355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 » Текст книги (страница 9)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:14

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)

– Дядя Евдоким просто несчастный, не живет, а мучается, – добавила Анастасия, убирая со стола. – Мне его тоже жалко.

– Может, скажешь, и наш двоюродный братец несчастный? – стоя у окна и улыбаясь, спросил Дмитрий. – Евдокима и Никиту питают одни и те же корни.

– Не вина Никиты, а его беда, что смолоду пристрастился к стяжательству, как пропойца к водке, – ответил Максим после короткого молчания. – Побороться бы надо за Никиту, вот о чем я думаю.

– Побороться? Как? – Дмитрий усмехнулся. – Не понимаю!

– Плохо, что не понимаешь.

– Максим, Митя, да хватит вам, а то, чего доброго, поругаетесь! – сказала Анастасия.

– Ну, мне пора. – Дмитрий посмотрел на свои тонкие золотые часы. – Ровно в семь меня ждет Барсуков, снова начнем разговор о холмах. Поеду. Ну, Настенька, благодарю за хлеб да соль!

Братья прошли за ворота, к машине. Дмитрий бросил свой увесистый портфель на заднее сиденье, сам сел рядом с шофером, сказал ему, чтобы ехал в правление «Холмов», молча пожал Максиму руку и уехал.

«Обиделся Дмитрий, и совсем напрасно, – думал Максим. – Ну и пусть обижается, видно, по-разному мы смотрим на жизнь и на людей».

И раньше, бывало, разговаривая с братом, Максим не соглашался с ним. Максим рассуждал так: давно живя в Степновске и занимаясь проектами, Дмитрий не знал, что происходило в станице, и о станичной жизни судил поверхностно, не вникая в существо вопроса. Поэтому и с дядей Евдокимом он говорил высокомерно, с усмешкой, глядя на старого и несчастного человека все с той же своей степновской колокольни. Дмитрий или не понимал, или не хотел понять, что Евдоким – один на всю Холмогорскую и следовать его примеру, подражать ему никто не станет; сам же говорил, что Евдоким в своем казачьем истрепанном одеянии, со своей наивной, всем уже надоевшей печалью, – день вчерашний. А вот Никита опасен, в нем, как в больном организме, живут бациллы жадности. Жадность же приводит к тому, что Никите ничего не стоит на чужой, ему не принадлежащей машине привезти в свой двор и присвоить чужое, ворованное сено, или чужие, ворованные арбузы, или чужие, ворованные доски, шифер, кирпич. Тут легко могут отыскаться у Никиты, особенно среди молодых людей, свои последователи и подражатели. Максим понимал, что во всей Холмогорской таких, как Никита, отыщется не много, но, подумал он, бациллы жадности имеют способность размножаться и передаваться другим… Максим вернулся во двор, закурил, постоял возле виноградника, и на сердце у него стало тоскливо – и все из-за разговора с Евдокимом. Надо же было случиться, чтобы этот старик, месяцами не бывавший у Максима, пришел сегодня и в тот именно час, когда у него был Дмитрий!

15

После встречи с племянниками Евдоким заглянул к другу, Семену Овчаренко, выпил с ним и домой, уже вечером, приплелся хмельной и в хорошем настроение. Ни на Максима, ни на Дмитрия не обижался. «Молодые еще, чего они смыслят в житействе, а особливо горожанин Дмитрий, – думал он, входя в пустую хату. – А языками пусть себе болтают, сколько им вздумается, все одно о том важном и заглавном, о чем знаю я, племяши мои не знают»…

Мысль о том, что не только Максиму и Дмитрию, а многим холмогорцам неведомо то, что известно только ему, Евдокиму Беглову, была для него мыслью излюбленной и не новой. Всякий раз, когда Евдоким выпивал, – а это случалось часто, – он еще больше был уверен, что только ему известны все премудрости жизни. В такие минуты он забывал о своем жалком существовании, гордился собой, своим многолетним терпением, тем, что в Холмогорской давно уже никто не носил казачью одежду, и лишь один он, Евдоким Беглов, носил. Он не обращал никакого внимания на то, что холмогорцы смотрели на него как на странного пришельца: кто с жалостью, кто с усмешкой, а кто и с нескрываемой неприязнью. Он частенько уверял Варвару, что только он один живет правильно, то есть вольным казаком, ничего не делает, никому не подчиняется, и такой своей жизнью доволен. Все же остальные холмогорцы, особенно те из них, кто отличался трудолюбием, усердием, такие, как его брат Василий, по убеждению Евдокима, жили неправильно, и эта их неправильная жизнь, по его мнению, началась давно, еще в том памятном году, когда Евдоким лишился своих коней и угодил на лесоразработки.

