Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
– Ваня, просила Клава, чтобы ты…
Досказать Валентине помешал Иван. В дверях он подхватил ее на руки, как подхватывают любимого ребенка, и легко, радостно закружился с нею по комнате. Зная его неуемную восторженность и в душе одобряя ее и радуясь ей, она не вырывалась, а лишь болтала ногами и, с любовью глядя на его блестевшие, счастливые глаза, повторяла:
– Ой, медведь! Ну что ты делаешь, Ваня?
– Ношу тебя на руках!
– Слышишь, Клава просила прийти к ней в больницу…
Иван ничего не слышал и ничего не понимал.
– Ваня! Ну нельзя же так!
– Почему нельзя? Не понимаю! Не хочу понимать!
– Слышишь, тебя Клава просила…
– Я давно жду тебя. Почему так долго не приходила? Мне надо ехать сменить Петра, мотоцикл стоит, приготовлен, а тебя все нет и нет.
– Уезжал бы…
– Не повидав тебя? Как же можно, Валя?!
– Ну что ты делаешь, сумасшедший! Ваня, ну не надо… Прошу, Ваня…
Он осторожно опустил ее на кровать. В комнате стало тихо, и после их озорного смеха, молодых веселых голосов эта тишина казалась странной.
…Валентина встала, оправила платье, подошла к зеркалу, отворачивая от Ивана горячее, счастливое лицо. Она ласково сказала:
– Ненасытный…
Она подняла над головой голые до плеч руки и начала не спеша причесываться. Иван стоял перед ней, благодушно-радостный, с восторженной улыбкой смотрел на ее припухшие, только что им целованные губы, на ее большие, всегда ласковые глаза.
– Валя! Неужели обиделась?
– Да, обиделась.
– Ну чего? Не понимаю!
– Пора бы, Ваня, и поубавить свой пыл… Нельзя же…
Желая переменить разговор, Иван спросил:
– Так о чем просила Клава?
– Чтобы пришел к ней в больницу.
– Зачем я ей понадобился?
– Не знаю. Пропуск для тебя заказан.
– Может, она хочет что-то узнать о Никите? Я ни чего о нем не знаю.
– Все одно поди, навести ее. Она такая несчастная.
– Хорошо, заеду в больницу, а потом отправлюсь в степь. А завтра, после смены смотаюсь к Андрюшке.
– Не надо, Ваня, так часто ездить к нему.
– Это почему же? Ты не мать, а бессердечная мачеха! Наша пахота соседствует с предгорненскими полями, так что если поехать напрямик, то минут через десять можно быть в гостях у сына.
– Ваня, тебе уже пора!
– Да, да, еду!
– Будешь у Андрюшки, поцелуй его за меня, – сказала Валентина, провожая Ивана до дверей.
По дороге в больницу, включив фару, Иван мчался по уже завечеревшим переулкам и думал о том, что вот и сегодня опять оставил Валентину одну, и в груди ощутил колючий холодок. Обычно, уезжая в степь на сутки или на двое, он никак не мог избавиться от этого тревожного чувства, и всегда чей-то голос твердил ему: «Не теряй, дружище, голову, люби свою Валентину нормально, без тревог и волнений, так, как любят своих жен все мужья, и жизнь у тебя пойдет спокойно». – «Так, как любят все, я любить не смогу». – «А что же ты запоешь летом, когда начнется уборочная страда? Оседлаешь комбайн, и для поездки к Валентине времени совсем не будет. Что тогда?»
«Что тогда?» Об этом он не думал… Почему-то вспомнил, как Валентина неожиданно, не повидавшись с ним, уехала в Предгорную. За то время, пока она жила у своих родителей, Ивана мучили сомнения, и вот тогда он впервые подумал, что, видно, по глупости, случайно прибился не к своему берегу, что Валентина не для него и что ему, трактористу, нужно было жениться на Нине Горшковой: эта девушка с ее добрыми, стыдливо улыбающимися глазами как раз и была предназначена ему самой судьбой.
