Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)
К тому времени, когда Никита подходил к знакомой ему хатенке под камышовой крышей, похожая на белую папаху туча, так удачно заслонившая солнце, почернела, разрослась, расползлась по всему небу, и начал накрапывать дождик, по-осеннему мелкий и зябкий. «В такую непогоду совсем не грех посидеть у Евдокима в хате и выпить с ним по рюмке, черт», – подумал Никита. Хотел было войти и вдруг почему-то оглянулся, – какая-то сила заставила его это сделать. Перед ним стоял Серко. Тот же его добрый и умный взгляд как бы говорил, что Серко голоден и что он понимал: нехорошо быть таким навязчивым, а что поделаешь, когда брюхо пустое.
– Чего следуешь по пятам? – строго спросил Никита. – Я же сказал: иди своей дорогой.
«Хозяин, я не пошел бы за тобой, да голод меня мучит, – своим добрым взглядом говорил Серко. – Дай хоть кусок хлеба»…
– Ладно, подожди здесь. – Никита плечом толкнул дверь. – Эй, дома хозяин?
– Кто там заявился? – послышался глухой, с хрипотцой, голос Евдокима. – А, племяш! Прошу, входи, входи, Никита Андреевич, гостем будешь. А я только что подумал о тебе: где это Никита запропал?
– Один? А где твоя половина?
– Где же быть ей, такой старательной бабе? На работе. Как выписалась из больницы, так сразу и пошла, дома почти не бывает. Так что приходится одному скучать. А тут еще дождь на дворе.
– Дядя Евдоким, у тебя найдется кусок хлеба?
– Загляни в шкафчик. – Евдоким удобно лежал на кровати, положив на спинку ноги в старых носках. – А зачем тебе хлеб?
– Не мне, а одному бездомному бродяге. Стоит, бедолага, голодный за дверями.
– Кто таков?
– Ты его не знаешь.
– Пусть входит, вместе пообедаем.
– Не войдет, он не желает с нами знаться. – Никита отрезал порядочный ломоть хлеба, отнес его Серку и вернулся. – Все вылеживаешься?
– А ты все блукаешь?
– Как видишь, давно на ногах. – Никита положил на табуретку свою фуражку, перед зеркалом причесал густой, слежавшийся чуб. – Эх, дядя Евдоким, если б ты знал, как мне не хотелось приходить к тебе.
– Кто тебя просил? Но приходил бы…
– Разве я сам по себе к тебе припожаловал? Ноги меня сюда привели. Я хотел повернуть в другую сторону, а они пошли к тебе. И что за сила тянет меня сюда? Не могу уразуметь.
– Что тут непонятного? – Евдоким поднялся, опустив на пол ноги в грязных и изорванных на пятках носках. – Все понятно. Один ты остался, Никита Андреевич, как и я. И так же, как и мне, не к кому тебе приклонить голову, не с кем перекинуться словом. Вот и жалуешь до меня… Э, мы теперь с тобой изделались родичами, сказать, по несчастью. Помнишь, было время, я захаживал к тебе. У, какой ты был тогда гордый да неприступный! Мог бы и собаку спустить на меня. Вот тогда мы были разные, ты – богатый, при своем доме, а я – бедный и бездомный. Но тогда уже, помнишь, я говорил, что есть у нас с тобой и что-то общее. Ты не признавал моих слов, злился. А напрасно, говорил-то я правду, вышло-то по-моему.
– Не поучай, не трави душу…
– Хорошо, не буду. – Евдоким надел чобуры, поднялся, прошелся по комнате. – Помню, ты говорил мне, что у тебя кончилось горючее, дескать, бак пустой… А что у тебя зараз в кармане? Припас горючее?
– Без горючего к тебе и приходить нечего. – Никита вынул из кармана бутылку, заметив, как у Евдокима повеселели запрятанные в косматых бровях глаза. – Закуска найдется?
– Отыщется! – весело ответил Евдоким. – В наличии имеются сало, соленые огурцы, квашеная капуста. Закуска что надо! Моя Варюха молодчина, соленья припасла в зиму. – Евдоким усмехнулся в бороду, очевидно, вспомнил что-то веселое. – Насчет того, что в пустом баке не осталось горючего, это ты здорово придумал. Было горючее и кончилось – все, слезай, приехали. И так как по профессии ты шофер, то пустой, без горючего, бак – это сильно доходчиво и каждому понятно, А что же со мной произошло? Я же не шофер?