Варвара еще не вернулась с работы, Евдокиму не с кем было ни поговорить, ни, как он любил выражаться, «некому открыться душой». «Варюха моя разлюбезная, да знаешь ли ты, кто я такой? – говорил он, обращаясь к Варваре. – Эка беда, женщина ты простая и ничего не соображаешь. Отвечай: кто я есть на этой земле? А! Не можешь ответить, потому что ничего ты не знаешь»… Евдоким расстегнул звякнувший наконечниками кавказский поясок, снял старенький бешмет, стащил с ног вонючие чобуры с грязными подстилками, лег на койку и замурлыкал какой-то старинный мотив. Голова приятно кружилась, и ему было хорошо и лежать, и думать – обо всем, что приходило на ум. Часто думал о Холмогорской – родная станица и радовала, и огорчала. «Да, ничего не скажешь, переменилась, родимая, с годами разрослась, раздвинулась. Лежит асфальт, польет дождь, и блестит улица, словно бы лакированная. Позаимелись тротуары, повелась разная культурность, торчит труба, как на заводе, есть мастерские, гараж, молочный завод, и опять же что-то еще будет воздвигаться на холмах. Ну и что из того, что переменилась станица? Асфальт, верно, блестит, ходить по нему хорошо, не споткнешься. А кто по нему идет? Евдоким Беглов, казак в бешмете и с башлыком за плечами. Казачья старина-старинушка все одно живет, не помирает, и это я, Евдоким Беглов, знаю, что все те перемены, каковые свершились в станице и вокруг нее, перемены временные, и как бы ни старался мой братец и такие активные, как он, а наше, казачье, не пропадет, не сгинет. Вот эта моя заглавная тайна моим племяшам-грамотеям неведома, а мне, Евдокиму Беглову, ведома», – размышлял он, вытянув ноги и закрыв глаза.

В голове сладкое кружение, мысли бегут и бегут, легко, свободно, одна опережает другую, и нету им конца. В такие минуты вспоминалось почему-то одно только хорошее, радостное, поэтому после Холмогорской Евдоким начал думать о тех далеких годах, когда и он сам, и Варвара были молоды и когда он любил ее, а она любила его. Давняя их любовь все еще и теперь как бы издалека виделась Евдокиму необыкновенной, даже какой-то сказочной, неземной, похожей на сон… Пролетела годочки, и кажется, не было ни лунных августовских ночей, ни темного обрывистого берега Кубани. А ведь все это было, потому-то оно и не забывается. Они шли по берегу навстречу бурному потоку, поперек которого, подпрыгивая и как бы радуясь, что видит на берегу Евдокима и Варю, протянулся золотистый поясок луны. То была пора их бесшабашной юности, когда они не думали, куда идут и зачем идут, и когда им было совершенно безразлично, идти ли, взявшись за руки, молча и тихими шагами, или, смеясь и крича, бежать наперегонки. Даже сейчас не верится: как ни старался Евдоким, а не мог догнать быструю, тонконогую девчушку с растрепанными косичками. Когда она остановилась, он, запыхавшись, подбежал к ней, обнял ее, они оглянулись и ахнули: где же Холмогорская? Ее не было видно.

– Отсюда мы поплывем по бурунам! – сказала Варя, словно они и ушли так далеко только для того, чтобы обратно поплыть по течению. – Знаешь, Евдоша, как мы быстро домчимся!

– Как это так – поплывем? Да ты что!

– А вот так и поплывем, очень даже просто!

Варя нагнулась, через голову стащила узкое в талии платьице, чалмой намотала его на голову. В таком лунном сиянии, на этом пустынном берегу он впервые видел ее в одном купальнике и, радуясь и следуя ее примеру, разделся. Она помогла ему прикрепить на голове рубашку, брюки, затянуть все это ремнем, и они не раздумывая бросились в реку. Буруны подхватили их и понесли, и на воде, покачиваясь и подпрыгивая, темнели две большие головы.