Однажды он встретил Нину, и как раз в то время, когда Валентины в Холмогорской не было. Это было перед вечером, Иван на мотоцикле возвращался с пахоты. Нина стояла возле Иванового двора, у калитки, как бы преграждая ему путь, и смотрела на него с виноватой улыбкой.
– Ваня, я тебя ждала.
– Это зачем же? Или хочешь сообщить мне что-нибудь хорошее?
– Хочу… Только не знаю, как… Просьба к тебе, Ваня.
– Какая?
– Пойдем ко мне. Дома я одна. Отец и мать уехали на хутор Извещательный, к родичам. Вернутся только завтра… Пойдем, а? Ну, что так смотришь? Я приглашаю тебя в гости. Давненько мы не бывали вместе… Ну, согласен, Ваня? Я никогда еще не просила тебя так, как прошу сейчас.
Иван смотрел на взволнованное, пристыженное лицо Нины и молчал.
«А что, и пойду! – подумал он, покраснев щеками. – Вот он, сам подвернулся, удобный случай, чтобы доказать Валентине, что я могу обойтись и без нее. Она укатила не спросясь в Предгорную, а я без ее ведома пойду к Нине в гости. Вот мы и квиты! Да и приглашает-то не кто-нибудь, а моя прелестная соседка»…
– Ниночка, золотце мое, как я рад, что вижу тебя.
– Зачем же так – «золотце мое»?
– Что, разве забыла, как я тебя называл?
– Признаться, забыла… Так придешь в гости?
– Приду. Только я голодный, как волк! Накормишь пахаря?
– Ваня, о чем печалишься? Да и как тебе не стыдно об этом спрашивать? Для тебя, Ваня, все у меня есть… Пойдем!
– Иди, а я поставлю мотоцикл и сейчас же явлюсь.
– Я подожду тебя возле калитки.
– Мне же надо сменить хлеборобское одеяние и умыться.
– Умоешься у меня, я согрею воду.
После ужина Нина, не в силах скрыть свою радость, с пылающим лицом несмело обняла Ивана, прижимаясь к его колючему подбородку своей мягкой, горячей щекой. Он не отвел рук, только удивленно посмотрел на ее полные ласки глаза.
– Ваня, оставайся у меня.
– Не могу.
– Ее боишься? Ну, сознайся, боишься?
– Я не из пужливых.
– Значит, останешься? Думаешь, мне легко говорить то, что не я тебе, а ты мне должен был сказать, а я, видишь, говорю и не краснею.
Она встала, отошла и смотрела на него как на чужого.
– Что с тобой случилось, Иван?
– А что?
– Неужели забыл тот вечер на берегу Кубани и плеск воды у наших ног? Ты целовал меня и клялся…
– Помню, очень хорошо помню… Но то было детство, оно ушло, и тот вечер вернуть уже невозможно.
– А если захотеть?
– Не так-то все это просто, Нина.
– Понимаю, это она встала между нами… Ты ее любишь?
– Да, люблю.
– Не будет у тебя с нею счастья!
– Почему?
– Разные вы. Кто ты и кто она? Ну, чего сидишь? Уходи! – вдруг крикнула она. – И не бойся, следом не побегу…
Так ничего у него и не вышло из намерения доказать Валентине, что он может жить и без нее. «Стыдно и обидно, обидно и стыдно, – думал он. – И зачем я пошел, не надо было мне ни встречаться с нею, ни тем более идти к ней»… И он впервые ощутил холодок, прильнувший к груди страх и какое-то обостренное чувство тоски. Ему казалось, что, если бы Валентина была рядом с ним, он успокоился бы. И вот тогда он решил, не раздумывая и не мешкая, привезти ее и сына в Холмогорскую. С Барсуковым и главврачом договорился о ее работе. В свободный от смены день попросил у Петра мотоцикл с люлькой (люлька – удобное место для Андрюшки!) и прикатил в Предгорную, когда сумерки, густея и навалом спускаясь с гор, уже укрыли станицу.
