Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Выступление Барсукова, о котором говорил Солодов, многим участникам собрания районного актива в самом деле показалось необычным и в чем-то даже странным. Взволнованный, раскрасневшийся, со спадавшим на глаза влажным чубом, Барсуков сошел с трибуны под аплодисменты всего зала, и тут же, сразу, был объявлен перерыв. В фойе к Барсукову подходили председатели, директора совхозов, на лицах у них цвели хитроватые улыбочки, которые как бы говорили: хотя речь нам и понравилась, а вот сказать о ней что-то свое, определенное мы пока еще не можем, надо хорошенько подумать. Однако среди тех, кто прохаживался по фойе, не смолкал оживленный разговор, и до Барсукова долетали отдельные небезынтересные реплики.
– Нас, председателей, частенько упрекают, что мы, дескать, мало работаем головой, а потому и на трибуне не говорим, а читаем свои шпаргалки. Упрек неправильный! Наглядный пример – Барсуков. Тоже не говорил, а читал написанное, а какая прекрасная получилась речь!
– Ну что ты нашел в этом выступлении прекрасного? Барсуков – это же выскочка, хвастун, не может без чудачества!
– Получил Героя и думает, что теперь ему все дозволено!
– А я о чем толкую? Суть не в том, читаешь шпаргалку или обходишься без таковой, а суть в том, какие излагаешь мысли. Что продумал, о том и доложи. А как же? Только так!
– И никакой Барсуков не выскочка, это ты, Сергей Федорович, напрасно. И по пшенице он специалист – это точно!
– Все так, все совершенно правильно! Но ведь самого Барсукова нельзя узнать, вот в чем вся закавыка! Это же не он стоял на трибуне. Разве мы Барсукова не знаем? Совсем же другой человек! И то, что он, извиняюсь, нам докладывал… это же… извиняюсь, не знаешь как и назвать.
– А эти его слова: «Смотрите на себя со стороны». Что они означают? Какой в них таится хитрый смысл? Как думаешь, Антон Антонович?
– Тут и думать нечего! Обычная риторика! Как известно, самые распрекраснейшие слова прибавки к урожаю не дают. Нужны не речи, а дела, дела!
– Верно! От нас, от председателей, что требуется? Урожай! Вот, допустим, у меня нынче озимые… Что-то с ними происходит неладное. А как озимые в «Холмах»?
– Отличные зеленя, сам видал!
– А говорил-то от души, как на исповеди, вот что лично меня порадовало. Не отбывал очередь на трибуне, а полыхал, и это прекрасно! С чем-то можно не соглашаться, но в искренности ему не откажешь. И аплодировали ему так дружно…
– Урожай, урожай – вот где наши аплодисменты!
Василий Васильевич Харламов, мужчина тучный, с седой гривой, с широкой спиной, похожий на маститого литератора, взял Барсукова под руку, как отец сына, и отвел в сторонку.
– Ну, сосед, ну, дружище! – сказал он, тряхнув гривой. – Никак не ждал от тебя такой прыти, честное слово!
– Вы-то, Василий Васильевич, одобряете?
– Дорогой мой, дело не в моем одобрении или неодобрении.
– А в чем же? Я хотел бы знать…
– В народной мудрости, каковая гласит: молчание дороже золота!
– Как же я мог молчать? В душе скопилось… И почему надо молчать? Для того и трибуна…
– Вот что, Тимофеич, – перебил Харламов, уводя Барсукова в угол, – не будем о трибуне. Выбери свободное время и приезжай ко мне в «Россию». Живем соседями, а ты в гостях у меня еще не был. Сколько раз обещал приехать, а не приехал. Так что приезжай хоть завтра. Там и потолкуем…
Подошел Казаков и как-то незаметно, умело оттеснил Харламова. Долго, с жаром тряс Барсукову руку. Его улыбка на мясистом лице почему-то казалась нарочитой и чересчур сладкой.
– Нилыч, ты что, как кот перед салом, осклабился? – спросил Барсуков.