Возле станицы вышли на берег, оделись. Озябшие, но веселые и счастливые, взялись за руки и снова пошли, не зная, куда и зачем. «И как же могло случиться, что я женился не на Варе, а на Канунниковой Ольге?» – думал Евдоким, не открывая отяжелевших век. – «Подвернулась богатая невеста, вот я и попер. Кто знает, женись я на Варе, может, ничего со мной и не случилось бы, и жили бы мы… А как бы мы жили? Так, как зараз живем? Зараз я ей чужой. Она баба сердешная, приютила из жалости, и хоть мы живем в одной хате, а того, что когда-то было промежду нами, не осталось ни у нее, ни у меня… А вот месячная ноченька да бурлящая Кубань остались… У Вари была своя жизнь, когда-то у нее был муж, добрый казачина Кочетков. Погиб, сердешный, в войну. Его черкеску и бешмет Варя отдала мне. „Все одно, говорит, эта старинная обмундирования так и сопреет в моем сундуке. Бери, носи ее, будет хоть один казак на всю Холмогорскую“»…

Еще одна радостная мысль всякий раз приходила ему на ум, когда он выпивал, – это были трогательные до слез воспоминания о конях. И думал он не о тех конях, которых ночью в пургу угнал из станицы и в Эльбрусском ущелье сам чуть было не погиб, – то была не радость, а томящая, ржавой окалиной прикипевшая к сердцу боль. Он думал о тех жеребятах, которых он с такой любовью растил, и тогда улыбка невольно озаряла его волосатое лицо. Как живые, виделись ему жеребята-двухлетки. Как-то летом, перед вечером, сразу же после свадьбы, их привел во двор тесть, Яков Канунников, привел без уздечек, с привязанными за шеи веревками. Жеребята эти были пузатые, с клоками грязной, свалявшейся на боках шерсти, с тоскливыми, ко всему равнодушными глазами. Гривы никогда еще не видели гребенки, в них комками набились репейники, челки на лбах не были подрезаны.

– По случаю у цыган купил, ты не бойся, сделку оформил по закону, в станичном Совете, – басом говорил Канунников. – Так что все в порядке. И ничего, что они на вид такие замухрышенные, ить росли-то без присмотра. Цыгане, известно, к коню относятся как к скотине. Но зато оба конька – погляди на них сбоку и спереди – это же дончаки первейших кровей… Дарю их тебе, Евдоким, и Ольге сверх всякого моего приданого. Бери, расти и люби, как полагается любить коня казаку, и через год увидишь, какие это будут славные кони, залюбуешься…

Евдоким осторожно взял веревки, привязанные к шеям жеребят.

– Спасибо вам, Яков Гаврилович, за вашу доброту…

Ни с чем, пожалуй, нельзя было сравнить те волнующие минуты и часы, когда Евдоким, поставив жеребят в телячий закут (конюшни у него еще не было), кормил их принесенной с речной поймы свежей травой, овсом, поил теплым, разведенным отрубями пойлом, когда он, засучив рукава и сказав Ольге, чтобы принесла ведро горячей воды, с мылом отмывал им спины, бока, скребницей снимал застаревшую, необлинявшую шерсть.

– Ах вы мои мальчуганы, ах вы мои молодцы! – говорил он ласково. – Ах вы мои быстроногие красавцы!

Оба жеребенка были темно-гнедой масти, с белыми, шириной в три пальца, полосками на лбу. Одному Евдоким дал кличку Орленок, другому – Ветерок.

– Орленок ты мой быстрокрылый, – говорил он, поглаживая тонкую шею и гриву одному жеребенку, потом обнимал голову другого. – Ах ты, Ветер-ветерок, лети быстрее птицы…

На дверном откосе сделал зарубину-метку. Каждый месяц подводил к этой метке жеребят и воочию убеждался, как они заметно подрастали, делались стройными, веселыми.

Через год, летом, Евдоким повел своих любимцев на Кубань купать. Пришлось проходить через всю станицу, и он нарочно шел не спеша. Ему приятно было видеть, как из дворов выходили казаки и как они с нескрываемой завистью смотрели ему вслед. Одни, не утерпев, спрашивали:

– Евдоким, и где раздобыл таких красавцев?

Евдоким отвечал с гордостью:

– Купил-то жеребят и не красавцами, а вот выходил, взрастил – это да!

