Текст книги "Тростник под ветром"
Автор книги: Тацудзо Исикава
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)
– Я иначе смотрю на жизнь,– застенчиво улыбнувшись, ответил он.– На меня тоже, бывало, находили вдруг приступы тоски и отчаяния. Что и говорить, время, в которое мы живем, дает для этого обильную пищу... Все мы как будто катимся в пропасть. И если искать счастья в общественной жизни, то и в самом деле можно прийти в отчаяние. Но в личной жизни, в мире узколичных переживаний еще можно обрести цель, ради которой стоило бы жить. Возможно, кто-нибудь назовет это малодушием. Но все же это лучше, чем окончательно погрузиться в отчаяние и впасть в состояние полной апатии... Вы не согласны?
– Вы говорите всегда так отвлеченно...
Он тщательно погасил сигарету, потом устремил задумчивый взгляд на окно. По стеклам медленно стекали капли дождя, блестевшие серебром. В прозрачных каплях отражалось небо. Иоко, опустив глаза, отчего еще заметнее выделялись ее длинные ресницы, напряженно ждала, что он скажет. Она просила его говорить менее отвлеченно и в то же время боялась конкретных слов.
– В стихах Браунинга...– начал Уруки. Это было так неожиданно, что Иоко невольно вскинула на него глаза. – В стихах Браунинга есть известные строки: «Любовь превыше всего». Помню, студентом я смеялся над этими словами. Только теперь я по-настоящему понял их смысл. Когда человек полностью отчаялся и разочаровался во всем, когда он готов утратить желание жить – последнее, что ему остается,—это узы любви, связывающие его с другим человеком. Только любовь может вновь дать силы воспрянуть духом. Да, пусть это совсем крохотный, маленький мир, но зато это единственное, что не подвластно никаким законам, никаким катастрофам. Это нечто такое, что принадлежит только самому человеку и никому больше.
Иоко чуть заметно повела плечами и вздохнула.
– Нет, для меня все уже кончено...– точно отвергая его слова, сказала она. Уруки не отрывая глаз смотрел на ее лицо, обращенное к нему в профиль.– Вы верите в любовь. Я вам завидую. Но что такое любовь? Разве нельзя жить без любви? Любовь, любовь, любовь... Надоело! – она покачала головой, как будто отвергая все доводы, которые он собирался ей привести. Мне кажется, все мы до сих пор слишком переоценивали любовь, слишком верили в нее. Не следовало гак слепо верить. В наше время любовь гораздо чаще приносит одно лишь горе. Нет, больше я уже не буду уповать на любовь... Зачем? Только для того, чтобы стать несчастной и опять страдать?
– Вы все время заглядываете вперед. Конечно, предусмотрительность – полезная вещь, но ведь нельзя же все время думать только о наихудших вариантах и воображать себе разные страхи в будущем.
– Это не воображение. Разве каждый день не убеждает нас в том, что жизнь полна ужасов? Ни разу еще не случалось, чтобы мои опасения не сбылись. Пока продолжается война, так будет и дальше.
– Я понимаю, то, что вам пришлось пережить, действительно подтверждает подобную точку зрения. И все же, мне кажется, не следует воспринимать жизнь так узко. Какие бы удары на нас ни обрушились, надежды терять нельзя.
– Да как же, скажите мне, как можно сохранить эти надежды? Вы думаете, мне не хотелось бы надеяться на счастье?.. Война убивает все наши помыслы, все стремления. Законы, мораль, политика – все это существует только для того, чтобы терзать такие слабые создания, как я. Что остается на нашу долю? Рыть щели для убежищ по повесткам управления трудовой повинности, стоять в очереди за продуктами, ломать голову над тем, как починить старое платье, часами толочь рис, чтобы как-нибудь очистить его от шелухи, тренироваться в передаче по цепочке ведер с водой... И так – все дни. О каком же счастье может быть речь? Вы говорите, что любовь может дать человеку радость и смысл в жизни... Я больше не верю этому... Счастье, любовь и тому подобные слова – сплошная ложь! Нет ничего более недолговечного, более хрупкого, более непрочного, чем любовь.