– Ну как же! Столько разного разговора! – воскликнул Казаков. – Тимофеич, мне даже известно мнение о твоем выступлении Андрея Терентьевича Добродина. Исключительно одобряет!
– Кто он, этот Добродин?
– Да ты что? Неужели не знаешь Добродина?
– Не знаю.
– Во всем крае глава минеральных удобрений.
– На этом посту он недавно. На актив приехал специально как представитель от края! Умнейшая, скажу тебе, голова, и его мнение…
– А твое?
– Все еще думаю, – уклонился от ответа Казаков. – Обмозговываю и так, и эдак…
– Ну-ну, помозгуй. Тебе это полезно.
И только Даша к нему не подошла, вот что было обидно. Он ждал ее, ему хотелось узнать, что она думает о его выступлении. Да и Солодов в своем заключительном слове сказал что-то неопределенное и непонятное. По его мнению, взволнованное выступление Барсукова только подтверждает ту мысль, что председатель «Холмов» перерос самого себя и что в Холмогорской ему тесновато, что было бы хорошо, если бы оратор мог свои слова воплотить в практические дела, и не только в Холмогорской.
Собрание актива, проходившее, как всегда, в просторном зале кинотеатра «Победа», после заключительного слова Солодова закрылось. Был уже конец дня, когда Барсуков и Даша, уставшие от речей, от многочасового сидения в душном помещении, выехали на «Волге» из Рогачевской. Над полями смыкались сумерки. И теперь, когда по завечеревшему полю они вдвоем возвращались в Холмогорскую, Барсуков думал не о том, понравилась ли Даше его речь или не понравилась. Скоро должно совсем стемнеть, и ему хотелось, забыв обо всех делах, укатить подальше от главной дороги, остановить машину, посмотреть Даше в глаза и открыть ей всю душу. Но вот беда – он никак не мог на это решиться, не хватало смелости… А Даша молчала, грустно смотрела на высвеченный фарами асфальт, и трудно было догадаться, что в эту минуту было у нее на уме.
– Даша, отчего загрустила?
– Так, устала.
– Скажи свое мнение.
– О чем?
– О моем выступлении. Говори правду, я не обижусь. – Барсуков сбросил скорость, и «Волга» покатилась по инерции. – Я уже слышал разные толки. Но мне хочется знать твое мнение. Одобряешь или не одобряешь? Ведь я готовился, много дней раздумывал, особенно после встречи с гвардейцами. Что так смотришь? Я знаю, гвардейцы – твоя работа. Но меня сейчас не это волнует. Ты, наверное, заметила, свою речь я заранее написал и тебе могу сознаться: то, о чем сказал сегодня с трибуны, не только продумано, а и выстрадано. И ты не можешь, не имеешь права отделаться молчанием.
– Почему не могу? Могу…
– Потому не можешь, что, если говорить начистоту, в том, что я говорил на собрании актива и что происходит в моей душе, прямая виновница Дарья Прохорова. И не только как секретарь парткома, но и просто как Даша… Опять молчишь? Ну, скажи хоть слово.
– Что сказать? Не знаю.
– Что хочешь, то и говори. Только не молчи.
– И там, на собрании, думала, и тут, в машине, думаю все о том же: что тебе сказать и как сказать? – Даша повернулась к Барсукову и усмехнулась тем веселым смешком, каким умела смеяться только она одна. – Насчет придуманной тобою какой-то вины Дарьи Прохоровой – это ты зря. Никакой ее вины нету. И то, что было, Михаил, то было, и никогда оно к нам не вернется. Так что говорить нам надо не о том, виновата Дарья Прохорова в чем-либо или не виновата.
– Ну конечно, виновата! – вырвалось у Барсукова. – И еще как виновата!
– Всякую вину, Михаил, надо доказать.
– Сделать это совсем не трудно! Хочешь, сейчас и докажу! Ночь, никого вокруг, мы тут одни…
– Нет, не хочу… Значит, хочешь знать мое мнение?