Другие интересовались:

– Какой породы?

Евдоким тем же гордым голосом отвечал:

– Известно, разве не видишь? Дончаки, самых что ни на есть отборных кровей!

…Все сгинуло, все пропало. И как только Евдоким подумал об этом, как только вспомнил, что лежит на чужой койке и в чужой хате, глаза его наполнились слезами. Он повернулся на бок, прижал кубанку к лицу и тяжело вздохнул. Видно, проходил хмель, а вместе с ним кончались радостные воспоминания. «Хоть бы уснуть, что ли, – думал он. – Не спится тебе, Евдоким, не лежится, и никому неведомо, за каким чертом ты пребываешь на этом свете»… Долго лежал, не шелохнувшись и ни о чем не думая. И вдруг он увидел машины. Их было много – гусеничные, колесные, шли по две в ряд, слышался гул, лязг железа. Евдоким выбежал в степь, навстречу машинам, замахал руками, стал кричать что есть мочи: «Чего прете на холмы! Не смейте туда ехать! Ни за что не дозволю! Пожалейте хоть не меня, а моего брата Василия»… И машины вдруг остановились, умолкли моторы, и в наступившей тишине к Евдокиму подошел молодцеватый парень, протянул руку. «Спасибо, дедусь, что выбежали и предупредили, а то мы сдуру поперли бы прямо на холмы»…

Это уже был сон.

Председательский кабинет Варвара убирала всегда до прихода Барсукова. Это была просторная, хоть устраивай гулянье, комната с длинным, укрытым зеленой скатертью столом, с множеством стульев вокруг и столом небольшим, возле которого стояли два кресла, такие тяжелые, что Варвара с трудом их передвигала. Иногда Барсуков появлялся с зарей, так что, когда Варвара с ведром и тряпками показывалась в дверях, он уже сидел за небольшим столом и что-то писал.

– Варвара Тимофеевна, – говорил он, не отрываясь от дела, – я сейчас уеду в поле, вернусь часам к трем. У вас будет время заняться моим рабочим местом.

Сегодня, как на беду, Варвара снова опоздала, и, когда вошла в кабинет, Барсуков уже стоял у стола и складывал в портфель какие-то бумаги.

– Варвара Тимофеевна, я уезжаю на весь день, – сказал он. – Да, я давно хотел спросить: почему ваш муж нигде не работает? Получается как-то нехорошо. Вы трудитесь, а он…

– Муж-то он такой, ситцевый. – Варвара улыбнулась, показывая щербатые зубы. – Сама знаю, что ежели жить без дела, то ничего в том хорошего нету.

– Выходит, что вы взяли Евдокима Беглова на свое иждивение? Ведь так же?

– Ить жалко человека, – тихо ответила Варвара, потупив глаза и глядя в ведро с водой. – Пусть живет… Одинокий он и несчастный, нету у него ни кола ни двора. Да и мне одной в хате сумно, некому даже слово сказать… Вот мы вдвоем…

Она не договорила.

– По станице ходят слухи, будто бы вы из своего небольшого заработка даете Евдокиму деньги на водку. Это правда?

Варвара сразу не ответила, помолчала, краснея и нервно облизывая губы.

– Иногда даю… Мы же расписаны, живем по закону.

– Тем более, если живете по закону, то и следует трудиться обоим.

– Он же ничего не умеет делать!

– Пусть становится дворником в правлении. Двор у нас небольшой, дел не так много, а место сейчас как раз свободное.

– Я ему скажу.

– Получил бы спецовку, хватит ему казаковать в черкеске. Да и бороду надо бы укоротить и вообще подстричься.

– Сколько раз я ему уже толковала об этом.

– А он что?

– Не желает и слушать… Боюсь, что и в дворники не пойдет.

– Почему?

– Гордый он…

– Может, не гордый, а ленивый? – Барсуков попросил Варвару подойти поближе к столу и совсем тихо сказал: – Говорят, что когда-то, давно, еще девушкой, вы любили Беглова.

Варвара отвернулась и промолчала, и мочки ушей у нее покраснели.