– Но ведь тогда получается, что совсем не для чего жить? – как будто сердито возразил Уруки.
– Конечно. Таким, как я, самое лучшее поскорее умереть!
Уруки чувствовал, что Иоко наголову разбивает все его аргументы. Он приготовился сказать ей так много, но понимал теперь, что все его слова будут напрасны. Он вдруг встал и подошел к окну.
– Какой сильный дождь...
Иоко молчала, потирая кончики озябших пальцев. Уруки, опираясь о подоконник, смотрел на сверкающие потоки дождя, и его силуэт на фоне окна выглядел унылым и мрачным. В очертаниях его крупной фигуры сквозили и усталость, и разочарование, и бессильное сознание своего одиночества.
– Простите, я, кажется, наговорила вам грубостей... Но поверьте, я благодарна за ваше хорошее отношение, я от души признательна вам.
– Благодарности мне не нужно,– сказал Уруки, не оборачиваясь.
Но Иоко не унималась:
– Вы говорите, что верите в любовь... Ну да, конечно, в свое чувство вы можете верить. О, я способна понять ход ваших мыслей. Я знаю, вы хороший, вы честный... Но даже если бы я могла поверить вам, все равно я не могу верить всей теперешней жизни. Завтра же, например, вам могут вручить призывную повестку, и вам придется немедленно бросить все и уехать... Или будет воздушный налет – сегодня же, например,– и вас убьют... Можете сколько угодно твердить, что верите в святость любви, и тем не менее вы невластны ослушаться приказа о мобилизации! И не только вы, все мужчины вообще не имеют права в такое время думать о любви, о женитьбе... Моя младшая сестра вопреки желанию родителей тайно обручилась с братом покойного Тайскэ. Он летчик, и сейчас неизвестно даже, где он находится. У меня сердце разрывается от жалости к сестре. А она, бедняжка, пытается уверить себя, будто очень счастлива этой любовью... Сама не замечает, что давно уже стала глубоко несчастной. Скоро, наверное, поймет, да уж поздно! Я все время со страхом думаю о том, что этот час недалек!
Уруки, не отходя от окна, оглянулся.
– Вы допускаете одну ошибку, и притом – основную. Любовь – это только любовь, а не гарантия вечного счастья. Вы же все время связываете эти два понятия вместе и считаете, что любовь только для того и существует на свете, чтобы приносить людям счастье. Ничего подобного. Оставим счастье. Любовь и сама по себе полна и совершенна. Даже если бы она сделала меня несчастным, я никогда не стал бы раскаиваться, что полюбил. И ваша сестра безусловно очень счастливая девушка. Со стороны ее судьба может казаться очень несчастной, но если ее сердце полно любовью – разве этого мало? Счастье не всегда должно принимать вещественные материальные формы. Какое бы горе ни обрушилось на голову того, кто по-настоящему любит, любовь, живущая в его сердце, способна все-таки принести ему последнюю радость. Я твердо убежден в этом. Любовь – не расчет. И не способ добиться внешних атрибутов благополучия...—Уруки замолчал, словно удивившись своей горячности. Потом, опять отвернувшись к окну, продолжал, осторожно подбирая слова:– Никто не знает, что нас ждет впереди. Ну и что из того? Рисовать себе всякие невзгоды в будущем и из-за этого отказываться от счастья в настоящем – это слишком уж трусливо и малодушно! Вы, кажется, боитесь, что любовь обманет вас, но истинная любовь не знает предательства. И даже если я погибну при воздушном налете– все равно любовь остается любовью. Любовь неизменна, изменяется только жизнь. Я не знаю, как пойдет дальше война. Возможно, меня опять призовут в армию. В жизни не осталось ничего определенного, прочного. И если сохранилось еще в этой неустойчивой жизни что-нибудь внушающее доверие, то это только любовь, связывающая людей. Что бы ни произошло в жизни, какие бы перемены ни наступили – любовь останется неизменной, в это я твердо верю. Только она способна дать нам силы жить в этом хаосе, сохранить свое «я»...
