость в спину хозяина.Да она любовью не балует.
– Холодной Сибирью прижимается? А так нам и надо. Хлеб ее жрем, а с любовью по чужим шантанам унтерами бегаем. Футуристами сделались. Скоро невесть что забормочем, никто не поймет, о чем мы и чего мы,– Викентий повернулся пылавшим на морозе лицом.– Один реалист и гуманист, поездив по свету и наглядевшись в заморских колониях на чистые сортиры и домики, вздыхал в своих впечатлениях, что Россия не колония. Эх, лет бы на сто ей британской стать!
– Мужику все равно на кого работать: на барина британского или русского.
А за что мужик воевал тысячу лет? Есть мужик истино русский, степенный, умный, и дурачок, лентяй и пьяница. Такими и Париж кишит, и Лондон. Вот тут интернационал, этим все равно к кому в рабы, лишь бы поило давали. В грядущих переворотах для них им многое обещают. Захлебываясь слюной, жрать будут, вино пить и развратничать, а пахать – степенный и умный. Историю не юродивые делали и не злоумышлен янки, а люди русские, умные, на десять Европ землю добыли. А без барина найди мне место на свете, где бы его не было, и опиши то время, когда его не будет.
Викентий подсел к гостю. Поддерживал вожжи. Заснеженные ели напоминали людей в белых одеждахвставших, согнувшихся и проклинавших, словно призраки бежали по лесу за санями и отставали.
– При демократии и свободе Россия распадется на куски британские, французские и немецкие. В каждом куске сортир и своя газета,– сказал Викентий и вытащил пз-под подстилки у ног топор, подбросив, перехватил его повыше да покрепче.– На мостовых, зимней ночью, под пожарами. Страшнее.
Гость откинулся в уголок, хмуровато поглядел вперед на дорогу в лесном сумраке, сказал:
– Полиция и новая инквизиция спасут. Мир, как дух, исчерпался. Свободы не было, нет и не будет.
Наваждение, галлюцинация больного ума. Угар. Чем больше его глотаешь, тем скорее гибель. Книги сгорят.
Сохраним лишь Евангелие, распятие и костер устрашения. А радость в супружеской постели. Кому скучно – те на пустынных островах осознают, что такое родник, хлеб и женщина для мужчины и мужчина для женщины. Никаких идей. Придет и отомрет само. Начало нового мира грядущего без войн и проклятий. Каждому достойному домик, сад и цветы с фонтаном. И никаких идей! Ведь каждый что-то выдумывает. Свобода от них. Человек, замученный идеями, созерцая природу, воскреснет, и мир предстанет совсем другим, ярким, сильным и прекрасным. Только тогда человек поймет, какие чувства в себе он губил. То, что мы называем сейчас любовью, это немощь перед освобожденной страстью. И тогда поймем, что хотел творец, что вселил он в нас. Он дал нам возможность убедиться в глупости и бессилии что-то поправить жалкими идеями. Они иссушили душу, сделали ее бесстрастной, Жестокой.
Викентий с интересом выслушал гостя, хотя разные слезные речи по несчастному человечеству, по исконной России порядком и надоели, но гость был не из тех, что приезжали поболтать с бокалом над жареной курочкой. Опавшее крыло его шапки краснело в углу.
Он был бледен, лесной зимний воздух и езда с бубенчиком не взбадривали его. Говорил о чувствах новых, но лишь мучился, путаясь в проклятых вопросах, и к чему-то клонил, подвораживал исподволь.
– Россия, пока не переберет все идеи европейские и не прикинет на свой аршин, за вожжи не возьмется и не тронется,-сказал гость,– Возрождение, к разочарованию общему, ожидаемых плодов не дало. Мысль иссякла, выродилась пришла к изображению глаза на месте женского пупка, к треснувшему дну, к бурлакам и нытью. Все! И что плодов нет, доказали наши умные мужики. Ранний Гоголь – чудо, но дальнейший залетный реализм, идеи погубили его. Достоевский, мучаясь и страдая, так ничего и не решил. Толстой не знал, что защищать. Да уже нет ничего, что стоило бы защищать.