– Не разглагольствуй, а подавай закуску, – сердито сказал Никита. – Нечего байки заводить, сам же говоришь, что мы с тобой зараз равные.
Евдоким умолк и покорно занялся приготовлением закуски. На столе рядом с бутылкой и стаканами вмиг появились сало, капуста, огурцы, головка лука, соль. Никита налил по полстакана водки, дядя и племянник чокнулись, выпили «по начальной», закусили, и между ними сразу же начался тот оживленный разговор, который они за рюмкой водки заводили не первый раз и который почему-то то злил, то вдруг радовал Никиту. Злила самонадеянность Евдокима, его желание поучать и выказывать свое удовольствие тем, что теперь они как бы поменялись ролями. В такие минуты Никите хотелось встать, ударить со злости кулаком по столу и уйти, чтобы уже никогда здесь на появляться. Не нравилось Никите и то, что Евдоким, щуря укрытые клочковатыми бровями, по-кошачьи блестевшие глаза, усмехался ехидно и к делу и не к делу повторял: «Ну что, племяш, сбылось мое предсказание? Теперь-то ты, Никитушка, пребываешь в моей шкуре, и никто не может вникнуть в мои слова и понять их так, как вникаешь и понимаешь ты». Радовало же Никиту то, что только этот бородатый и с виду суровый старик мог, как казалось, понять и оценить то горе и те сердечные страдания, которые Никита пережил, и в такие минуты он считал, что лучшего собеседника, с кем можно было бы отвести душу, не отыскать во всей Холмогорской. И то, что Евдоким, хотя и с ехидцей, вспоминал сказанное Никитой о пустом, без горючего, баке, и вспоминал к делу, желая глубже понять иносказательный смысл этих слов, тоже нравилось Никите.
– Ну, Никита Андреевич, теперича давай выпьем за наше с тобой житейское равенство, – наливая в стаканы водку, торжественно проговорил Евдоким. – И так как наше понимание текущей жизни стало общим и оно, это наше понимание, не только подравняло нас, а и сблизило, сроднило, то мы смело можем…
– Что смело? Что можем? – перебил Никита, сузив острые и злые глаза. – Перестань болтать ерунду, черт! Какое такое равенство? Что выдумал? Нету между нами равенства!
– А ить это точно, равными мы стали… и ты, ты не кипятись.
– Я спокойно спрашиваю: чего ради прилаживаешься ко мне? Чего приравниваешься?
– Ить так получается. Не сам я приближаюсь к тебе, а обстоятельства…
– Нету никаких обстоятельств и придуманное тобою равенство выбрось из головы и забудь.
– Так неможно ни выбросить, ни забыть, потому как судьбина у нас зараз одинаковая, – стоял на своем Евдоким. – Ты погляди на нашу реальность: у тебя ничего нету, а у меня и вовсе пусто. Яко наг, яко благ… Я шаблаюсь по станице, как неприкаянный, и ты тоже. – В бороде у Евдокима заплуталась знакомая Никите ехидная улыбка. – Как в моей груди зачерствела боль о прошедшем, так и у тебя болью наполняется сердце. Я не слепой, все вижу…
– Что видишь? Что? – крикнул Никита, багровея.