– Нет, я не верю. Я ничему не верю! – Иоко с раздражением покачала головой.– Давайте не будем больше говорить об этом. У меня нет никаких теорий, никаких твердых убеждений... Просто не верю – и все. Ничего с этим не поделаешь.
– Ну что ж, тогда поручите все мне,– решительно сказал Уруки.– Разве вы не можете во всем довериться мне? Я обязательно хочу попытаться доказать вам, что в любовь еще можно верить. Не верить в любовь – значит, не верить в жизнь. Я хочу, чтобы вы поняли, что, несмотря ни на что, в жизнь все-таки можно и нужно верить.
Иоко, закрыв глаза, отрицательно покачала головой. Вся ее фигура выражала упорный, непримиримый отказ. Она не хотела ни слушать, ни понимать.
– Хорошо, тогда позвольте задать вам только один вопрос...– сказал Уруки,– Вы ни за что не хотите стать моей женой. Я не смею настаивать. Вы отказали мне, я вынужден смириться с этим. Но скажите, может быть у вас есть человек, которому вы доверяете больше, чем мне? Вы не верите в любовь, не верите в жизнь. Но как же вы живете, что дает вам силы прожить хотя бы, скажем, сегодняшний день? К чему вы стремитесь, о чем мечтаете? Должно же быть у вас что-то направляющее жизнь по определенному пути. Одно отчаяние не может руководить человеком.
Иоко казалось, будто слова Уруки хлещут ее как кнутом. Она низко опустила голову, как человек, которого бьют. В сумерках дождливого дня светлым пятном выступала белизна ее затылка и шеи. Уруки почувствовал раскаяние: он пришел просить о любви, а вместо этого между ними возник спор. Он осторожно дотронулся до плеча Иоко.
– Простите меня. Я вовсе не хотел ни в чем упрекать вас...
– Можете бранить меня как угодно,– покорно сказала Иоко,– всему виной я сама. Но только я ничего не могу. Я верю вам, вашему чувству, может быть только вам одному еще могу верить. Но мне хочется быть одной. Больше всего на свете я хотела бы спрятаться куда-нибудь далеко, прочь с людских глаз, и отдохнуть там, в тишине, вдали от всех... У меня нет никаких планов, никаких расчетов на будущее. Я и не пытаюсь во что бы то ни стало строить какие-то планы. Что будет завтра, что случится со мной, с родными – ничего я не знаю. Я просто покорно ожидаю свою судьбу. Что бы ни принесла судьба – новое горе или счастье,– мне все равно. У меня больше не осталось ни желания, ни силы сопротивляться. Вы обо мне слишком хорошего мнения. Когда несчастья сыплются одно за другим, женщина уже перестает быть женщиной...
Уруки зажег новую сигарету и медленно закурил, глядя в окно. По стеклам все струились капли дождя. Уруки почувствовал, что устал, и невольно из груди его вырвался вздох. Небо заволокли тяжелые тучи, наступали ранние сумерки. Видно было, как за деревьями сада, в больнице, загорелся свет в кабинете профессора Кодама. Во втором этаже, прямо над кабинетом, находилась палата, где недавно лежал Уруки. И он подумал, что в то время Иоко еще не выглядела такой убитой.
– Как ваша служба? – спокойно спросил он.
– Думаю в скором времени бросить.
Он не стал допытываться о причинах. Иоко тоже не пояснила. Дальнейший разговор явно не клеился.
– Ну, я пойду.
Она медленно встала с кресла. Уруки подошел, сжал ее руку и сразу же отпустил.
– Я как будто специально явился, чтобы спорить... Сам не знаю, как это вышло...
– Ничего...– Иоко улыбнулась, и от этой улыбки бледность, покрывавшая ее лицо, стала еще заметнее.– В следующий раз поговорим о чем-нибудь более веселом,—с усилием добавила она, стараясь говорить как можно более беспечным тоном.