На другой день он привез Валентину в Холмогорскую, правда, одну, без сына (сердобольная бабушка наотрез отказалась отдать внука). Но и после того, как они зарегистрировались и стали жить не в хате стариков Андроновых, а у брата Петра, желанный покой к Ивану так и не пришел.
По длинному, пахнущему лекарством коридору Иван, сопровождаемый санитаркой, шел тем твердым шагом, каким обычно ходят люди, неожиданно попавшие в непривычную для них обстановку.
– Молодой человек, ты подожди, – сказала санитарка. – А я схожу к больной, узнаю, может, она тут с тобой повидается.
Это был небольшой холл. Низкий треугольный столик, два плетенных из лозы кресла. Иван сел в кресло, рядом с ним до потолка поднимался фикус с темными, шириной в две ладони листьями; рос он в пузатой, стянутой обручами кадке. Не успел Иван подумать о своей встрече с Клавой, которую не видел, наверное, лет десять, как к нему приблизилась старая, незнакомая ему женщина в больничном, путавшемся в худых ногах халате.
Он встал и пожал ее маленькую, слабую руку, чувствуя в своей загрубевшей ладони высохшие пальцы; смотрел на ее лицо – нет, не исхудавшее, а какое-то увядшее, обескровленное, с прочно залегшими у губ морщинками; видел потухшие глаза, не узнавал Клаву, удивляясь и мысленно говоря себе: да нет же, не может быть, это не она! И молчал, потому что не знал, что и как сказать, и сознаться ли, что не узнал ее, или не сознаться.
Они присели на жалобно скрипнувшие кресла, и Клава, глядя на толстые листья фикуса и будто бы видя их впервые, с вымученной улыбкой спросила:
– Ты не узнал меня, Ваня?
– Ты же в больничной одежде… и давно мы не виделись.
– Да, давненько, это верно. И за это время я сильно изменилась… Я уже не могу смотреть в зеркало.
– Как теперь себя чувствуешь, Клава?
– Нечем похвалиться, нечем… Погубила я свое здоровье…
– Что говорят врачи?
– Стараются… Такие они все внимательные, так им хочется меня подлечить. – Клава снова так же через силу и так же невесело улыбнулась. – Не будем говорить обо мне… Ваня, я хотела сказать о том, что у вас с Валентиной Яковлевной нету жилья. Переселяйтесь в наш дом и живите. Дом хороший, просторный… и пустой.
– Как же ты?
– Я туда уже не вернусь.
– А дети?
– Они еще малые.
– Что слышно о Никите?
– Меня он не интересует. – Клава снова смотрела на висевший перед ее глазами лист фикуса. – Можете переезжать хоть сегодня.
– Спасибо, Клава.
– Не за что благодарить, переезжайте и живите. – Клава глубоко вздохнула, морщинки у ее губ сузились и углубились. – Вы счастливые, я рада за вас. Но вы, как те перелетные птицы, не имеете своего гнезда.
– Это гнездо брата Никиты.
– Никиты нету.
– Эх, братуха, какой же ты дурак!
– Сгинул Никита, – сказала Клава тихим, совсем безучастным голосом. – И никто о нем ничего не знает.
– Клава, есть еще перелетные птицы, они тоже без своего гнезда.
– Кто?
– Тракторист из нашего отряда и мой тезка Иван Нестеренко. Недавно парень женился, а жить негде.
– Пусть и Иван Нестеренко поселяется с молодой женой. Вместе вам будет веселее.
– Так я скажу Ивану. Со смены я вернусь через два дня, и мы сразу переберемся.