Наше еще не явилось. Я говорю, что не явилось! Наше сказочным папоротником зацветет над колдовским кладом, если раньше не сгорит земля. Хлеб у всех будет.
А что для души?.. Подальше от всего, куда-нибудь в горы, в одинокие избы над озером. А пока, князь, чтоб не погрязнуть и не погибнуть, отбросим все идеи, абсолютно все. Что делать, если достойной нет. Как уловили, не порассуждать приехал, ну и... дело такое, что баз доверия нельзя. А от согласия мыслей моих и ваших, некогда высказанных в пылкой юности, сейчаз ваолне зрелых, сильных и решительных, скрепляется единство. Не удивляйтесь, что я что-то знаю. Вы восходили, и некоторые ваши признания проникали в умы, записывались. На ваше возбуждение обратил внимание один человек. Вы не замечали?
Викентий повернулся к нему, взглянул с силой.
Гость встретился с его взглядом, не моргнул. Отвел глаза барин вниз, потом в сторону, будто к чему-то прислушивался, настораживаясь. Остановил коня, вылез из саней и огляделся.
Внизу дымилось болото; горел торф, еще с осени, и трава по закраинам пожарища была зеленой, на кочках гранатовые россыпи клюквы. По ягодам паслись глухари. Метель залетала с берегов и таяла над жарким местом. По темной воде моросило как в ноябре, и дождь, и снег. Куча раскиданных вмерзших перьев у пня.
Викентий влез под полог.
– Лисица повадилась: глухарей таскает, Люди деньги платят, а она даром жрет.
– Убейте,– посоветовал гость.
– Да шкура ее дороже съеденных глухарей. Развожу.
– А вы не задумывались, князь, почему с некоторых пор ваши начинания постигает неудача?
– В курсе моих дел? Я этого не люблю,– с хмурой угрозой предупредил Викентий.
– Я о границе влияния скорпиона-Додонова Игната Семеновича. Граница его проходила и по сердцу Татьяны Сергеевны. Он не был на похоронах. Но проститься в церковь зашел. Молился перед иконой, глядел на нее и на дочь. С его помощью был выплачен долг вам. Дочь теперь в ненависти к вам, сойдется с его властью в несколько миллионов. Они сотрут вас.
Викентий засмеялся.
– Представлю с высохшим осадком рюмочку, из которой последний раз выпила Татьяна Сергеевна. Выверну всех, кожа влезет в середку.
Гость посмотрел па болото. Глаза его были тусклы и холодны.
– Этот человек предвидел или проверил: яда в желудке умершей не обнаружено.
Викентий поправил шапку, хотел встать и сказал:
– Назад?
– Не надо теряться, князь. Попятившись, упадете.
Отвезите меня на станцию. А дорогой все расскажу.
Вам не до гостей.
Викентий шевельнул вожжами, и сани помчались по дороге к станции.
– Однажды на банкете,– начал гость,– он сидел от вас чуть в стороне, напротив. Среди различных яств на столе он хватал из глиняного чугунка картошку.
Другим не было дела, что он ел. Да и привыкли. Игнат Семенович любил картошку с огурцами. Вам же было впервой видеть его за столом. Вы не сводили с него глаз. Старались разгадать его. Пожирая картошку, он, казалось, ничего не замечал, и вы разглядывали его пристальнее, чем требовало простое любопытство.
Перед вами сидел гений, миллионер. Гения разгадать невозможно. Непостижимый дар, как дар поэта, художника, певца. У всех глотка, а Шаляпин один. Вы что-то хотели понять, какую-то страсть в сидящем напротив.