Уруки, завязывая шнурки дождевика, вышел на улицу под серебристые струи дождя. Заперев за ним дверь в прихожей, Иоко вернулась к себе в комнату. На душе у нее стало все-таки немного светлее. Отрадно было сознавать, что стоит ей захотеть, и вот он здесь – человек, всегда готовый принадлежать ей. Эта мысль вселяла спокойствие и надежду.
Юмико освободили от работы в патриотическом отряде, и она вернулась домой... Подруга по отряду проводила ее и помогла донести вещи. Когда Юмико появилась в прихожей, она обливалась холодным потом, в лице не было ни кровинки. Волосы, небрежно причесанные, спутанными прядями висели вдоль щек. Она так постарела и изменилась, что мать обмерла при виде дочери.
В последнее время у Юмико непрерывно держался легкий жар, а неделю назад открылось кровохаркание. В правом легком отчетливо проглядывалась каверна. После возвращения домой она почти трое суток спала беспробудным сном. Госпожа Сакико сидела у изголовья и, глядя на измученное лицо дочери, беззвучно плакала. Непосильно-тяжелый труд на протяжении целого года как червь источил юное, неокрепшее тело Юмико. Шея у нее стала такая худая и тонкая, что можно было пересчитать все жилки. Видно было, как в этих жилках напряженно пульсирует кровь. Война окончательно доконала девушку,– требуя «преданного служения до последнего вздоха», она не давала ни отдыха, ни мало-мальски достаточного питания.
Когда Юмико наконец очнулась от долгого, как летаргический сон, забытья, за окном сияло по-осеннему чистое, ясное небо, в саду ярко алели бархатцы. Жизнь сделалась безобразной, существование людей —ужасным, и только осень дышала своей обычной красотой и покоем.
Юмико долго любовалась цветущим садом, ей казалось, что она видит его впервые. Каждый предмет, попадавшийся на глаза, как будто излучал сияние, таким прекрасным он ей казался, таким ласковым, исполненным таинственного, большого значения. Последние цветы космеи, еще уцелевшие на кустах, казались ей самым совершенным созданием природы, в движениях кузнечика, прыгающего по земле, ей чудилась воля бога, сотворившего эту прекрасную осень. Теперь Юмико стала отщепенцем, выпала из рядов «борцов тыла». Всеми брошенная, покинутая, она потеряла отныне всякую ценность для государства. Но теперь Юмико впервые так полно поняла окружающий ее мир и всем своим существом самозабвенно наслаждалась этим прекрасным миром. Никогда еще не думала она с такой благодарностью о теплых лучах солнца, падавших из-под карниза кровли на изголовье ее постели. Заболев, она снова стала сама собой. Снова вернулись к ней кротость и простые человеческие, искренние чувства.
Юмико нисколько не раскаивалась и не огорчалась по поводу того, что лежит больная, когда все ее товарки и весь народ «трудятся для победы». Она выполнила свой долг до конца, насколько хватило сил. Она трудилась так же самоотверженно и самозабвенно, как все другие, и никому не уступала в работе. Она без возражений, покорно принимала всё призывы правительства. «Осуществим долг верноподданных!», «Ляжем костьми на трудовом фронте!», «Весь народ – как один человек!..» Без малейших сомнений девушка повиновалась этим жестоким приказам и трудилась не покладая рук, пока не свалилась, больная. Теперь на сердце у нее было спокойно. Хотелось, чтобы ее утешили, приласкали, пожалели... Люди, конечно, не осудят ее, если она теперь перестанет думать о войне, забудет о работе. Юмико даже радовалась своей болезни.
Госпожа Сакико, от природы нервная, беспокойная, вся ушла в заботу о больной дочери, болезнь Юмико поглощала все ее помыслы. Обегав все окрестные магазины и с трудом раздобыв несколько яиц, она пыталась заставить Юмико съесть их, хотя бы через силу, не считаясь с тем, есть ли у дочери аппетит, и бранила ее, если девушка отказывалась. Из-за болезни Юмико госпожа Сакико совсем потеряла голову. Она ухаживала за Юмико так усердно, что девушку тяготили заботы матери. Достать хорошие продукты было почти невозможно. Когда Юмико сидела в постели, видно было, какие-худенькие, угловатые стали у нее плечи.