– Не ори… А вижу я то, что не сами мы подравнялись, а жизнюшка подстригла нас под одну гребенку, сказать, под ежика…
– Евдоким Максимович, сколько раз тебе говорил и скажу еще: не тащи меня к себе, не липни ко мне! – Никита взял стакан, посмотрел на него и пить не стал. – Все одно равными мы не были и никогда не будем. Подумай своей башкой: кто ты есть в прошлом? Ты есть кулак, лишенец, лагерник. Конями обзаводился, богател, и ежели б своевременно не подрезали бы тебе крылышки, то поднялся бы высоко, обогнал бы своего тестя и стал бы еще большим эксплуататором. А кто есть я в прошлом? Я есть труженик, шофер, а ныне еще и разнесчастный человек, вот кто я! Как же мы можем с тобой поравняться, черт? Никак не можем, и никакая жизня не подстригёт нас под одну гребенку…
– Верно, когда-то были у меня кони, и какие! Мечта, песня! По ним, по тем коням, я до сей поры тоскую, и то верно, что сильно мне хотелось быть хозяином, – сказал Евдоким, держа стакан в мелко дрожащей руке. – И все же хотя вместо коней у тебя было подворье и все, что в нем, тобой нажито, а все думки твои были схожи с моими думками. А зараз ты, как я, оторван от тех твоих думок, как малое дите от материнской сиськи, и через то нету у тебя, как и у меня, ни покоя, ни радости… И ты не косись на меня беркутом, не обижайся и не злись, ить говорю-то я истинную правду. И потому давай спокойно и от души выпьем за наше житейское равенство. Не хочешь, да? Или что, может, брезгуешь? Ну, а я выпью…
Евдоким выпил один и, как всегда, крякнул от удовольствия, тыльной стороной ладони вытер косматый рот и принялся за капусту.
– Знать, наше равенство ты увидел в том, что у тебя были кони, а у меня подворье? – после долгого молчания спросил Никита. – Но, во-первых, твои кони мне и даром не нужны, я шофер и люблю машину, а, во-вторых, твоих коней давно нету, а мое подворье еще стоит.
– Чего ж ты в нем не живешь? – Евдоким жевал, шумно чавкая, и на его бороде белыми лоскутками висела капуста. – Не шаблайся, Никита, по станице, а возвертайся в свое подворье. Разве тебе кто запрещает?
– Запрета нет, а я не могу… Понимаешь, не лежит душа.
– А! Вот она какая штуковина, – не можешь. Душа не лежит. А почему она не лежит, душа-то? Подумал об этом?
– Потому не лежит душа, что пришла она в расстройство. На свое добро глядеть тошно, руки опускаются.
– Ну, давай выпьем за расстройство души. – Евдоким поспешил наполнить стаканы. – Как это поется в песне: еще по чарочке, еще по маленькой.
Евдоким уже заметно повеселел, спрятанные в клочковатых бровях глаза слезились. Он важно откинулся на спинку стула и, осоловело глядя на племянника, пустился в длинные рассуждения, желая показать Никите свою осведомленность в житейских делах. Как всегда захмелев, он любил пофилософствовать обо всем, что приходило на ум, любил поговорить вообще, «о текущем моменте». Вот и сейчас он забрался в такие дебри, что и выбраться оттуда никак не мог. Виновато глядя на Никиту, спросил:
– О чем бишь я толкую?
– А черт тебя знает о чем! О каких-то пустяках.
– Ах, да, припомнил! О времени прошедшем и будущем. Рассуди, Никита, вникни и пойми: что зараз происходит у нас в станице? – Евдоким многозначительно показал пальцем в потолок. – Движение! И какое движение! Мой брат Василий, честнейший трудяга, спрашивает: куда идеть станица? И сам же отвечает: к счастливой жизни! Пусть так, пусть, не возражаю. Но вот что я тебе скажу: движение происходит вперед, от настоящего к будущему. А как же иначе? Иначе никак нельзя! И до того мы додвигались вперед, что ни станицу, ни станичников уже нельзя узнать. Станица разрослась, расстроилась, и люди в ней начисто переродились. Куда ни глянь – всюду новшество! Коней нету и напоказ, а машинами хоть пруд пруди. Но вот что удивительно, Никита: как бы успешно ни продвигалась Холмогорская в будущее, а в холмогорцах не умерла тяга к наживе, не выветрилась думка о личном, о своем. Долгое время я считал, что остался в станице один-разъединственный и что ежели я помру, то тут и конец таким, как я… Ан нет, вижу, не конец! Выходит, я еще не один, не последний, ить и в тебе и в таких, как ты, не сгинуло то самое, что копошилось во мне в молодые годы и что копошится до сей поры. И через то я спрашиваю сам себя: а вернется или не вернется к холмогорцам то, прошедшее, что пребывает в людях от рождения и что приносит человеку удовлетворение и радость бытия?