– Еще спрашиваешь? Даша, для меня…
– Эй, шофер, машина остановилась! – И Даша снова усмехнулась тихим, хорошо знакомым Барсукову смешком. – Да у тебя и мотор заглох, вот так водитель!
«Дурак, мечтал свернуть с дороги и признаться ей в любви? А зачем? – думал Барсуков, включив мотор и дав „Волге“ волю. – Нет, ни о чем личном, о чем думал все эти годы, говорить ей нельзя. Ничего она не поймет… Мое пусть умрет во мне»…
– Миша, что ты летишь, веди машину осторожно. – Даша подобрала ноги, сняла туфли и поудобнее уселась, откинув на спинку голову; теперь она видела Барсукова сбоку: он чуть наклонился к рулю и, сбавив скорость, как бы приготовился слушать. – Когда ты говорил с трибуны, меня, не скрою, порадовала твоя смелость.
– И на том спасибо.
– Погоди благодарить. Затем я подумала: узнаю Михаила, ведь это же в его характере! Ты не можешь обходиться без острых углов и без крайностей. А что, не правда? Правда! Сколько раз тебя заносило, как при быстрой езде на крутом повороте заносит сани?
– Значит, не веришь мне? Выходит, так?
– Нет, не так. Тебе-то я верю.
– Так чего же испугалась?
– Надорвешься, Михаил. Вот в чем мое опасение.
– Не бойся, я сильный. Из породы двужильных.
– Но ведь тот, выдуманный тобою председатель, которого ты нарисовал, не жалея красок и не называя ни имени его, ни фамилии, тебе явно не по плечу.
– Почему?
– По складу своего характера ты совсем не такой.
– Странная ты, Дарья Васильевна, ей-богу! Вместо того чтобы поддержать, выражаешь недоверие. Ты же знаешь мою настойчивость. И если я задумал…
– В том-то и вся штука, что я знаю тебя хорошо, Миша, – вздохнув, сказала она. – И потому, что знаю тебя, говорю, не шарахайся, Миша, с одной крайности в другую.
– Разве я говорил что-то неправильное, неосуществимое или ненужное?
– Говорил-то правильно, от души, и это подкупило многих, кто тебя слушал.
– Так в чем же дело?
– Все в том же… После того, как ты выступил на собрании, тебе уже завтра надо стать совершенно другим Барсуковым. Готов ли ты к тому, Миша?.
– Да, готов! Я уже и есть другой Барсуков!
– Как все у тебя легко и просто!
– Ты должна помочь мне, Даша. С тобой, поверь, я всего добьюсь.
Как заправский шофер, Барсуков привычным движением правой руки снова сбросил скорость и, давая «Волге» катиться свободно, начал уверять Дашу, что он уже не тот, каким был, и ему приходится удивляться, как же она этого не заметила; что в раздумьях, без сна проведена не одна ночь и что на собрании актива он говорил с той неподдельной откровенностью, что не поверить ему она не могла.
– Если бы ты знала, Даша, как мне хорошо с тобою, – заключил он.
– А вот это уже ни к чему, – строго сказала она.
До Холмогорской, которая уже подмигивала им своими огнями, ни Даша, ни Барсуков не промолвили ни слова. Даша молчала потому, что в теплоте его голоса своим природным чутьем уловила такие интонации и такую доверительность, какие бывают у мужчин в разговоре не с секретарем парткома, а с любимой женщиной, и она решила: сейчас, когда они находились вдвоем в машине, лучше помолчать. Барсуков же не говорил потому, что не знал, что ей еще сказать, и злился. Не спросив у Даши, куда подвезти, он подкатил к ее дому, возле калитки остановил машину, сухо простился и уехал в гараж. Поставил «Волгу» в бокс, отдал ключи вахтеру и отправился домой. «Не получился у нас разговор. А почему? Даша не понимает меня, а я не понимаю ее»… Опять одолевали все те же думки: о себе и о Даше. Должен же быть какой-то конец? И когда он наступит? И как все это случится?