В этот день прямо с работы Варвара попала в кино и домой явилась поздно. Дверь была не закрыта. Варвара зажгла свет, посмотрела на спавшего Евдокима и не удивилась, что он храпел и что от него разило спиртным, – привыкла. Она присела на лавку, грустная, усталая, и задумалась. Думала о том, что хотя в «Холмах» она находилась на самом что ни на есть нижнем, неприметном месте, а люди относились к ней с уважением. На собраниях ей всегда давали слово, и когда она говорила, ее всегда слушали внимательно. А сегодня и Барсуков беседовал с нею как с равной, интересовался ее жизнью, спрашивал о Евдокиме. Барсуков, наверное, не знал, что у Варвары было свое особое воззрение и на жизнь, и на место человека в этой жизни. Суть ее воззрения состояла главным образом в том, что люди делились на добрых и недобрых, хороших и плохих, трудолюбивых и ленивых и что людей хороших, добрых, трудолюбивых было больше. Она никогда и никому не жаловалась на свою неудачно сложившуюся жизнь, и то, что в ее душе не иссякала чисто женская жалость к людям и желание сделать другим что-то хорошее, еще больше укрепляло ее в убеждении, что по самой своей природе человек должен быть добрым, отзывчивым и что жаловаться на свою судьбу она не имеет права.

«Я и не жалуюсь. Ить от того, что тебе судьбою уготовано пережить и выстрадать, никуда не уйдешь, – думала она. – Надо же было тому случиться, что на мне не женился любимый мною парень и что вот теперь он, старый, обросший бородой, лежит у меня в хате и похрапывает. Это и было мое первое страшное горе, словами его не передать, не высказать, и я пережила, выстрадала и вытерпела. Сколько было пролито слез – одной мне известно. Замуж вышла не по любви; муж, бывало, приходил пьяный, оскорблял, унижал, издевался – и это терпела. Родила Коленьку и Наташу. Дети выросли, получили образование, обзавелись своими семьями, покинули и мать, и Холмогорскую. Коля живет в Ленинграде, Наташа – в Киеве, пишут редко, в гости совсем не приезжают. Только из писем знаю, что у меня уже пятеро внучат, а ни одного я и в глаза не видала, – и это вытерпела. Муж не вернулся с войны… Теперь вот связала свою несчастную судьбину с несчастной судьбой этого бородача, что растянулся на кровати. Кто он мне? Муж… Горе горькое, а не муж. „Говорят, что когда-то, давно, еще девушкой, вы любили Беглова. Так ли это?“ Любила раньше, давно, и люблю теперь, и не забыла я те августовские ноченьки на берегу Кубани… Эх, любовь, любовь, красивое, как роза, слово, а только в жизни она бывает одна-разъединственная и расцветает, как цветок, только по весне»…

– Аа-а! Варюха, уже дома? – Евдоким поднялся, шумно зевая. – А я вот прилег и малость вздремнул. Был в гостях у племянников. Как раз Дмитрия застал у Максима. Попотчевали дядю первейшим коньяком. Выпей, дядя, да выпей! Не мог отказаться. Но напиток, скажу тебе, от самого господа бога! Сидели за столом, все шло хорошо, мирно, Максим парень сердешный, сидит себе да слушает, Настенька все меня угощает. А Дмитрий зачал голову мне морочить, поучать, умник. Тогда я махнул рукой и ушел – нужны мне его поучения, как позапрошлогодний снег! После этого побывал у Семена, тоже выпили… Эй, Варюха, ты чего это плачешь? Кто тебя заобижал? Или, может, причиной твоих слез являюсь я? Так ты говори, не молчи и июни не распускай. Вчера плакала, сегодня плачешь… Это почему же, спрашиваю?

– Ну чего пристал с допросом? – Варвара смотрела на Евдокима немигающими, полными слез глазами. – Глядела на тебя, на сонного, и что-то взгрустнулось, вот и всплакнула. Бабьи слезы, известно, что святая водица, их и не просишь, а они сами льются. – Ей казалось, что она сказала что-то веселое, хотела улыбнуться и не смогла. – Что, будем вечерять?

– Обо мне не печалься, я не голодный.

– Я тоже повечеряла в нашей столовке. Хорошо, вкусно там готовят. И дешево. – Варвара через силу заулыбалась, ладонью вытирая глаза. – Евдоша, становись и ты на колхозную службу. Вот бы вместе мы и кормились в столовке, так что дома не надо было бы ничем съестным обзаводиться.

– Интересно. – Евдоким скупо усмехнулся и покачал головой. – Кормиться в столовой – понятно. А что же, по-твоему, я обязан делать? Какую должность стану исполнять?