– Проще сказать: жадность, тяга к наживе? – мрачнея, спросил Никита. – Нет, дядя Евдоким, не вернется, не жди и не надейся.
– Это почему так?
– Есть на то причина, – Никита закурил, молчал, а Евдоким терпеливо ждал. – Сегодня я встретил своего Серка. Это ему я выносил, как нищему, кусок хлеба… Да, так вот, встретил свою собаку, приласкал и вспомнил все то, что у меня было. Мысленно мы вроде бы потолковали с Серком, и веришь, ни жалость к тому, что было, ни обида на случившееся со мной не шелохнулись во мне. Знать, сгинула жадность-гадюка, пропала. Это я заметил в себе. А что же сказать о таких, как Максим Беглов или мой папаша? Так что не жди, Евдоким Максимович, жадность к нашим людям не вернется.
– А я так понимаю: должна вернуться. – Чтобы показать, что это сказано неспроста, Евдоким закрыл глаза и задумался. – Почему я так уверенно сужу? Да потому, что та приятная людскому сердцу жадность живуча, как гадюка, ее нельзя ни вытравить, ни убить. И хоть ты хвастаешься передо мной, что уже ото всего очистился, а я тебе не верю. Ты хотел бы очиститься, а не можешь. И учти: ты моложе меня на тридцать с лишним годков – немало! Ты возрос в иное время, состоял в пионерах и в комсомоле. А что в тебе изменилось? Ничего! И хоть ты зараз пузыришься, дескать, сгинула в тебе жадность и ты не желаешь быть со мной равным, а все одно похож на меня. Мы с тобой, племяш, произрастаем из одного корня, вот в чем вся штука!
– И все ж таки, Евдоким Максимович, зазря стараешься ходить со мной в обнимку, – еще больше мрачнея, сказал Никита. – И не станови меня рядом с собой, не прилаживай к себе. Не знаю, может, корни у нас одни, а вот семена разные. Ведь сколько годов ты плачешь о своих конях. А мне они и задарма не нужны, я даже не знаю, как надевается уздечка или хомут. Тебе вернуть бы землю, и ты влез бы в нее, как крот, и зачал бы богатеть. А мне земля не нужна, я не умею ни пахать, ни сеять. И вот еще что – веришь или не веришь, я не могу войти в свой дом. Пробовал – не получается. Постою погляжу издали, а войти не могу. Все мне опротивело, ничего мне не надо. Сам себе в тягость…
– Это напрасно. А как станешь жить?
– Как-нибудь.
– Как живу я? Так, что ли?
– Ничего не знаю…
– Так-таки ничего?
– Только то я хорошо знаю, что и зараз не жалею, что плеснул бензином и бросил спичку, и был бы рад, коли бы сгорело все дотла.
– Хочешь совет? Дружеский, родственный.
– Ну-ну, советуй…
– Не покидай подворье, – уверенным голосом сказал Евдоким. – Ить тебя никто и пальцем не тронул, не то что меня в мои молодые годы. Сам ты, по своей дурости, взбеленился. И ежели, слава богу, дом уцелел, так и живи в нем хозяином и зачинай все сызнова…
– Зачинать все сызнова? Да ты что, белены объелся? – Никита скупо улыбнулся и удивленно посмотрел на Евдокима. – Это зачем же начинать сызнова? Не-ет, не смогу! Что-то такое сотворилось в моей внутренности, чего раньше во мне не было, и начинать все сызнова теперь мне не под силу. Вот тут, в душе, пусто, черт! – Никита ударил кулаком себя в грудь. – Через то и нету во мне допрежней старательности.
– Скажи, кончилось горючее, опорожнился бак? – спросил Евдоким. – И ты остановился и раскис… Да, плохи твои делишки. Давай выпьем да споем песню. – Они выпили, и Евдоким расправил лезшие в рот усы, откашлялся и затянул охрипшим собачьим воем: – «Ска-а-акал ка-а-азак че-е-ерез до-олину! Че-е-е-рез ка-авка-азские поля»… Ну, подпевай. Долой все печальные думки… Ну, давай! «Ска-акал ка-а-зак че-е-рез до-оли-ну-у!» Подсобляй, Никита! Красивая же песня!