«Вот и снова плетусь домой, потому что некуда мне деться, и снова думаю, зачем я иду домой и что меня там ждет, – рассуждал он по пути к дому. – Ждет меня все то же: молчание и тишина. Вот и получается: хочешь или не хочешь, а живи с нелюбимой. А зачем эта жизнь мне и ей? Как все это глупо и как тяжело. И чем дольше несу в себе эту свою тяжесть, тем она становится тяжелее. Я думал, что мое выступление поймет Даша и мне будет легче. Нет, не полегчало. Душа болит и болит, и не могу я избавиться от непосильного груза. Видимо, не хватает ни смелости, ни решимости. Вот и сегодня струсил, спасовал… Ночь, степь, и мы одни. Надо было бы не спрашивать о том, нравится ли ей мое выступление или не нравится, и не рассуждать о том, каким я стал, а свернуть с дороги, остановить машину в чистом поле, погасить фары да обнять бы ее, расцеловать, а там что будет… Не решился, не смог. Да и что она подумала бы обо мне? Назвала бы нахалом и была бы права. Может, это надо сделать как-то иначе, как-то благороднее, что ли? А как иначе? Как благороднее? Не знаю, ничего не знаю»…
Своим ключом он открыл дверь, зажег в прихожей свет, снял плащ, шляпу. В доме было тихо. На столике, возле телефона, лежала записка. Ее почерк, буквы крупные, падают вправо. «Я уехала к матери, насовсем». Не беря в руки записку, он прочитал ее раз, второй. «Ну что ж, может, это и лучше, – подумал он. – Все одно кому-то нужно уезжать, и не на время, а насовсем». Он не стал ни ужинать, ни пить чай, прошел в свою комнату и лег в постель.
Спал мало и плохо, однако на работу заявился, как всегда, когда станица закурилась дымарями и когда на востоке только-только заполыхала заря.
38Избавиться от душевного беспокойства Барсуков старался работой. Самым важным и самым необходимым для себя считал не то, что он сам думал о себе и что теперь говорили о нем в станице и вне станицы, а то, что им уже сделано вчера и что будет сделано завтра и во все последующие дин. И когда к нему в кабинет явился веселый, отлично спавший ночью Казаков и, как всегда, заискивая и льстиво улыбаясь, начал расхваливать его вчерашнее выступление, сказав, что «это же была речь потрясающая», Барсуков резко оборвал его:
– Хватит похвал! Прекрати!
– Ну, Тимофеич, ну чего полез в пузырь? Ведь это же факт, речь-то действительно была потрясающая, иного слова и не подберешь!
– Позволительно спросить: кого же она потрясла?
– И меня, и всех участников! Я внимательно слушал тебя и, веришь, ни ушам, ни глазам своим не верил: да ты ли это был, Тимофеич? А как тебе рукоплескали?
– У тебя ко мне дело? – не отвечая, строго спросил Барсуков.
– Ох, дела, дела… Да их, этих текущих хлопот, невпроворот, для нас с тобой хватит на всю жизнь. – Казаков ласково, по-кошачьи щурил слезившиеся от радости глазки, добродушно улыбаясь. – Куда вы с Дарьей Васильевной вчера запропали?
– Уехали домой.
– А мы хватились – нету. Искали вас, искали…
– Кто это – мы?