Но Юмико, казалось, не замечала отчаяния матери. Она беспредельно наслаждалась долгими часами безделья. Время перестало подгонять Юмико. Время остановилось, и жизнь Юмико тоже остановилась. Только теперь Юмико впервые с удивлением узнала, что часы, проводимые в полной праздности, могут быть так блаженны!
Иногда из приемной выходил отец в белом халате. Надев гэта, стоявшие на веранде, Юмико сидела на корточках возле дома. Она спускалась в сад и подолгу рассматривала землю. Ей нравилось следить за бесконечно меняющейся землей.
– Что ты здесь делаешь? Смотри, как бы тебя не продуло на сквозняке! – говорил отец, останавливаясь на веранде.
– Ничего, папа. Здесь тепло, я не простужусь.
На земле ярко блестели бесчисленные крошечные песчинки. Сколько их! Здесь и лиловые, и темно-зеленые. И все они, притягивая и вбирая в себя солнечные лучи, искрились разными цветами. Ползали маленькие, совсем крохотные букашки. У каждой была своя, непохожая на других, форма, свой особенный цвет, некоторые имели панцирь и усики, и все они хлопотливо сновали взад и вперед, как будто что-то искали. Что они ищут – этого Юмико не знала. Но только они все время что-то искали. Может быть, пищу, а может быть, мир или счастье? Или—кто знает – может быть, они искали себе красивого друга или подругу?
Юмико поднимала и разглядывала сухие вишневые листья, рассыпанные ветром по саду. Каждый листок так прекрасен, что можно часами глядеть на него не отрываясь. Тонкие прожилки сплетались в чудесную сеть, лист окаймляла зубчатая резьба. Как она была безупречна, эта резьба, без малейшей погрешности или изъяна... А великолепное сочетание красок – беспредельно гармоничное и в то же время изысканное! Был здесь и желтый, и коричневый, и зеленый, и черный, и даже пурпурный цвет. В одном-единственном листке, словно в миниатюре, воплощалось все совершенство природы.
Перед Юмико открывалась эта нескончаемо новая красота, и она испытывала счастье, похожее на блаженное забытье. А в душе почему-то безотчетно пробуждались воспоминания о любви к Кунио. Красота природы будила в душе любовь, а грезы любви прямо и непосредственно воплощались в образе Кунио.
От Кунио уже давно не было известий. Но даже если бы он продолжал писать, Юмико все равно считала бы, что ее собственная жизнь кончена. Она и в любви была отщепенцем. Но Юмико быстро смирилась. Может быть, слишком быстро. Безропотный отказ от надежды на счастье в будущем совершился в душе Юмико почти тотчас же, как опа заболела.
Она была счастлива мыслью, что продолжает тайно любить Кунио, любить как бы издали, ни на что не надеясь и не рассчитывая, смиренной и робкой любовью.
Иногда, когда Юмико чувствовала себя лучше, она пробовала играть на рояле. В мелодиях знакомых сонат и этюдов она открывала ранее неизведанное очарование. Музыка омывала и очищала душу. В гармонических сочетаниях звуков, казалось, заключалось все богатство и разнообразие человеческих чувств и переживаний. В душе Юмико, переполненной звуками, всплывал образ Кунио. Наслаждение, которое дарила ей музыка, сливалось с блаженством любви. Но в то же время Юмико знала, что ее собственной любви уже наступил конец. Ее любовь бесплодно погибла, увяла, вместо того чтобы распуститься прекрасным, благоуханным цветком. Остался лишь печальный и сладкий аромат увядания,– уж этот-то аромат по крайней мере никто у нее не отнимет. Больше у нее ничего не осталось. Ее бедное, скромное сердечко стало еще более покорным.
Среди забот и волнений, наполнявших жизнь, одна лишь Юмико оставалась спокойной и умиротворенной. В эти тревожные дни она одна наслаждалась блаженством мира.