Блеклые волосы, мужицкое лицо. Прост, в разговоре больше молчит, слушает со вниманием. Когда чокались, он будто невзначай пронес свою рюмку мимо вашей, а вы потянулись своей. Это вывело вас из себя, вы озлились и старались, чтоб он встретил ваш презирающий ненавистью взор. Но он не обращал внимания. Некоторые из присутствующих ждали, что вы скажете, как некогда сказали о вершине смерча, могли заслужить признание и поддержку сильных мира сего. Но вы сидели молча и одиноко в разгоряченной злобе. Потом полезли за картошкой. А этот чугунок специально для него. Положили себе картошку и, отведав, сказали:
"На свином навозе..." Он ничего не сказал вам, комуто поклонился, с кем-то чокнулся. И только потом ответил: "Картошка из любого навоза берет себе полезное..." Тогда вы поднялись, бледный, в ненависти к нему, и сказали: "Да, сударь, картошка из любого навоза берет себе полезное, но оставляет полезное и другим посевам. Вы же ничего не оставляете, лишь соленый от слез и горя песок. Когда один варвар губит другого, торжествует господин. Победивший варвар остается рабом господина, жаждущего нашего ослабления и уничтожения. Он умен, а не вы, он вершит, а не вы. Он махнет косой и выкинет вас, обобрав с вас все. Не окажитесь у ворот с нищей братией – с теми, кого вы разорили и пустили по миру. Они разорвут вас. Из вашего навоза картошка возьмет себе полезное, и останется животворное другим посевам. Они воспрянут без вас!.." Да, князь, фурор и скандал. Конечно, после такого признания вход под своды того зала был вам заказан. Но среди лавочников и всего разоренного герой, скандальный, смелый,публичный.
– Признаться, у вас определенные наклонности схватывать и представлять,– с похвалой заметил Викентий.– А ту рожу я видеть не мог. Он миллионер – картошку жрет, а остальные рябчиков, будто он-то сыт, а они сроду не жрали, из голодного края дорвались. Каково сравнение и унижение, и рябчик-то в глотку не пойдет. Вот я и глядел, чтоб кусок ему не в то горло завалился. Ну и взорвало! Я разве не хочу, чтоб народ был богатым. Но что я могу? Сам в прорве.
Л отдай, и коня не прокормишь. А без коня на наших просторах делать нечего,– сочувствовал Викентий бедному, но свое крепко держал, со стремени, говорили, своей земли не уронит.– А что на сердце Татьяны Сергеевны, давно заметил. Отбивалась. Такое не прощаю.
Хотела не знаю чего. Или за дочку побаивалась. Жены у меня нет и в прислугах молодых не держу. Всех люблю, и в любви что хочешь проси, обещание не нарушу,-из грустных песенок тронул кое-какие лады Викентий и замолчал, ожидая, что гость дальше скажет.
Ехали у края леса. С поля мело, похлестывало в берестяную обшивку. Снег слоями лежал на дороге.
Конь шел тише.
– А что вам стоит пойти на мир с ним? – сказал гость.– Соедините ваши владения с его миллионами. Станете его подручным и, не беспокоясь, жить себе припеваючи в свое удовольствие. И без дела сидеть не будете, сами забегаете для процветания.
На союз пойдет. Не сомневаюсь. Такой человек ему нужен.
– Вы что, по его поручению приехали? Или с разведкой? На дуэли один остается, сударь. Границу на сердце Татьяны Сергеевны не прощу. Это было мое. Я предупреждал. Он тайно продолжал свое дело.
– Он закроет перед вами все дороги и двери. Для вас останется одна только дверь с его черного хода. Он вас разорит.
– Замолчите! – сказал Викентий. – Кандалы надену, на виселицу взойду, но и его не будет. А если и вы – и вас. Разнюхать приехали? Я и ноздрл вырву.
Он Татьяну Сергеевну моей гибелью испугал, крахом.
Когда я был один, мне у ворот, встречая, ковер подстилали. Мне не долг нужен, а верность. А за измену – жаль, не живую, а мертвую ее заморозило.
– Вы знаете о его страсти? – спросил гость.– Женщины, вино, карты значения для него не имеют.
Страсть его – брильянты. У него один из самых редких и дорогих. Дайте мне ваш брильянтовый перстень, а остальное вас не касается. Вы мне нужны, вы дворянин, у вас имя, земля, и я вам нужен.