Домой Иван не заехал, спешил сменить Петра. Над полями давно уже загустела ночь, одноглазый прожектор мотоцикла кидался то в одну, то в другую сторону, силился пронзить стеной встававшую тьму. Иван направлял колеса по глубокой колее и всю дорогу думал о Клаве, видел ее схваченный морщинками рот, ее нерадостные, о чем-то своем думающие глаза. Мотоцикл трещал на всю степь, и вместе с его стреляющими звуками Иван слышал тихие слова: «Сгинул Никита… И никто о нем ничего не знает»…
12Нет, Никита Андронов не сгинул и не исчез бесследно. Однако и узнать о том, где он находился, что с ним и жив ли он, вот уже больше месяца в самом деле никто не мог.
Что же произошло тогда, на берегу Кубани, в то раннее утро?
Никита спустился с подвесного моста, ушел в лес и укрылся там в непролазных карагачевых зарослях. Лежал в высокой примятой траве, как волк в кубле, боялся пошевельнуться, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Вспорхнет ли птица над головой, покачнув ветку, прошмыгнет ли в траве ящерица, и Никита вздрагивал. Он уже отрезвел, хмель давно выветрился из головы, и острое, еще не осмысленное сознание того, что в жизни у него случилось что-то страшное, угнетало и пугало Никиту. Болело, ныло сердце, и щемила исцарапанная при падении щека, кровь засохла и стягивала кожу.
Откуда-то появилась муха, удивительно проворная, сизого оттенка, величиной с пчелу, и, кружась и жужжа, липла к окровавленной скуле. Никита сломал ветку, отмахивался ею, пугая муху. Вспомнил, как еще в детстве царапины на его теле мать лечила подорожником. Он отыскал продолговатый, со светлыми прожилками лист, помял его в ладонях и приложил к ссадине, чувствуя от листа прохладу. Потом он прикрыл лист картузом и лег. Ему стало легче, рана перестала болеть, да и муха куда-то исчезла, и он задремал. И тут же, может, через минуту или две вздрогнул, как от сильной тряски, и проснулся. Лег на спину, вытянул онемевшие в коленях ноги, смотрел на затейливое сплетение веток и веточек, сквозь них, как сквозь зеленое кружево, видел далекое синее-синее небо, и на глаза ему наплывали обидные слезы. Еще не зная, куда податься, что предпринять, он никак не решался покинуть свое укрытие и пролежал в нем, мучимый голодом и жаждой, до вечера.
День же тянулся невероятно долго, было жарко и душно. Никита то забывался в тревожной дремоте, то лежал, закрыв лицо ладонями. Когда наступил вечер и в лесу начало темнеть, Никита поднялся. То одним, то другим плечом отодвигая ветки и путаясь ногами в траве, он выбрался из леса. Увидев матово-темный отсвет Кубани и висевший над нею мост, Никита обрадовался и, забыв о том, что голоден, припал к реке. Дрожащими руками опираясь о каменистое, мелкое у берега дно, он окунул голову и жадно, не отрываясь, как загнанный конь, пил и пил. Отдышавшись, он еще и еще окунал голову, чувствуя, как вода, ручейками стекая с волос, холодила плечи и спину. Напившись и промыв раненую щеку, Никита присел тут же, на берегу, склонив голову, и задумался, и все о том же: «Что делать? Куда податься? Где и у кого найти приют?»
А Холмогорская, вот она, вся перед ним, лежала, укрытая густыми сумерками. Станица собралась ко сну, ее улицы и переулки, растянувшись на правом берегу, темнели шатрами садов, в ветках прятались дома, виднеясь лишь крышами и слабыми огоньками в окнах. В стороне от Беструдодневки (Никита знал, это была улица Ленина) двумя рядами полыхали фонари, они словно бы кивали Никите и спрашивали: ну чего не идешь в станицу? Чего смотришь на нее, не отводя глаз? Тебе бы только шагнуть по этому зыбкому, подплясывающему на тросах мосту, и ты сразу бы оказался перед своим двором. Зашел бы в калитку так же спокойно, как заходил, бывало, много раз, и Серко, издали, нюхом, узнав хозяина, заскулил бы от радости, звеня цепью и ласкаясь у твоих ног… Так чего же ты стоишь, Никита?