С острова Сайпан начала совершать налеты американская авиация. Был ясный, погожий осенний полдень, когда «летающие крепости» впервые показались в небе над Токио. Первым впечатлением при виде их был не столько страх или ненависть, сколько невольное восхищение красотой этого невиданного зрелища,– на высоте в девять тысяч метров самолеты с заостренными крыльями казались голубыми, почти прозрачными, похожими иа молодой, только что народившийся месяц, когда он вечером чуть заметен на небосклоне. С этой поры небо над Токио перестало принадлежать Японии. Раньше всего была утрачена власть над небом.
– Уже пять месяцев, как от Кунио нет известий...– сказала Юмико, не поднимая головы с подушки. Она улыбалась. Готовность сестры без всякой борьбы отказаться от любви только из-за своей болезни не вызывала сочувствия Иоко.
– Где он сейчас? – спросила она.
– Не знаю. Не знаю даже, жив ли еще...
Эти печальные слова прозвучали неожиданно легко, почти радостно. Но, может быть, жизнь и смерть уже не имеют значения для Юмико? Нет, Иоко не могла понять чувства сестры.
Как-то раз, когда Иоко вернулась со службы, Юмико позвала:
– Иоко, на минутку...
– Что тебе, Юми?
– Знаешь, Иоко, тебе лучше было бы выйти замуж. Я уверена, он очень хороший человек.
– О ком это ты?
– Об Уруки-сан.
Иоко почувствовала, что ее лицо окаменело.
– Почему ты так думаешь?
– Он приходил сегодня– после обеда,– не отвечая на ее вопрос, продолжала Юмико,– поговорил с папой и сразу ушел. Определенно насчет тебя.
Иоко рассердилась. «Какая низость»,– подумала сна. Она не дает согласия, так он решил действовать через отца. Значит, с ее волей он не считается. «Отец может говорить что угодно – не соглашусь!»'—решила И о ко.
– Что за глупости. За него уж во всяком случае я замуж не собираюсь! —сказала она с видом рассерженной девочки.
После ужина Иоко первая начала разговор с отцом.
– Я слыхала, Уруки-сан приходил сегодня?
– Был, был.
– Наверное, говорил обо мне?
– Да.
– О чем же он говорил?
– Знаешь, что я тебе скажу, Иоко,– ответил профессор Кодама, набивая трубку,– прекрасный он человек, как я погляжу... Короче говоря, он сказал, что сделал тебе предложение, и считает, что было бы по меньшей мере неприлично держать это от меня в секрете, поскольку, мол, нельзя не считаться и с моим мнением. Вот затем он и приходил,– хотел сообщить мне об этом, поскольку я ведь тебе отец. Он сказал, что еще не получил от тебя положительного ответа.
Значит, Уруки не игнорировал ее волю. Скорее наоборот, его поступок свидетельствовал только об уважением к ее родителям. Сердиться на это не было оснований.
– Скажи, как ты намерена поступить? – спросил профессор, часто моргая глазами. В его словах звучали и смущение и любовь к дочери, такой несчастливой в первом замужестве. Иоко почувствовала себя виноватой перед отцом.
– А вы, папа, как думаете?
– Как ты сама захочешь,– просто ответил профессор,– но мама считает, что было бы очень хорошо, если бы этот брак устроился поскорее.
Иоко знала, что родители отнесутся положительно к ее браку с Уруки. В честном, искреннем отношении самого Уруки она не сомневалась. Но она все еще не решалась ответить согласием. Больше всего на свете ей хотелось бы чувствовать себя незапятнанной, чистой. Чтобы ответить на искреннюю любовь Уруки, нужно чувствовать себя гордой и непорочной. Ей казалось, что она не может стать его женой, ведь она не уверена в собственной чистоте. Иоко не переставала терзаться запоздалыми сожалениями. Она поняла, что женская гордость неотделима от целомудрия. Горькое сознание совершенной ошибки сделало Иоко более скромной, смягчило ее властный характер.
О воздушных боях близ Тайваня, о морском сражении у Филиппин Ставка сообщала как о «блестящих победах», сопровождая радиопередачи бравурными маршами, но эти известия никого уже не радовали.