– Ну, собралась небольшая компания. Завернули в «Подсолнух» и славно там подкрепились. Но всем нам хотелось, чтобы и вы с Дарьей Васильевной посидели бы с нами за столом, поужинали. – И снова с губ Казакова стекала сахарная улыбочка, и снова щурились мокрые глазки. – А знаешь, кто с нами был в «Подсолнухе»? Бьюсь об заклад, никогда не догадаешься! Тот самый Андрей Терентьевич Добродин. Я уже тебе говорил, что Добродин глава над всеми запасами минеральных удобрений, какие хранятся на складах в крае, – это же сила! И прибыл он к нам как представитель края. Веришь, Тимофеич, пока мы ужинали, я успел подсоседиться к нему и сойтись на короткую ногу. Беседовали! Какая умница! Какой общительный и какой начитанный человек! Всю литературу знает! Гоголя ставит выше графа Толстого, и получается это у него тактично. Во всем видна сплошная интеллигентность! И вот он, Андрей Терентьевич, там, в «Подсолнухе», сказал о тебе всего только одно, но чересчур меткое слово. Какое? Исключительно точное: орел! Так и сказал. «А он орел!» Я тут же с вопросом: «Андрей Терентьевич, а вы лично знаете Михаила Тимофеевича?» – «Я, отвечает, лично его не знаю, но я слышал его выступление, и этого для меня предостаточно, чтобы сказать: орел!» Тимофеич, не кривись и не крути головой, ведь Андрей Терентьевич зря не сказал бы. Умнейшая голова, профессор! А как разбирается в поэзии! Маяковский – это, говорит, гигант! А сколько знает каверзных анекдотов! Тьму! Помрешь со смеху!.. Ну не косись на меня зверем, не об этом моя речь. Я хотел сообщить тебе важную новость: Андрей Терентьевич собирается к нам в гости. Как, а? Еще в Степновске, говорит, сколько хорошего наслышался про ваш Казачий курень, многие, говорит, там побывали – не нахвалятся, и только один я еще там не был. Ну, я, не будь дураком, тут же поспешил уточнить: «Андрей Терентьевич, Казачий курень всегда будет рад принять вас как дорогого гостя!» И после этого тонко и умело, так, как бы между прочим, закинул удочку насчет удобрения для наших полей. Так, мол, и так, день и ночь печемся о высоком урожае зерновых и бобово-масличных. И что ты думаешь, Тимофеич? Клюнуло, поплавочек заплясал, завертелся. А я снова: «Милости просим к нам в гости, будем рады» – и прочее…
– Кто тебя уполномочивал приглашать?
– Да ты что? Неужели ничего не соображаешь? – удивился Казаков. – Мы же можем заполучить удобрения столько, сколько нам надо. Ведь это же случай, и какой! Мы этого Добродина так приласкаем, что он изделается ручным!
Слушая своего заместителя, Барсуков хмурился и кривился, как от острейшей зубной боли. Ему казалось, что никогда он еще не смотрел на Казакова так удручающе мрачно и никогда ему еще не была так противна эта сахарная улыбка на мокрых губах и этот восторг, и он спросил:
– Так какое у тебя дело ко мне?
– Вот оно и есть, мое дело! – еще с большим восторгом ответил Казаков. – Да ежели мы заполучим Добродина, да ты понимаешь, что это такое? Вот я и хотел согласовать с тобой, утрясти вопрос… Мероприятие, Тимофеич, исключительно важное и нужное!
– Мероприятие? Ишь какое словцо! – Барсуков тяжело вздохнул. – От него и грустно, и смешно. Мероприятие! Смех!
– Да почему же?
– Потому, Нилыч, что никакого мероприятия не будет.
– Это как же понимать? – Казаков даже хихикнул от удивления. – Что значит – не будет? Ведь я уже пообещал, договорился на субботу. Надеюсь, в субботу найдется у тебя свободное время? Я сегодня же прикажу Конькову, чтобы все было на полном боевом взводе.
– И Конькова оставь в покое.
– Удивляюсь на тебя, честное слово… Да и что сие вообще означает? Поясни!
– Поясняю: мероприятия не будет! Ты что, Казаков, перестал понимать русский язык?
– Да, честно признаюсь, сегодня что-то совершенно тебя не понимаю. Как же теперь быть? Я пригласил Добродина, разговаривал с ним, все шло как по маслу… Не понимаю!