Ну, иди, иди же, Никита, чего оторопел?.. Он качнулся вперед, будто его кто-то толкнул в спину, шагнул к мосту, и тотчас в его сознании, как синие всполохи далекой ночной грозы, возникла радостная мысль: а в самом деле, думал он, ведь еще не поздно вернуть все то, чем он жил, что у него было вчера. И если во дворе что-то и сгорело, если что-то и пришло в негодность – ничего, можно было бы отремонтировать или построить заново. Еще не поздно, полагал Никита, взять налыгач и пойти к корове: мысленно он видел ее, она все так же стояла возле стожка травы и поджидала своих хозяев. Еще не поздно было бы отыскать кабанов: ленивые, они, наверное, дальше огорода не пошли и, чего доброго, уже успели начисто изрыть, испортить всю картошку. И хотя Никита понимал, что труднее всего с кроликами и курами, но и их еще можно было бы отыскать, изловить и снова посадить в закуты. Правда, работа была бы нелегкой, но Никита был готов на все. А Серка, думал Никита, можно было бы и не сажать на цепь, и суку со щенком незачем привязывать к конуре, пусть бы собаки свободно гуляли по двору. И уж совсем не поздно, как уверял себя Никита, пойти ему к Клаве, попросить у нее прощения, если нужно, то и встать перед нею еще раз на колени и сказать, что он осознал свою вину, уговорить ее и детей вернуться в свой дом. Так же не поздно было пойти и на автобазу, покаяться в своих грехах, дать слово трудиться честно, получить свой грузовик и начать жить заново, совсем не так, как он жил…
Еще не поздно? Это «еще не поздно» хорошо только в мечтах. А как оно может выглядеть наяву? Мысленно Никита подходил к своему дому, открывал калитку. Не было ни коровы возле стожка свежей травы, ни кабанов на огороде. Его встречал милиционер. Тут же, во дворе, стояла милицейская машина. «А, вернулся, Никита Андреевич! А мы давно тебя поджидаем, ты нам очень нужен. Значит, потянуло к родному подворью? А мы на это и надеялись. Ну, садись, дружище, в машину, поедешь держать ответ»… Потом Никита увидел себя на суде и зябко передернул плечами… А дальше что – «еще не поздно»? Тюрьма? Он резко повернулся и, сгибая спину, побежал по берегу, прочь от моста и от станицы.
Не пробежав и двухсот метров, Никита так запыхался, что не мог отдышаться, и ноги у него начали подкашиваться. Он прилег под кустом, чтобы отдохнуть и хорошенько подумать: что же делать дальше?
«У меня нет ни документов, ни денег, ни харчей, и не могу же я лежать под этим кустом до утра, – подумал он, ложась на спину и глубоко, всей грудью, вздыхая. – Надо бежать. А куда? Некуда мне податься, видно, от самого себя не убежишь. Может, самому припожаловать в милицию? Вот, дескать, и я, с поднятыми руками, берите меня готовенького, смирного… И я считаю себя виноватым в том, что умышленно поджег то, что сам, своим горбом наживал… Нет, этого никогда не будет, своей вины я не вижу, и сам я по доброй воле не сдамся, не заявлюсь с повинной. Вот полежу еще немного, отдохну и пойду»…
Небо над ним было чистое, высокое и звездное. Ночь давно уже властвовала над Кубанью и своим черным пологом надежно укрывала и берег, и кустарник, а Никита, погруженный в нерадостные думы, все еще лежал: не было у него сил, чтобы встать и пойти. Он все так же пристально смотрел на небо, среди множества звезд облюбовал для себя самую крупную, она смотрела на него и как бы подмигивала ему и улыбалась. И вдруг, сам не зная почему, Никита вспомнил Катюшу… На душе у него сразу потеплело, он приподнялся, осмотрелся, и ему показалось, что ночь будто бы посветлела. Как же это он раньше не подумал о Катюше? «Какой же я дурак и балда, – думал он. – Ведь Катюша – это же мое спасение»…
Он знал, что если отправиться вниз по течению, то отсюда, совсем близко, на правом берегу, можно увиден, хутор Подгорный. Нужно только переплыть Кубань, и вот оно, его спасение. Теперь он уже думал не только о Катюше, а и той хате-мазанке, на которой он недавно толем починил крышу. Никита был уверен, что Катюша не прогонит, сердце у нее доброе, а ее мать Гордеевна тоже женщина ласковая, душевная. Они-то укроют и приютят как своего, родного. Мысль о Катюше и хате-мазанке словно бы прибавила ему силы, Никита решительно поднялся и зашагал по берегу, ускоряя ход и спотыкаясь в темноте.