Премьер-министр Коисо старался изо всех сил воодушевить народ, призывая «сто миллионов подняться в гневе!», но ненависть к врагу не разгоралась новым огнем. Когда американцы высадились на острове Лэйти, правительство вновь пыталось внушить народу, будто это событие станет переломным пунктом в ходе войны, но люди, объятые страхом перед неотвратимо наступающей катастрофой, перестали верить пропаганде. Правительство уже утратило руководящую роль, военные круги не пользовались больше влиянием. К тому же лидеры правительства и военные заправилы явно переоценивали свои, уже фактически утраченные, возможности. Они все еще воображали, будто у них имеются силы для «последнего, решающего сражения».
Начальник информбюро военно-морского флота, стуча кулаком по столу, орал всем и каждому:
– В этой великой войне решается судьба всей Японии, понял? Вполне закономерно, что такая война требует жертв. Нужно быть готовым к тому, что из ста миллионов японцев погибнет не менее десяти – десять процентов!
Однако эти слова свидетельствовали об огромном просчете руководителей государства. Они полагали, будто десять миллионов человек, безропотно повинуясь их приказаниям, послушно пойдут на смерть. Но народ в сердце своем давным-давно уже отошел от государства и от военных руководителей, а в глубине души – даже от императора.
Когда в небе над Токио начали по одному, по два появляться самолеты «Б-29», прилетавшие на разведку, жители Токио загорелись только одним стремлением – поскорее эвакуироваться из города, желания же умножить усилия для сотрудничества в войне отнюдь не прибавилось. Жертвы и усилия уже превзошли все пределы. Теперь оставалось одно—разбегаться куда глаза глядят. Люди помышляли только о том, как бы спастись от огня войны, от преследований правительства.
Среди населения циркулировали самые невероятные слухи:
...Япония будет оккупирована. Наиболее безопасна территория Маньчжурии. Император тоже уедет в Маньчжурию.
... В префектуре Нагано, в местечке Мацуё, выстроены великолепные бомбоубежища, выложенные изнутри мрамором. Сюда эвакуируется император, там же будет последнее местопребывание Ставки.
...В случае высадки противника самым безопасным является район, наиболее удаленный от моря. Лучше всего эвакуироваться в префектуру Нагано, расположенную в самой широкой части Хонсю.
...Американцы начнут высадку десанта в Кудзюкури.
...Американцы высадятся одновременно в заливе Су-руга и в заливе Сагами. Начнутся военные действия, которые расчленят Японию на две части – на Восток и на Запад.
...Даже если неприятель оккупирует равнину Канто, война все равно будет продолжаться в горных районах; а так как превосходство японской армии в боях в горной местности не вызывает сомнений, то война примет затяжной характер.
...Японский воздушный флот располагает огромным количеством самолетов. Ждут только высадки неприятеля. Как только американцы высадятся в Японии, им будет нанесен мощный массированный удар...
Изверившись в сообщениях правительства, люди прислушивались к этим невероятным слухам, стараясь найти в них ответ на то, что следует делать и как жить дальше. В жизни не осталось ничего надежного, стабильного, ничего, на что действительно можно было бы положиться.
На побережье Кудзюкури, где, по слухам, ожидалась высадка американских десантов, в приморских деревнях разорили возделанные поля и соорудили аэродромы. Крестьян принудительно сгоняли на земляные работы, рыбачьим лодкам запретили выходить в открытое море.
24 ноября, после полудня, около семидесяти «Б-29» бомбили районы Ниси-Огикубо, Иосидзэндзи, Митака. Разрушен авиационный завод Накадзима.
30 ноября, на рассвете, около двадцати «летающих крепостей» бомбили Токио и район Токайдо.
3 декабря, в 2 часа ночи, около семидесяти «Б-29» снова бомбили окрестности Токио.
10 декабря, около девяти часов вечера, два самолета «Б-29» сбросили бомбы на Токио. Возникли пожары.