Когда Евдоким запел в третий раз, гудящим, окрепшим басом, и Никита, мурлыча, начал слегка подпевать, отворилась дверь и вошла Варвара.
– Ах, окаянные, что придумали! – крикнула она с порога. – Уже запели! Ресторан для себя устроили, проклятые пропойцы! Лодыри, лежебоки! Да как вам не совестно бездельничать! А ну, марш из моей хаты! Чего глазеете, ироды?! Вон бог, а вон порог, и чтоб паршивого вашего духу тут не было! И ты хорош, Никита! Пусть бы этот бородач пьянствовал, он без водочки не может. А ты-то чего к нему присоседился?
– Извините, тетя Варя, я ухожу…
Никита схватил свой картуз и поспешно вышел из хаты.
32Никита направился той же дорогой, которая вела сперва мимо огородов, потом вблизи кирпичного заводского забора. Шел медленно, потому что спешить ему было некуда, да он и не знал, куда ему надо пойти. Не хотелось вспоминать свой разговор с Евдокимом, а в ушах все еще слышался басовитый голос: «Иди в свой дом, иди… И начинай все сызнова». Легко сказать – «начинай сызнова». А как начать, когда не лежит душа? И что там, в своем доме? Да ничего. Кто там ждет Никиту? Да никто. Пойдет и еще больше растравит себя. Лучше не ходить.
Он уронил на грудь голову и, глядя на свои старые, стоптанные ботинки, миновал теперь уже закрытые железные ворота с опущенным шлагбаумом и направился дальше. Из-за забора все так же ветерок доносил запахи молока, И как же Никита был озадачен, когда вдруг рядом со своими грязными ботинками увидел резиновые отливавшие черным лаком женские сапожки. Поднял голову и от удивления замигал глазами. Перед ним стояла молодая, пышущая здоровьем женщина в белом халате, повязанная белой с кружевной оборочкой косынкой. Женщина повела черными стежечками бровей, улыбнулась, и по этой ее особенной улыбке да по плотно посаженным, удивительно белым зубам Никита узнал ее: это была Елизавета Бочкова, давняя, еще юношеская его любовь.
Не переставая показывать свои красивые зубы, она спросила:
– Кажется, Никита? Я не обозналась? Не ошиблась?
– Не ошиблась, – ответил Никита, все еще не веря, что это была Лиза. – Ты откуда взялась?
– Специально тебя подкарауливала, – смеясь, ответила Лиза.
– Зачем я тебе нужен?
– Иду на завод, я здесь работаю. Отойдем в сторонку. – Она взяла его за локоть, отвела поближе к забору, чтобы их не было видно. – Ну, Никита, тебя не узнать! Почернел, бородой оброс. Да такого тебя и родная мамаша не признает. Или болен?
– Ты что, аль ничего не слыхала про меня?
– Слыхать-то слыхала… Ну как же так, Никита?
– Да, мы с тобой давненько не видались, – не желая отвечать Лизе, сказал Никита. – Живем в одной станице, а как-то так получилось, что не встречались годов десять, а то и более. Я думал, что ты вышла замуж, там, на учебе, и в станицу не вернулась. Как живешь-поживаешь, Лиза?
– Живу, работаю на заводе, сыры делаю. Наверное, приходилось отведывать наш, «Холмогорский», – моя продукция. Мы с Настенькой Бегловой в одной смене.
– Замужем?
– Бог миловал, – смело соврала Лиза.
– Что так?
– То училась, некогда было думать о замужестве. А потом мой женишок куда-то запропал.
– Не пожелала выходить замуж за меня.
– А ты сватал меня? – Лиза все так же с улыбкой смотрела на Никиту, и ей не хотелось говорить ему правду о своем несчастливом замужестве. – Жизнь личная сложилась у меня неудачно. Рассказывать – долгая история, а я спешу, у меня смена. Заглянул бы, дорогу-то помнишь? Я теперь одна, маму похоронила еще в прошлом году. Приходи, посидим, вспомним молодые годы.
– Как-нибудь, – неуверенно пообещал Никита, и они разошлись.