– Поступай дворником в правление, – советовала Варвара. – Работа не тяжелая, а плата приличная.

– Это я? Дворник? Смешно! – Евдоким рассмеялся и закашлял. – Вижу, Варюха, ты совсем рехнулась. И кто тебя на это надоумил!

– Барсуков Михаил Тимофеевич про то говорил. О тебе беспокоился, спрашивал, как ты и что…

– Сказала б ему, пусть бы Барсуков сперва вернул мне моих коней. Поняла? Хоть бы и не тех, каковые были у меня, тех, сознаю, не возвернешь. Но на колхозной конюшне найдутся подходящие лошадки.

– Дурак ты, Евдоким! Что мелешь? Забудь своих коней…

– Знать, и ты туда же? Все вы заодно! Бьете в одну точку.

– Я – туда? Говори – куда, чего притих? Мало тебе того, что живешь у меня на всем готовом, что все я тебе простила? – блестя уже высохшими глазами, гневно говорила Варвара. – Живешь черт знает как, коптишь небо! Погляди на себя: кто ты есть? Чучело страхолюдное!

– А сама ты кто!

– Я, известно, колхозница!

– Уборщица, велика персона! Что тебе дал твой колхоз? Что?

– Да хоть бы то он дал, что в станице я со всеми равная и меня и мою работу люди уважают и ценят. – Варвара отвечала тихо, ласково, словно бы в чем извинялась перед Евдокимом. – А мои дети? Коля хирург, Наташа – ученая, ее муж – директор завода. Сам Михаил Тимофеевич величает меня по отчеству. Всего этого тебе мало, да?.. А вот ты бродяга, посмешище людское в казачьей одежонке, словно бы земля расступилась и ты заявился в Холмогорскую с того света. Я тебя знаю, ты всегда норовил жить без людей, бирюком, а одному, без людей, жить на свете ох как трудно! – Видя, что Евдоким скребет пятерней в затылке и косится на нее, Варвара подсела к нему, смирная, ласковая. – Прошу тебя, Евдоша, переменись! Подумай и пойми: как невозможно поднять из могилы твою покойную Ольгу, так же нельзя вернуть тебе то, что у тебя было. И плюнь ты на своих коней, выбрось их из головы. Живи с людьми, трудись. Евдоша, ить ты же еще при здоровье. Иди в дворники, дадут тебе спецодежду, кормиться будешь в столовке. Да подстригись, убери эти свои патлы и бороду, стань, Евдоша, человеком…

– Я и есть человек!

– Человек, верно, да какой? Жалкий, никому не нужный, да еще и смешной.

– А ты что? Захотела, чтоб я был таким, как тогда, помнишь, когда ночью мы плыли по Кубани? Или уже позабыла того Евдокима?

– Не надо, Евдоким, не вспоминай… Все то, что тогда между нами было, давно умерло. Не вороши память…

– Чего же ты от меня ждешь? Хочешь обратить в свою колхозную веру? Так, что ли?

– Что для тебя моя вера? Она простая: трудись – и все. А ты трудиться не любишь, ты бездельник, лодырь, вот кто ты! – Варвара совсем тихо добавила: – Самое последнее слово – лодырь.

– Позоришь, лодырем обзываешь! Наносишь оскорбление! Кто позволил?

– А я без позволения, говорю то, что думаю.

Евдоким нарочно не спеша обулся, желая показать, что он спокоен, затем вдруг решительно поднялся, взял кубанку и ушел, хлопнув дверью.

– Агитировать вздумала! – крикнул уже из-за дверей. – Опоздала!

Такое с ним случалось не однажды. Разозлившись, он уходил из хаты, а Варвара бежала следом, нагоняла его на улице, просила, умоляла вернуться. Покуражившись, он возвращался в хату, и тогда между ними надолго воцарялся мир… А сегодня она не побежала следом, не стала просить вернуться. Склонившись и обхватив ладонями голову, она осталась сидеть на скамейке. Только снова все ее существо переполняли горестные мысли, и она готова была разрыдаться. Ее мучили слезы не потому, что Евдоким ушел, а потому, что того пария, Евдошу, которого она любила, уже нет и не будет и что в ее хате живет этот чужой ей, грубый и обозленный мужчина. Зачем он ей? Она не знала. Может, прав Барсуков? Как-то он ей сказал, что не надо жалеть того, кто в твоей жалости не нуждается… И этот упрек Евдокима: дескать, что ей дал колхоз? Что дал?.. Разве все можно перечислить? Это сейчас она уборщица, да и то ничего в этом зазорного нету. А ведь в молодости Варвара была лучшая в «Холмах» телятница. Сколько она вспоила, сколько взрастила телят, и взрастила не абы как, а с любовью, – не сосчитать! И за свой труд она получила ордена и медали.