– Отменяется и разговор, и обещание, – спокойно ответил Барсуков. – Сегодня же позвони в Рогачевскую и скажи гостю тактично, вежливо, как это умеют делать одни благородные люди и дипломаты, что ты извиняешься. Так, мол, и так, произошла досадная ошибка насчет Казачьего куреня. И тут же без обиняков скажи, что никакого Казачьего куреня в «Холмах» никогда не было и нет и что слухи, дошедшие до Степновска и до Добродина, ложные слухи.
– Не было и нет Казачьего куреня? Да как же все это понимать, Тимофеич? Ты шутишь!
– Так и понимай. Нету у нас Казачьего куреня, и никогда не было. Что тут еще непонятного?
– Стоит же он, красуется, стервец, на берегу озера! – Казаков улыбнулся еще слаще. – Ей-богу, шутишь, Тимофеич! Ну, скажи, что шутишь!
– Нет, Казаков, мне не до шуток: я говорю серьезно. Запомни: не было в «Холмах» этого злачного места, и никогда о нем не вспоминай. Ясно?
– Вот теперь-то и вовсе не ясно, все потемнело, и через то позволь мне говорить с тобой откровенно, начистоту.
– Позволяю. Говори, только покороче.
– Не хотелось, а придется сказать. – Казаков вмиг погасил сахарную улыбочку, поспешно вытер платком багровое лицо. – Тимофеич, тебе хорошо известно, как я ценю тебя, как уважаю…
– Давай без предисловия…
– Прошу тебя, умоляю, как брата родного: откройся, скажи чистосердечно, что с тобой приключилось?
– Решительно ничего.
– Неправда! И ты не делай удивленный вид, все одно не поверю. Сколько годов мы шли, что называется, нога в ногу, и как хорошо шли! А теперь? Я не слепой и вижу: что-то неладное происходит с твоей психикой и с твоими нервами. Я не врач и не могу сказать, что именно с тобой происходит. Может, тебе следует обратиться к специалистам медицины или поехать полечиться в санаторий? Ведь ты же за свою жизнь ни разу в санатории не был!
– По-твоему, я болен?
– Истинно так!
– Что тебя привело к такому странному выводу?
– Дорогой Михаил Тимофеевич, любой человек, ежели он во всех отношениях здоров, ежели у него нормальная психика и не расстроены нервы, не может перемениться так, в один миг, что называется, ни с того ни с сего. А ведь ты не то что переменился, а как бы переродился, да так переродился, что и родная мамаша тебя бы не узнала… Ну, я уже не говорю о том, что ты стал какой-то тихий, смирный, какой-то чрезмерно вежливый, обходительный. Я понимаю, время у нас зараз такое, что грубить никак нельзя, социалистическая демократия и все такое прочее… Но нельзя же так круто поворачивать! Просто не нахожу слов и не знаю, как же… Может, умолкнуть?
– Зачем же умолкать? Договаривай. Что же оно – «нельзя так круто»?
– Тимофеич, скажу по-мужски, откровенно и начистоту. Можно?
– Коль начал, так и говори.
– Только разговор получится длинным. Есть у тебя свободное время?
Стоявшие в углу высокие часы с тремя медными гирями и медным, похожим на луну маятником, как бы желая ответить на молчаливый взгляд Барсукова, пробили семь раз, и когда стихли их густые, как у церковного колокола, звуки, он сказал:
– В восемь я поеду в «Россию», потому что ровно в восемь тридцать меня будет ждать Харламов. А опозданий, как известно, Харламов не любит. Да и я не люблю.
– Уложиться в полчаса мне будет трудновато, но я постараюсь, – согласился Казаков, с опаской поглядывая на задумчивое, с ввалившимися щеками лицо Барсукова, еще не зная, с чего начать. – Только давай условимся: любо не любо, а ты слушай и не перебивай, и ежели что не так, не по душе, – извиняй…
– Не тяни, Нилыч!
– Сперва о моих предположениях: Тимофеич, ежели считаешь себя здоровым и вполне нормальным, то ты, чертяка, не иначе влюбился! Ей-ей влюбился! – Казаков прошелся по кабинету, выставляя грудь вперед. – Все приметы налицо! Можешь усмехаться и помалкивать. Но тебе, думаю, интересно знать, что же привело меня к такому неожиданному и такому смелому выводу?