«Эх, беда, не ко времени коню корм, так и мне это приглашение, – думал он, не замечая, как уже вышел в поле. – Случись это раньше, ни за что бы не отказался, обязательно и с радостью навестил бы Лизу. Все такая же развеселая, все такая же белозубая, не бабочка, а заглядение. И откуда взялась? Никогда мы не встречались, а тут – на тебе, Лиза. Даже не верится, что это была она и что говорила со мной. А может, сходить, попарубковать? Приглашает же… Нет, по всему видно, в парубки я уже не гожусь»…
– А! Вот он где, бродяга!
Это Иван Андронов подкатил на мотоцикле, неслышно затормозил, скользя сапогами по траве.
– Ну, здорово, братуха! – Иван протянул Никите пахнущую землей и бензином руку. – Куда путь держишь?
– Так, иду… Сказать – никуда. А ты откель заявился?
– С отряда. Только что сдал Петру смену. Теперь мы с Петром одни, батя наш лежит… Я ехал домой, гляжу, маячит сильно знакомая фигура, ну, я и прибавил газку. Усаживайся сзади, подвезу!
– Куда поедем?
– К тебе домой, а ко мне в гости. Ты что это обходишь свой дом, хоть бы один раз заглянул.
Не отвечая Ивану, Никита молча усаживался на заднем сиденье.
– Валя, жена моя, тоже хотела тебя повидать.
– На что я ей понадобился?
– Клава просила повидаться с тобой. – Иван оглянулся на брата. – Ну, держись, поехали!
Как только Никита вошел в свой двор, и вот тут, впервые, в груди у него что-то шевельнулось, какое-то странное тепло, знакомое и радостное, растеклось по телу. И было ему обидно, что куда он ни смотрел, к чему ни обращал взгляд, всюду видел запустение и одичание, и во всем дворе, как на кладбище, не было ничего живого. И Серко, сидевший на задних лапах возле обгоревшего бревна, казался как бы окаменевшим. Своими немигающими глазами он смотрел на хозяина. Не подошел, не помахал хвостом, а только зевнул, как бы говоря: «Не хочу ни подходить к тебе, ни разговаривать с тобой, все одно понять тебя я не могу». Наполовину сгоревшие ворота покосились, готовые упасть, калитка повисла на одной петле, как на одной руке, золу затянуло, как броней, жесткой коркой, и над всем подворьем стоял, не выветриваясь, не пропадая, вонючий, прокисший запах застаревшего дыма. «Тебя все нет и нет, а без хозяина нам ох как трудно, некому нас ни починить, ни подправить, ни навести былой порядок», – слышался Никите внутренний голос.
Приглашая брата войти в дом и пропуская его вперед – так обычно уступают дорогу важному гостю, – Иван сказал, что две комнаты занимает он с Валентиной, а две – Иван Нестеренко, молодой, недавно женившийся тракторист.
– Кухня у нас общая, – добавил он. – Нам не тесно. Живем мы ладно, дружно. Вот только надо бы условиться с тобой о квартирной плате. А то живем бесплатно, как в своем доме.
Никита молчал. Было видно, его не радовало ни то, что в его доме квартиранты живут дружно, ни радостная, неподдельная улыбка Валентины, ни вышедшая из комнаты и уважительно поклонившаяся ему молоденькая, как школьница, жена Ивана Нестеренко. Никита думал о том, почему то радостное чувство, которое при входе в дом затеплилось у него в груди, вдруг куда-то пропало. Он хмурился еще больше и никак не мог отделаться от мысли, что зря сюда пришел.
Иван поглядывал на брата, смирно сидевшего на стуле, и видел в нем не то чтобы что-то незнакомое, а до странности что-то отчужденное. Отчужденным казалось и его худое, окаймленное бородой лицо, потемневшее и постаревшее, и скучный, ко всему безучастный взгляд, и расстегнутая, давно не стиранная рубашка, открывавшая волосатую грудь, и острый, часто, рывками двигавшийся кадык. Ивану хотелось поговорить с Никитой спокойно, по-родственному, чтобы понять, что у него творилось на душе, и он не знал, как начать этот неприятный разговор. Желая скрыть свою робость, Иван стал рассказывать о станичных новостях, в частности о том, как их брат Петро не послушался отца и купил «Жигули» и как с женой и с детьми Петро ездил на этих «Жигулях» через перевал к морю.