Еще издали, на высоком берегу, показались частые огни. И хотя Никита никогда не подходил к хутору со стороны Кубани и хотя фонари, поднятые на железобетонных столбах, озаряли лишь одно, вытянутое по берегу, приземистое, с плоской крышей здание птичьего комплекса, а хуторские хатенки тонули где-то в темноте, он уже не сомневался, что это был Подгорный. Но как перебраться через Кубань? Не было ни лодки, ни висячего моста. Никита приблизился к воде и на том берегу увидел хорошо ему знакомые железные ворота, куда не раз въезжал и откуда выезжал на своем грузовике. Поперек ворот лежал шлагбаум, и от него тянулась широкая дорога. Отсюда хорошо был виден кормоцех, куда Никита привозил корм для птицы, и освещенная снизу и невидимая вверху кирпичная труба. Никита знал, что именно за этой трубой и пряталась в темноте так ему сейчас нужная хатенка-мазанка под толевой крышей. Никита облегченно вздохнул и не раздумывая бросился в реку.
Пока одежда не намокла, он легко держался на воде и, гонимый быстрым течением, плыл свободно, широко взмахивая руками. Но через некоторое время, уже на быстрине, когда буруны подхватили его, как щепку, и, покачивая, понесли наискось реки, Никита почувствовал в себе такую тяжесть, что уже не мог поднять руку. А вода уносила его, то подбрасывая, то закручивая. С трудом ему удалось преодолеть быстрину стремнины и кое-как прибиться к берегу.
Коснувшись ботинками скользких камней-валунов, Никита с трудом, в тяжелой, мокрой одежде, падая и вставая, еле-еле выбрался на берег. Уселся на камень, как на стульчик, снял ботинки, выплеснул из них воду, стянул с себя набухшие, ставшие тесными пиджак, рубашку, штаны и начал выжимать их. А фонари теперь были рядом, за спиной, и зарево от них ложилось на все так же бугрившуюся взлохмаченную стремнину; гребешки, попадая на свет, искрились и блестели. Зато под козырьком нависшей кручи, где примостился на камне промокший и продрогший Никита, лежала густая тень и слышался близкий и тревожный шум бурунов.
Все еще выжимая одежду, Никита со страхом думал: как же он, мокрый, с разбитой щекой, в полночь вдруг заявится к Катюше? Что он ей скажет? И что она подумает о нем? «А что, ежели Катюша меня не примет, – размышлял он. – Скажет: такой ты мне не нужен, уходи туда, откуда пришел. И будет права. Да, это точно, такой я никому теперь не нужен, разве что милиции… И все же я пойду. Нету у меня другого выхода. И раз я перебрался благополучно через эти прыгающие буруны, то чего же мне тут сидеть? Чего мне ждать под этой кручей?»
Он натянул влажные, липнувшие к телу рубашку и штаны, надел мокрые ботинки, пиджак повесил на руку. Не спеша прошел по затененной стороне берега, отыскал отлогое место и, по-воровски припадая к осыпавшейся и мешавшей подниматься глине, на карачках выбрался на кручу. Полежал наверху, осмотрелся. Вокруг ни души, тогда он встал и быстро, по-деловому, зашагал, огибая освещенную до половины трубу и стараясь побыстрей скрыться в темноте ночи, там, где ютилась знакомая и такая желанная ему хата-мазанка.