– Да, интересно.
– Первый и самый верный признак – быстрое изменение твоего характера! – уверенно заявил Казаков, остановившись у окна. – По себе знаю, ибо со мной этакий грешок уже приключался. Практикой доказано: когда с нашим братом, да еще и в немолодые уже годы, приключается эта самая влюбленность, – беда! Мы делаемся как шальные, будто умом тронутые. Бабы, так те в таких трудных ситуациях даже умнеют и держатся молодцом, а мы сразу кидаемся в такую дурость, что диву даешься… Второй признак – станичный брёх, какой мимо ушей никак не пропустишь.
– О чем же тот брёх? – спросил Барсуков и снова посмотрел на часы с медными гирями.
– Брёх тот касается тебя и Дарьи Васильевны… Болтают разное, даже трудно поверить. Да ты что, неужели ничего не слыхал?
– Нилыч, сам-то ты веришь в то, о чем болтают в станице? – не отвечая, спросил Барсуков. – Говори: веришь или не веришь?
– Лично?
– Да, лично.
– Лично я не верю, потому как дело это невозможное. – Тут Казаков обе ладони положил себе на грудь и слегка наклонился. – Конечно, слов нет, Дарья Васильевна собой хороша, по-завидному красивая. Есть, есть в ней та искорка, каковая зажигает, и на сей счет у меня никаких сомнений нету. Однако имеется одно заковыристое «но» – ее должность. Это же неприступная для мужчинского желания стена! Высочайшая преграда! И перешагнуть через ту стену и через ту преграду, бьюсь об заклад, предприятие сильно опасное, свободно можно поплатиться партбилетом. Да и сам ты, я говорю откровенно, не из тех дураков, кто не знает, что нельзя очертя голову бросаться в пропасть. По этой причине и нету моей веры. Хотя, конечно, чем черт не шутит… Но лично я сужу так: то, о чем станичники болтают, – это же обычный трёп, ибо известно: на чужой роток не накинешь платок. Да к тому же некоторые малокультурные личности, каковые имеются в нашей станице, сильные охотники почесать языки. Но это, Тимофеич, еще не то, что я назвал «нельзя так круто».
– Что же еще? Говори.
– Продолжу. Но тут мои суждения пойдут вглубь, в самый корень. Желаешь знать, куда именно? В твое выступление на собрании актива.
– Ты же говорил, что моя речь тебя потрясла.
– И не отрицаю. Но в каком смысле и почему? Вот загвоздка! – Казаков волновался, часто мигал глазами. – Как ты думаешь, почему тебе аплодировали? Не знаешь? А я знаю. Аплодировали тебе исключительно потому, что Михаил Барсуков попер против Михаила Барсукова. Сам себя взял за горлянку и придушил при всем народе и тем самым обрадовал. Кого? Своих недругов и завистников.
– Чем же я их обрадовал?
– Тем, что такого выступления от тебя никто не ждал.
– Не то говоришь, Нилыч, не то.
– Не веришь? Я поясню свою мысль, – смело продолжал Казаков. – Что получилось, ежели поглядеть на твою речь рассудительно? Неувязка! Дорогой Михаил Тимофеевич, получилось непонятное и необъяснимое. Я уже сказал: Барсуков попер против Барсукова. Ты сам себя осмеял и при всем народе надавал сам себе пинков. А что в итоге? Кому это было на руку? Только твоим недругам, Тимофеич, и твоим завистникам, и они-то первыми зааплодировали. Вот какая нехорошая штуковина получилась в итоге! Я уже говорил, что Андрей Терентьевич Добродин весьма метко назвал тебя орлом. Очень верно подметил! Однако – и об этом я из уважения к тебе умолчал – тот же башковитый Добродин не преминул заметить и другое, а именно: этот орел, говорит, в поднебесье не взлетит, сломает свои крылья. А почему? И отвечает: потому что без всякой на то причины решился нарушить общий строй, и мне, говорит, по-человечески жалко Михаила Тимофеевича Барсукова. Ведь он же, говорит, всего достиг, и в такие свои молодые годы, Чего, спрашивает, ему нужно, какого кляпа? И еще, между прочим, там, в «Подсолнухе», Андрей Терентьевич выразился иносказательно: все вороны, говорит, имеют одну масть, а белую или зеленую ворону никто еще не видал, потому как в природе таковой птицы не существует. Подумать только: сказано кратко, просто и умно!