Викентий снял перстень с пальца и отдал его гостю.
Антон Романович и Желавин с фонарем, в тулупах, залепленных снегом, ждали Викентия у ворот усадьбы.
Горело оконце башенки: далеко был виден спасительный огонек.
Метель косяками проносилась через поле, драла по насту и в деревьях тряслась и вертелась, заваливалась в берегах и вырывалась вверх гудящими вихрями.
Вон и волк. Пробился протяжный воющий стон, угрюмый, хриплый на низах. Лаяли собаки на псарне:
повизгивали борзые, басисто, как простуженные, брехали волкодавы. Тонким высоким воем скулила сука, будто мучилась и металась.
– Волчицу убили. Я говорил, волк один покоя не Даст. Дорогу бы не заступил. Конь все разнесет и поломает. Не пожалеть бы, Астафий. Отвяжи суку. Пусть уйдет, унеси их черти,– сказал Антон Романович.
Желавин пошел на псарню – сарай с теплыми конурами, открыл ворота. Псы полезли на него, дышали в лицо, не давали пройти. В закутке сидела борзая сука, холеная, в белой с черным серебристой шерсти, длинноногая, горбатая, гибкая, как змея, с тонкой, по-собачьи красивой мордой. Уже подкапывала под сарай и заложенную доску изгрызла. Желавин хотел пхнуть ее ногой.
Сука затаилась у стены и оскалилась, зарычала.
Вдруг выскочила из закутка и легко,-словно улетела в ворота.
– Ай, ай, ай,– взвизгивала, удаляясь, заливалась в бескрайней воле.
Желавин вернулся к воротам, поставил за камень фонарь, потуже затянулся кушаком, сказал:
– Не случилось бы чего: собака от дома бежит.
– Типун тебе на язык!
Желавин взял фонарь, протер вязанкой стеклышко.
– Я к тому, что сука чует.
Антон Романович насторожился.
– Что чует?
– Время, значит,– и собакой быть, и волком лютым.
– Не те басни плетешь. Рано еще тебе.
– Я с кем – с вами плету. Вон вы и поправили. Ума с вами набираюсь. От кого еще набраться. Того и в книжках нет, что вы знаете.
– Мужик ума барского никогда не достигнет.
– Мне много-то и не надо. Какую только часть.
– Какую ж, интересно?
– А какая надо, сама вскочит,– ответил Желавин и повыше поднял фонарь, вглядываясь.
– Лучше скажи, что с барином?
– А что с барином? Ничего. Это вы, чуть замело, в дом скорее, а он – в прорубь. Глядеть страшно, как он под лед лезет, а ему хоть бы что. Быстро ходит, быстро скачет. А с вами, если куда ехать, с лета валенки бери – к покрову успеете. То туча не с той стороны зашла, примета какая-то, то заяц дорогу перебежал. А сколько их перебегают по своим делам: одни к Дорогобужу, а другие в Ельню.– Желавин прислушался. По тулупу трещало крупой. Выше поднял фонарь. Свет словно дымился желтым, слетал в темноту.
Ползло что-то белое.– Барин, кажись?
Как из снега вылепленные, конь и сани явились.
Барин в белом саване сидел. Желавин поднес фонарь. Глаза Викентия были закрыты, на бровях иней.
– Брат! Брат!-закричал Антон Романович.
Снег шевельнулся, треснул и развалился. Викентий поднялся в шубе, как медведь навалился, обнял брата и Желавина, да так, что озябший нос Желавина вдавился в губы Антона Романовича.
Потом Антон Романович обнял брата, поцеловал и прослезился.
– Как же так можно?
В доме не спали. На крыльце свояченица встретила:
слезы вытирала и улыбалась.
– Всегда метель, когда ты в дороге. Словно чародей какой,– сказала она, дворяночка молодая, белесенькая и бледненькая.
Желавин распряг коня и завел в конюшню, поставил в ясли. Насыпал из мешка овса в кормушку. Дерюжкой обтер спину, бока, ноги.