– Много интересного рассказал Петро, – заключил Иван. – Дорога к морю была трудная, но «Жигули» машина отличная.
Никита молчал, казалось, ни о чем не слышал и не хотел слышать, и это его равнодушное молчание было удручающим и тягостным. Таким же он остался и тогда, когда Иван, посмеиваясь и весело поглядывая на Валентину, рассказал забавную историю о том, как жена тракториста Семена Антипова узнала о любовных похождениях своего мужа и цепью приковала его к ножке железной кровати.
– Да ты знаешь Антипова Семена, твой одногодок и бабник, каких поискать! – нарочито весело говорил Иван. – Так вот этот Антипов два дня пролежал на кровати. Узнали о его несчастном положении в отряде. Пришлось посылать к страдальцу комиссию из профкома вместе со слесарем, чтобы выручить попавшего в беду Семена…
– Серко у вас совсем отощал от голода, – не слушая Ивана и думая о своем, сказал Никита. – Не кормите собаку, а через то он и злости лишился. Какой был пес злющий, черт! А теперь? Он что, совсем у вас не гавкает? Сидит себе и помалкивает?
– Первое время выл по ночам, не давал спать, – ответил Иван. – Затянет тоненьким голоском, будто плачет… Наверное, по тебе скучал.
– Собака, а разум имеет.
Ивану не нравился разговор о собаке, и он спросил:
– Тебе известно, что Клава в больнице?
Никита кивнул.
– Никита Андреевич, Клава просила, чтобы вы навестили ее, – сказала Валентина, стоя перед зеркалом и поправляя прическу, стройная, красивая. – Она вас давно ждет. Сестра Надя и дети часто ее навещают. Пришли бы и вы, Никита Андреевич. Как приятно больному, когда проведывают родственники и знакомые. Я сейчас иду в больницу и закажу для вас пропуск. Придете?
Наступило тягостное молчание. Никита печально смотрел на окна, двигал кадыком, будто силясь что-то проглотить, и молчал.
– Так я закажу для вас пропуск, – еще раз повторила Валентина, надевая пальто и повязывая шею яркой косынкой. – Ваня, я сегодня задержусь. – Она остановилась в дверях. – Так я скажу Клаве, что вы придете.
Никита опять промолчал. И когда они остались вдвоем с Иваном, он, казалось, забыл о том, что ему говорила Валентина, сказал:
– Иван, плохо, что зола со двора не убрана.
– Тебя что, кроме собаки и золы, ничто не интересует? – спросил Иван. – Лучше скажи: пойдешь к Клаве? Эх, братуха, братуха, смотрю на тебя и не верю, что это ты. Кто тебя таким сделал? Свой дом забросил, шатаешься по станице людям на посмешище, бородой оброс. Или хочешь, чтоб в станице тебя не узнавали? К Евдокиму в дружки присоседился. Тоже мне, отыскал друга… Отмалчиваешься, не желаешь отвечать?
Никита с трудом, как больной, поднялся, и, отворачивая от Ивана полные слез глаза, направился к дверям.
– Погоди, Никита, – остановил его Иван. – Мы тут одни, давай поговорим начистоту.
Понурив голову, Никита стоял возле дверей.
– Почему отрешился от всего? – спросил Иван. – Можешь ответить вразумительно? И как намерен дальше жить?
– А никак…
– Это не ответ.
– Не твоя печаль, проживу сам по себе.
– Самому по себе, то есть в одиночку, не прожить. Хоть об отце подумай, Никита. Это ты уложил его в постель. Старик извелся, ночами не спит и, о чем бы ни заговорил с ним, все тебя вспоминает.
– Я никого не трогаю, ни отца, ни мать… Не трогайте и меня.
– Ты же позоришь всех Андроновых! Как тебе не стыдно.
Никита кулаком открыл дверь и решительно шагнул из дома. В окно Иван видел, как он, опустив голову и сутуля плечи, поспешно вышел за ворота.