– Что-то сильно правится тебе Добродин, – заметил Барсуков.
– Какая разумная голова! Он же тысячу раз прав в том смысле, что действительно никому не дано быть белой вороной, а тем паче ломать общую шеренгу, – продолжал Казаков, снова волнуясь и мигая глазами. – И самое наглядное подтверждение этой его правоты я увидел только что в твоих же словах, когда ты на полном серьезе утверждал, что Казачьего куреня, дескать, у нас не было и нет. Да как же так – не было и нет? Не обижайся, Тимофеич, но я буду принципиален и откровенен до конца: такая, извиняюсь, химера может прийти в голову человеку, умственно тронутому, ненормальному либо черт знает еще кому… Но ты же, ты же, Тимофеич, находишься в своем уме и в здравой памяти, и я-то тебя знаю как облупленного, ты же совсем не такой, каким захотелось тебе показаться… И твоя речь…
– Алексей Нилыч, нас ждут дела! – перебил Барсуков, застегивая портфель. – За откровенность спасибо. Но кто из нас нормальный, а кто ненормальный, покажет время. Начинай заниматься своими делами, а мне пора ехать в «Россию», меня ждет Харламов. – Он взял портфель и направился к выходу. – Да, вот о чем чуть было не забыл. – Он остановился у дверей. – Сегодня же побывай в Доме быта. Что-то там творится неладное. Получается не Дом быта, а дом жалоб. Простую вещь – утюг – починить не могут. Телевизоры в ремонт не принимают. Прошу, Нилыч, все проверь, все выясни и прими надлежащие меры.
– Будет исполнено! – послушно, как всегда, ответил Казаков, давая понять, что к текущим колхозным делам его откровенный разговор не относится. – Да, с телевизорами плохо, мы не можем их ремонтировать.
– Почему?
– Нет у нас мастера, вот в чем беда.
– Найди мастера и пригласи на работу.
– А жилье? Отличного мастера я мог бы привезти из Степновска хоть завтра. А где он будет жить? У него семья – сам пят.
– Дом Овчинниковых освободился, вот в него и посели телевизионного мастера. – Барсуков хотел уйти и снова остановился. – Да, вот еще о чем прошу. Посмотри сегодня дом Никиты Андронова. Может, придется, как и дом Овчинниковых, взять на колхозный баланс. Никита от своей домашности отказался, Иван вернулся в дом отца. Займись этим делом вплотную, вот тебе и еще жилье. Вечером вернусь из «России» – доложишь, как и что.
Казаков кивнул, как бы говоря, что все будет сделано, можно не беспокоиться, и привычно, как солдат перед генералом вытянул руки по швам и поднял голову. «Да, ничего плохого не скажешь, исполнительный у меня заместитель, любое мое поручение выполнит так, как надо, – подумал Барсуков. – А вот заговорил сегодня со мной как-то не так, как говорил всегда, молол всякую чепуху… Какого-то Добродина наслушался. И что за птица этот Добродин?..» Он надел шляпу, не хотел, а все же по привычке покосился на лацкан пиджака: там вместо звездочки темнела дырочка. «Именно так, поскромнее, и надо ехать к Харламову, – подумал Барсуков. – Мне бы поучиться у него, и потому нечего и незачем перед ним выделяться»…
Поднял голову и, ступая твердыми шагами, Барсуков быстро спустился по широкой лестнице, и деревянные ступеньки у него под ногами сухо поскрипывали.