Воздушный налет 30 ноября заставил жителей Токио впервые понять весь ужас зажигательных бомб. Огонь полыхал так, что нельзя было подступиться. Десятки строений прямо на глазах сгорели дотла. И когда этот ужас проник в сознание, жители Токио устремились прочь из обреченного города.
В последующие девять месяцев жизнь в городе напоминала взбаламученное болото, была полна отчаяния и сумбура, когда неизвестно было, что тебя ждет завтра. Началось принудительное разрушение жилых строений, даже детей насильно привлекали к этим работам. Служащие, отправляясь на работу, надевали обмотки, у всех за спиной висели стальные шлемы, в рюкзаках лежал запас риса. Как только раздавался сигнал воздушной тревоги, электричество гасло, трамваи и поезда останавливались, призрак смерти придвигался вплотную. Продажу железнодорожных билетов ограничили, длинные очереди эвакуирующихся всю ночь напролет простаивали перед вокзалами, ожидая рассвета. Каждый вечер, словно по расписанию, несколько раз прилетали «Б-29».
Высоко-высоко во мраке неба сверкал в лучах прожектора серебряный самолет, казавшийся каким-то зловещим демоном, прилетевшим откуда-то совсем из другого, враждебного мира. Женщины и мужчины спали не раздеваясь; как только раздавался вой сирены, родители хватали детей и прятались в щелях, вырытых в . каждом дворе. И дети и взрослые, измученные бессонницей, страдали от нервного истощения.
Низменность человеческой натуры никогда еще не выступала так обнаженно. Все стали врагами друг другу. Уступить хотя бы на один шаг – означало погибнуть, потерять шанс на спасение. Сесть в поезд, получить продукты по карточкам, достать пачку пайкового табаку—все давалось в постоянной повседневной борьбе. Чтобы выжить, не оставалось ничего другого как бороться с ближним и победить в этой схватке. Мораль, долг, гуманность стали только помехой в борьбе за жизнь. Правительственные чиновники были беспощадны, как тюремщики, торговцы алчны, как старуха у переправы через Сандзугава* Древняя японская легенда рассказывает, что у переправы через реку Сандзугава, протекающую в подземном мире, сидит старуха, которая отнимает одежду у покойников, совершающих свой путь в царство мертвых.
[Закрыть].
И каждый прожитый день был сущим адом.
В эти страшные, тревожные дни обвиняемых по «иокогамскому делу» перевели в тюрьму предварительного заключения, в пригород Иокогамы – Сасагэ. Здесь они избавились, правда, от истязаний, которым подвергались в тайной полиции, но здоровье у всех было расшатано. Этой же зимой умер Иоситаро Вада. Однажды утром его нашли в камере мертвым. Скрюченный труп лежал на полу. Вада болел туберкулезом, но болезнь была не настолько серьезной, чтобы привести к смерти. Его брат, приехавший в тюрьму, чтобы забрать тело, произнес одно лишь слово: «Замерз».
Вскоре после этого умер Харуё Асаиси. Он еще до ареста болел туберкулезом. В тюрьме болезнь обострилась. Накануне смерти он вышел во двор на прогулку.
Когда наступало время прогулки, сторожа с бранью выгоняли заключенных из камер. Около часа узники ходили по тюремному двору, поднимая и опуская руки, чтобы хоть немного размяться. Во время такой прогулки Асаиси прошептал Кумао Окабэ:
– Я чувствую себя плохо, наверное больше не смогу выйти...
На следующее утро его труп вынесли из тюрьмы. По заключению врача, смерть последовала от удушья, вызванного кровоизлиянием в легкие. Асаиси так исхудал, что его тело напоминало сухое дерево. Под кожей не-осталось даже тончайшего жирового слоя.
В тюрьме заключенные делились на три категории – А, Б, В: А – «идеологические» преступники, Б – арестованные за воровство и другие уголовные преступления, В – спекулянты. В случае опасности при воздушном налете в первую очередь подлежала освобождению из тюрьмы категория В, затем обеспечивалось укрытие категории Б, что же касается категории А, то в отношении ее существовало секретное указание: оставлять всех «идеологических» преступников в камерах—уводить их в убежище запрещалось.