Конь вздыхал, довольный, что стоял в тепле, и дорога забывалась, Желавин укрыл его попоной и вышел во двор.
Метель утихла, не разгулялась. Внезапной оттепелью – западным потянувшим ветерком, пряным духом стогов и намороженной пахучей горечью верб одурманило ее. Снега бескрайние в белом блеске светили и озаряли ночь. Над лесом зелеными глазами выманилась весна на еще студеное крыльцо, да рано – не проснулись краснобровые петухи ее.
Желавин подумал, что где тот час, когда выйдет он подышать чистой волей, полюбоваться. Незнамый тот час, за него жизнь надо перевернуть, бежать и отбиваться, лезть на какой-то далекий высокий берег.
"Когда бы душа развиднела",– а так даже зеленым глазам над лесом не внимала душа, а дурман стогов куда-то звал, поражая мрачной страстью.
Он затащил сани в сарай. Оглядывая, поводил фонарем. Как будто что-то было и исчезло-барин и гость, но будто и сидели еще неподвижно, будто чучела страшные. Он приподнял подстилку и в испуге глянул в ворота: топора под подстилкой не было.
Через неделю в усадьбу Ловягиных прибыл за провиантом обоз из трактира.
Приехал и хозяин – Гордей Малахов.
В прихожей снял лисью шапку, шубу, взглянул на стоявшего в дверях верхней комнаты Викентия, глазами показал словно в недобрую сторону.
– Зайди-ка,– пригласил барин.– Как дела?– в дверях спросил громко.
– Делами живем,барин.
– Озяб, смотрю. Нос красный.
Дверь не сразу закрылась, будто незачем было ее и закрывать: весь дом был охвачен одной суетой. Кудахтали куры во дворе, блеяли овцы по хлевам, доносился распорядительный голос Антона Романовича.
Девки бегали с кухни в кладовки и назад.
Дверь пошаталась и закрылась медленно.
Малахов обгладил по бокам синюю байковую косоворотку, опрятил черные вороненые волосы на пробор.
Худой, высокий, и глаза как у ворона.
Викентий из шкафчика под подоконником корзиночку с яблоками и бутылкой достал.
– Дозвольте и вам,– и, дождавшись согласия Викентия, Малахов налил и ему.– Дела нехорошие, барин. Нас-то и не касается. А в городе как в деревне:
всякое с любого края слыхать.
– Что такое? – настороженно спросил Викентий, Малахов взял рюмку, поклонился барину и выпил.
– Додонова убили.
Викентий побледнел. Рюмку занемевшей рукой едва поднял. В ноздри ударило сладким анисовым духом и закружило.
Взгляд Малахова перелетел на березу за дорогой, на самую вершину в небесном плесе, сиренево освеченном из чудесной ледяной глубины, и виделось рядом, как шатнулся, тяжело опустился на стул будто охмелевший барин.
– Наливай... наливай себе. Да и мне.
Малахов, поклонясь низко, налил барину и себе.
– Убили, убили,-уныло подтверждал он.-Третьего дня в восьмом часу вечера. С двух раз топором.
У дверки открытой сокровищницы лежал. В сокровищнице этой самой пусто. Как тому быть: он из ювелирного-то салончика своего и баульчик с драгоценностями принес. И баульчика нет. А сколько украли, и не сосчитать. Будто через черный ход проникли. А вот как? Замок изнутри закрывался. В восемь часов пошли привратники – двое их у него, ребята дюжие – двери глядеть. А засов на черном ходу не задвинут. Побегли к самому. Он в комнате и лежит. Лоб прорублен и с затылка еще. С затылка все на пол и стекло. Следов никаких. Сыщики голову ломают. Стали привратников тягать. А они ничего не слышали, ничего не знаем. Пошли, мол, дом на ночь смотреть. А засов с черного хода отсунут. Прямо со двора заходи. А они, привратники-то, в подъезде находились. К ним и сигнал оыл проведен, на случай. На половицу какую специальную наступишь – сейчас им звонок сразу. И сигналов никаких не было.