Они лежат, бережно завернутые в платочек, на дне сундука, и она постоянно помнит о них и по праздникам вешает на грудь. После войны она одна осталась с малыми детьми. Кто ей помог вырастить сына и дочку, дать им образование? Как она об этом позабыла сказать Евдокиму? А может, и лучше, что не сказала, все одно не понял бы…

Она очнулась от мыслей, разделась и легла в постель. Укрылась с головой, силилась уснуть и не могла. Будто и не хотела, а невольно, сама того не желая, прислушивалась: не звякнет ли щеколда, не послышатся ли шаги? Тихо, ничего не слышно, только где-то у соседей тявкала собачонка. «Ну и пусть уходит, пусть, просить не стану, все одно того, что было, не сложить и не склеить». И теперь она уже думала не о том, вернется Евдоким или не вернется, а о том, что не успела сказать ему самое главное, что-то о солнце и о тени от солнца, что-то о стороне солнечной и стороне теневой… А вот что именно? Она не могла припомнить, ей трудно было сосредоточиться, потому что уши сами по себе ловили то шорох за окном, то чьи-то частые и мягкие, как у собаки, шаги, то шелест листьев…

Евдоким вернулся, наверное, к полуночи. Не зажигая свет, присел на кровати, в ногах Варвары. Согнувшись, долго сидел молча, о чем-то думая.

– Не спишь, Варюха?

Варвара не ответила, и по тому, как она тяжело, со стоном, вздохнула, он понял, что она не спала.

– Послушай, Варюха, какие мне видятся сны, и не раз, и не два, – заговорил он не разгибаясь. – Что-то снятся мне машины. Разные: и гусеничные тракторы, и грузовики. – Усмехнулся. – И мне, веришь, приходится с ними воевать, иттить врукопашную. Как усну, так и вижу: черной тучей прут по степи – на холмы, гудят, дымят, а я выхожу им навстречу и преграждаю дорогу, кричу и в страхе просыпаюсь… К чему бы это, Варюха? Ить кони мои не снятся, а машины снятся… Зараз я нарочно прошел к холмам, посмотрел. Ничего, стоит никем не тронутая радость моего братца Василия. Тихо за станицей, спокойно. Не мне, а Василию холмы нужны, это я сознаю, он на холмах маками любуется. А мне-то на кой черт эти маки? Вот через то и удивляюсь своим снам… Что скажешь на это, Варя?

– Евдоша, когда ты попрекал меня, я позабыла тебе сказать, что в нашей жизни есть солнечная сторона и есть сторона теневая, – не отвечая Евдокиму, говорила Варя. – На той, на солнечной, стороне много света, тепла, доброты, и все, что на человеке и что в человеке, озарено, не скроешь. Вот на солнечной стороне живу и я, и такие, как я, и твой брат Василий Максимович, и его дети, и еще много и много людей…

– К чему это? Я тебе о снах…

– Ты сам вернулся, это хорошо, – продолжала она все тем же тихим голосом. – А еще было бы лучше, ежели бы ты вернулся к людям, перешел бы на эту, на солнечную, сторону…

– Чудачка ты, Варя, ей-богу! – Евдоким усмехнулся и надолго умолк. – Тень и солнце… Такое придумала! Куда ж мне податься? Никакая сторона мне уже не требуется, доживу век так, без ничего.

– Что ж, неужели тебе лучше детишек пугать да людей смешить?

– Не зли меня, Варвара! А то я…

– Ну что – я? Договаривай!

– Уйду от тебя!

– О! Испугал! Уходи, насовсем сматывайся! Чего сидишь? Плакать не стану.

– И уйду!

Он поднялся, постоял, комкая в кулаке бороду. Прошелся по темной комнате, еще постоял и не раздеваясь лег на свою койку.

Так они лежали долго, не сказав друг другу ни слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю