Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)
Хата ютилась в глубине двора, ее оконца, низкие, подслеповатые, смотрели опечаленно. Дверь перекошена, у самого порога, раскорячив ветки, поднимался старый осокорь. На камышовой, почерневшей от времени крыше лужайкой зеленела трава, вся стреха ощипана и просверлена воробьиными гнездами. Двор зарос бурьяном. В сторонке, покрытый шифером, стоял сарайчик; хозяин хаты, Василий Максимович Беглов, хранил в нем свой мотоцикл. К сарайчику примыкала низкая хворостяная изгородь, от нее, через огород, серым пояском тянулась хорошо утоптанная дорожка. Обрывалась она у крутого берега с высеченными в глине ступеньками; спускайся по ним и черпай ведром воду. В воде торчал железный столбик с кольцом, к нему привязана плоскодонная лодчонка – на ней Василий Максимович рыбачил, и она, покачиваясь на волне, позвякивала цепью.
Анна положила на плечи коромысло с ведрами и пошла по дорожке к берегу: нужно было полить капусту и лук. Рядом картофель пушился кустами и смотрел на Анну розовыми цветочками. На небе – ни тучки, солнце поднялось над лесом, что темнел за Кубанью, и стремнина реки пламенела. Капуста в лунках просила воды, крупные ее листья отливали сталью. На грядках свежо зеленел лук. От реки тянуло прохладой и запахом ила.
Не успела Анна дойти до берега, как услышала скрип плетня. Оглянулась и увидела Евдокима, старшего брата ее мужа. Евдоким прикрыл калитку и крикнул:
– Анюта, сестренка, доброго здоровья!
– Здравствуй, Евдоша. Ты ко мне?
– Хочу подсобить. Дай-ка ведра, силенки-то у меня поболее, нежели у тебя.
– Как поживаешь, Евдоша? – спросила Анна, когда Евдоким, широко ступая обутыми в чобуры ногами, подошел к ней. – Что-то давненько к нам не заглядывал.
– Кто часто в гостях бывает, тот хозяевам надоедает, – ответил Евдоким. – А поживаю я, сестренка, лучше всех. Ни тебе забот, ни печалей – вольный казак!
По старому казачьему обычаю жену брата Евдоким называл ласково сестренкой. У брата Евдоким бывал редко. Если и заявлялся вдруг, как вот сейчас, то приходил не к Василию, а к Анне, да и то для того только, чтобы попросить у нее рюмку водки. Анне всегда при виде Евдокима казалось, что этот рослый седобородый мужчина сохранил внешний облик тех кубанских казаков, которые жили в Холмогорской в далеком прошлом. Он носил старенький, потрепанный бешмет, за плечами картинно раскинут башлык, от старости уже ставший не синим, а грязно-бурым. Шаровары, излишне просторные в шагу, были вобраны в шерстяные чулки, на ногах самодельные чобуры из сыромятной кожи. Округлая, давно не видавшая ножниц борода, толстые, колючие брови придавали его лицу медвежью суровость. На кудлатой, давно не мытой голове гнездом мостилась серого курпея кубанка с малиновым, выгоревшим на солнце верхом. Ведра он носил без коромысла – так ему было удобнее. Руки у него короткие, сильные, ходил он быстро, легко ступая по дорожке. Он принес больше двадцати ведер и, когда поливка была закончена, снял кубанку, рукавом бешмета вытер взмокревший лоб, ладонью разгладил бороду, ласково улыбнулся Анне и сказал:
– Ну, сестричка, теперича угости раба божьего Евдокима рюмашкой за мое старание. Веришь, так я исстрадался по ней, по разлюбезной, что дальше терпеть нету моих силов! А в кармане, как завсегда, пусто. Выручи, сестренка! Да, на мое счастье, и Василия нету дома, сам видел, как он куда-то умчался на легковике.
– Пойдем, Евдоша, в хату.
– Василий-то куда умчался?
– В школу, директор увез.
– Поучать школяров? На это он мастак.
– Обедал ли ты сегодня? – спросила Анна.
– Не довелось, – чистосердечно признался Евдоким, переступая порог. – Аннушка, сестричка, женщина ты сердечная, завсегда меня жалеешь, не то что братень. Тот без поучений и без выговоров не может. Жизнюшку меряет на свой аршин, до чужой души делов ему нету.
– Напрасно так судишь о брате. Василий завсегда добра тебе желал. – Анна нарезала ломтиками сало, поставила на стол соленые огурцы, графин с водкой, рюмку. – Хочешь, угощу борщом?
– Подавай все, что есть!
– Беда, Евдоша, в том, что сам ты живешь непутевой жизнью, без людей. – Анна принесла буханку хлеба. – А без людей, одному, жить нельзя. Негоже.
– А кто меня бирюком изделал? Кто от людей отрешил?
– Кто-кто? Сам во всем повинен. И пора набраться ума и понять…
– Что понять? Досказывай! – перебил Евдоким, сурово сдвинув клочковатые брови. – Не маленький, понимаю. Жизня моя давно уже шаганула с рельсов и пошла вилять. Вот и качусь сам по себе… Да что об этом толковать! Налей мне рюмку, поднеси. Веришь, сестричка, выпью – и на душе враз полегчает.
– Чего тебе подносить-то? Сам наливай и сам угощайся.
Евдоким протянул к рюмке руку, и она вдруг мелко дрогнула. Смело взял графин, осмотрел его со всех сторон, глазами измеряя, много ли в нем водки. Налил полную рюмку, боялся, что рука снова задрожит. Нет, не дрогнула. Жадно выпил, не закусывая, кулаком вытер волосатый рот, крякнул и посмотрел на Анну заслезившимися и сразу подобревшими глазами.
– Да ты садись к столу.
– Могу, могу… А братень все еще днюет и ночует в степи?
– Евдоким, хоть бы бороду малость подровнял, – не отвечая Евдокиму, сказала Анна. – Оброс, как леший, противно смотреть! Тобою только детишек пугать. И как тебя Варя еще терпит, такого черта косматого?
– Варя на мою бороду не глядит.
– Подстриги, будь человеком.
– Сестричка, налью-ка вторую, – Евдоким наполнил рюмку, выпил и принялся за борщ. – За подстрижку надо платить. А мое положение нынче такое, что платить мне нечем, а жить надурняка совесть не позволяет. Я ее, совесть, хочу придушить, чтоб не мешала, и не могу, силов моих нету. И все меня попрекают, вот и ты… Все! А за что? В чем я виноват перед людьми?
В чем же повинен Евдоким Беглов перед людьми? И почему жизнь у него была тяжелая, безрадостная?
«Как дождевая туча, бывает, обходит изнывающее от засухи поле, так и моя планида обошла меня где-то стороной, – как-то, подвыпив, говорил он Варе. – Заплуталось, Варюха, мое счастье в непролазных дебрях, и вся моя жизнюшка пошла наперекос. Потому-то и липнут ко мне, как репейники к приблудной собаке, всякие беды, и нахожусь я с ними завсегда в обнимку»…
Двадцатилетним парнем Евдоким женился на станичной красавице Ольге, дочери богатого казака Канунникова. К весне получил надел распашной земли, а на краю станицы – плац для подворья, и к лету с помощью всесильного тестя построил хату под черепичной крышей – три комнаты и сенцы. Рядом выросли навес и сарайчик. Канунников не поскупился и в приданое дочери выделил пару бычков-неучей, старого мерина, бричку, двухлемешный плуг и дисковую сеялку. Осенью у проезжих цыган Канунников за бесценок купил для зятя двух жеребят-двухлеток, и Евдоким вырастил из них добрых коней. Бывало, проедет верхом по станице то на одном красавце, то на другом, и все смотрят, остановившись, на молодого хозяина с завистью. Не зная ни сна, ни отдыха, Евдоким словно бы врос в землю и за хозяйство взялся так горячо, что соседи, встречаясь с Максимом Бегловым, говорили:
– Максим Савельевич, ну и славный у тебя старшой, настоящий земледелец, казак из казаков! И как оно в жизни бывает, Максим? Сам ты мастер по кузнечному делу и по технике, твой младший, Василий, тоже приноровился к железу, от отца не отстает, а Евдоким только что отделился, а уже так прилип к землице, что никакой силой его не оторвать. Этот быстро войдет в богатство, с годами, чего доброго, и тестя обскакает. И пойдет молва: кто в Холмогорской самый богатый казак? Известно, Евдоким Беглов! И в кого, скажи, уродился, такой старательный?
– Наверное, в свою мать, – отвечал старый Беглов. – Мать у него до работы сильно злая…
Ни разбогатеть, ни пожить так, как ему мечталось, Евдокиму не довелось: наступила весна памятного двадцать девятого. В коммуну, созданную его отцом, Евдоким не вступал, медлил, тянул, приглядывался, думал переждать и как-то незаметно отсидеться на краю станицы, в своей хате. Канунников в том же году был раскулачен и выслан. Обливаясь слезами, Ольга бежала по заснеженной дороге следом за бричкой, на которой увозили из станицы ее родителей. Озябшая, она ночью еле доплелась от железнодорожного разъезда до своей хаты. Упала не раздеваясь на кровать, дрожа, как в лихорадке, и утром уже не могла подняться. Евдоким присел к кровати. Положил на ее сухой, горячий лоб ладонь, сказал:
– Оля, что ты так притихла? И меня уже не узнаешь.
– Давит вот тут… Умру я, Евдоша…
– Да ты что, Оля?
Ольга проболела с месяц и умерла. После ее похорон Евдоким отвел на общую конюшню быков, мерина и молодых любимых коней, а на общий двор отвез бричку, плуг, сеялку. В свою хату не вернулся. Видели его то на одном краю станицы, то на другом. Как-то перед вечером зашел к отцу.
– Чего, сыну, шаблаешься по станице? Погляди, что делается в степи, на общем клине, сколько там люда.
– Пропади он пропадом, тот общий клип! Хожу как выхолощенный, и в душе, и за душой пусто. Как жить буду?
– Иди к людям, к обществу. Одному зараз не прожить.
Не послушался отца, не пошел Евдоким в степь, к людям. До зимы чего-то поджидал, о чем-то раздумывал. И когда в декабре над Холмогорской разразилась метель, Евдоким под покровом остуженной ночи увел из общей конюшни своих молодых коней. На рассвете, миновав Усть-Джегутинскую, он свернул с дороги в лесок и там скоротал день. Ночью направился в верховье Кубани. Слышал, что в Эльбрусском ущелье уже собрались такие же обиженные, как и он. Начинало светать, когда он въехал в ущелье. Каменистая дорога сузилась, вдали, на фоне отвесной скалы, маячили два всадника в остроплечих горских бурках. Они преградили Евдокиму путь, держа наизготове винтовки. Не спросив, кто он и как сюда попал, всадники отобрали коней, а Евдокиму завязали башлыком глаза и, подталкивая прикладом, отвели в пещеру. Когда сняли с глаз башлык, Евдоким увидел мужчину в кубанке и в черкеске с белевшими через всю грудь газырями. Сабля свисала чуть ли не до земли, и, когда он проходил по пещере, она цеплялась о сапог и звякала.
– Кто таков? – спросил он простуженным, хриплым голосом, обращаясь к казакам в бурках. – Где изловили?
– Сам заявился, – последовал ответ. – При нем две лошади.
– Чей будешь? – спросил мужчина в черкеске, обращаясь к Евдокиму. – Имя и прозвище?
– Евдоким, сын Беглова Максима. Из станицы Холмогорской.
– Кулак? Лишенец?
– Никак нет, мой батько кузнец.
– За каким дьяволом пожаловал?
– Коней спасал… и набрел сюда. Кони мои, я их взрастил.
– Хватит брехать! Большевичок, да? Подосланный, да? С конями, да? – Мужчина в черкеске остановился, хлестнул плетью о сапог. – Антонов! Возьми этого приблудня и проверь на деле. – И снова к Евдокиму: – Слушай меня, сын Беглова. Я поручаю тебе свершить приговор. Есть у нас один… из шахтериков, приговорен к расстрелу. Покончи с этим шахтериком, покажи свою удаль, а тогда и потолкуем насчет спасения твоих коней. Понятно? Идите!
Изгибалась та же каменистая узкая дорога. Слева шумела, плескалась Кубань, вскидывая белые гривы бурунов, справа темнела скала. У шахтера кровянила ссадина на виске, голова не покрыта, рубашка разорвана, руки связаны за спиной, но ступал он твердо по кремнистой тропе. Казак Антонов поставил пленного лицом к бушевавшей реке, из-под бурки вынул обрез, протянул Евдокиму:
– Уже взведен. Бери и бей, только без промаху.
Евдоким взял обрез, короткий, тяжелый, и мелкая дрожь пошла у него от руки по всему телу. И пока Евдоким смотрел на обрез, не зная, что делать, пленный взмахнул руками и кинулся в гремевший поток. Антонов два раза выстрелил из винтовки и заорал:
– Кто? Кто руки ему развязал?! Ты, гадина!
И в этот момент, сам не зная, как и почему, Евдоким нажал спусковой крючок. Грянул выстрел, Антонов покачнулся и, судорожно подгибая ноги, повалился на каменную плиту. Евдоким бросил обрез и побежал. Вскарабкался на невысокую скалу, пробежал ложбинку и снова, до крови ранив пальцы, полз по камням вверх. Так два дня и две ночи, питаясь лесными орехами и кислицами, он плутал по горным тропам и наконец набрел на станицу Зеленчукскую. Оборванный, голодный, с трясущимися руками пришел в районное отделение милиции и рассказал обо всем, что с ним случилось. Ему не поверили, может быть, потому, что за эти два дня банда в Эльбрусском ущелье уже была разбита. Евдокима арестовали и отправили в Степновск. Там его судили, и пять лет он провел на лесоразработках в Архангельской области. В станицу Холмогорскую вернулся осенью тридцать шестого. Обросший гнедой бородой, худущий, он остановился перед своим двором и вместо хаты увидел развалины. Покачал головой, вытер кулаком навернувшиеся слезы и ушел.
Жил у отца, как живут квартиранты, ни во что не вмешивался, ни с кем не разговаривал. И не один раз еще подходил к своему развалившемуся двору… Отец посоветовал вступить в колхоз, и Евдоким согласился. «От чего убегал, к тому и прибёг». Летом жил на полевом стане, ни от какой работы не отказывался, куда посылали, туда и шел. Был молчалив, угрюм, никто не видел на его волосатом лице улыбки. Зато частенько видели Евдокима хмельным, и в такие минуты он был еще угрюмее.
– Вижу, сыну, глубоко упрятал обиду, – сказал отец. – Дичишься, злобствуешь. Выбрось все из головы и из души.
– Из головы, кажись, можно выбросить, хоть на время, а из души нельзя, – отвечал Евдоким. – Руки отяжелели, нету во мне никакой радости ни к жизни, ни к работе.
– Давай обучу тебя трактористом. Машин зараз много, рулевые нужны.
– Не хочу.
– А чего? Сядешь, как Василий, за руль.
Евдоким отвернулся и, сгибая широкую спину, вышел из хаты.
После ужина мать смотрела на сына заплаканными глазами.
– Сынок, что же с тобой будет дальше?
– И вы, маманя, про то же?
– Вижу, горюшко дюже тебя оседлало. А ты стряхни его с себя, выпрями плечи.
– Как это сделать? Научите, маманя.
– Женись, сынок. Поверь матери, коли найдешь молодку по сердцу, так сразу повеселеешь. Погляди на себя, как ты заплошал. А почему? Живешь бродягой, нету возле тебя женского присмотра. Бери пример с Василия. Помоложе тебя, а и тракторист, и женатый, и уже порадовал нас, стариков, внуком Максимом и внучкой Дашей. И люди его уважают.
– Василий, маманя, для меня не пример.
– Кто ж тебе пример?
– Никто… Убежать бы из станицы, чтобы не мозолить людям глаза.
– Куда убежишь? Где и кто тебя ждет?
– Маманя, вы же знаете, как я зачинал свою жизню, чего я хотел достичь. Старался, обживался, и тогда в душе у меня было радостное рвение. А теперь пусто в душе, и через то хочется убежать из станицы, свет за очи.
Убегать из станицы Евдокиму не пришлось. Началась Отечественная война. Младший брат Василий был призван в действующую армию 23 июня, а на другой день получили повестки еще два Бегловых – Максим и Евдоким. В военкомат Евдоким явился таким же обросшим.
– Хоть бы в такой час малость причепурился, – сказал отец. – Ить идем-то на святую войну.
Евдоким промолчал.
На сборном пункте призывников посадили в машины и отправили на железнодорожную станцию для погрузки в вагоны. Отец уезжал позже, вторым эшелоном, и Евдоким пришел проститься.
– Ну, батя, обнимемся на прощанье. По всему видно, разлучаемся навечно.
Они обнялись, скрестив за спинами друг друга сильные руки.
– Навечно или не навечно, это мы еще поглядим, – дрогнувшим голосом сказал отец. – Только вот что я скажу тебе как родитель напоследок: не злобствуй, Евдоким! В тяжкую годину выбрось из души все то плохое, что скопилось в ней, и смотри не опозорь фамилию Бегловых!
– Ее, свою фамилию, я уже пометил клеймом.
– Ежели свихнешься и подашься к немцу, под землей отыщу и сам тебя прикончу.
– Такого, батя, не будет.
– Ну, прощай!
Случилось же так, что в станицу не вернулся Максим Беглов – погиб в январе сорок второго во время наведения переправы через Дон. Там же потрепанная в боях пехотная дивизия, в которой служил Евдоким, попала в окружение. Пленный Евдоким скитался по немецким лагерям, батрачил у немецкого фермера. После окончания войны больше года находился на перепроверке. В Холмогорскую вернулся только в сорок седьмом году. Василий уже был дома. Мать умерла, так и не дождавшись с войны ни мужа, ни сыновей. И снова началась у Евдокима житуха без радости и без пристанища. Снова он оброс бородой, теперь уже с проседью, и стал еще нелюдимее. У брата Василия жить не захотел. Два раза женился, вернее, вступал в сожительство с вдовушками, и оба раза неудачно. Недавно на правах мужа поселился у Варвары Кочетковой. Когда-то, еще в молодости, Варя любила Евдокима, и, как знать, может, любовь, а возможно, жалость сохранилась к нему до сих пор, и Варя прощала Евдокиму и его нелюдимость, и его частые выпивки. Это она первая сказала, что им надо пойти в станичный Совет и зарегистрироваться. Евдоким молча согласился. В станичном Совете, когда ему предложили расписаться, посмотрел на Варю повеселевшими глазами и сказал:
– Вместе будем век доживать.
– Отчего так закручинился, Евдоша? – спросила Анна. – Налей еще рюмку. Да закусывай, не стесняйся.
– Прошедшее чего-то лезет в голову. Или старею? Веришь, сестричка, по ночам, как закрою очи, так и вижу своих коней, словно бы живыми. Завидую брату Василию. У него своих коней не было, а через то ему и не довелось страдать, как мне. – Евдоким выпил рюмку и не закусывая некоторое время молчал. – О Василии часто думаю. Загадочный он для меня человек. Сидит в нем что-то такое, чего в других прочих нету. Всю жизню старается, сил не жалеет, и ить не для себя. Нет!
– Василий такой, как все, – возразила Анна. – В работе, верно, старательный.
– Не, не скажи! Ить достиг, считай, всего: и почета, и наград. На воротах табличка: почетный колхозник. Чего еще нужно? Живи и блаженствуй. А он все куда-то устремляется, спешит, все ему некогда.
– Такая натура, горяч до работы.
– Все есть у Василия, а все же в душе и у него гнездится какая-то думка, – продолжал Евдоким. – Частенько вижу его на холмах – со двора моей Варюхи их хорошо видно. Сидит, нахохлившись, как коршун. И вчерась, гляжу, сидит. Трава высокая, маки зачинают цвесть. Подошел я к нему, спрашиваю: «Что, братень, отдыхаешь?» – «Нет, говорит, думаю». – «Об чем твои думки?» Не пожелал отвечать. А в глазах, вижу, печаль. Отчего бы? Неужели и у Василия может быть какое горе?
– На холмах посидеть он любит, – согласилась Анна. – А что печаль в глазах…
Анна не досказала, взглянула в окно, увидела шедшего от калитки Василия.
– Вот и Вася. Легок на помине! Ну, хватит нам бражничать…
Анна взяла графинчик, рюмку и поспешно спрятала в шкаф.
7Василий развязал галстук, снял увешанный наградами, а оттого и тяжелый пиджак и, передавая его жене, сказал:
– Спрячь, пусть хранится до следующего раза.
– Вася, а у нас гость.
– А! Братуха! – Василий раскрыл дверь и от порога протянул Евдокиму руку. – Ну, здорово, бродяга! Что-то давненько не заглядывал?
– Дорога как-то не случалась.
– Все еще бездельничаешь?
– Помаленьку…
– У Варвары на харчах?
– У нее… Душевная, подсобляет.
– Сторожем в сады не пошел?
– Пока воздерживаюсь.
– Плохо, Евдоким, плохо.
– Сам знаю, что ничего хорошего во мне нету. – Евдоким повеселевшими глазами смотрел на брата. – Вот ты вошел – весь в регалиях, лента через грудь, генерал, да и только! И как ты всего этого достиг?
Василий не ответил.
– Аня, на столе закуска, за столом гость, а где же водочка? – весело спросил он. – Надо же нам с братом ради встречи выпить. Как на это смотришь, Евдоким?
– С превеликим одобрением! – сказал Евдоким.
Анна принесла графин, рюмки. Выпитая водка, любезность Василия подняли настроение, и Евдоким, осовело ухмыляясь, спросил:
– О чем, братуха, собеседовал со школярами?
– Так, о разном. Повзрослела ребятня, со школой прощается. Как им жить и чем заняться? Вопрос нынче не простой.
– Руки свои им показывал?
– Это зачем же?
– Они у тебя мечены мозолями. Пусть глядят. Или райскую жизнюшку сулил?
Василий обиделся, насупил клочковатые седые брови, сказал:
– Время идет, все меняется, а ты, вижу, уперся, как бык, и стоишь. Не могу понять, что за пакость заилила тебе душу.
– Я, Василий Максимович, еще в тридцатом сгорбился, а горбатого, известно, только могила выпрямляет.
– Я не про тридцатый год, – сказал Василий. – Ты спросил: сулил ли я школьникам райскую жизнь? А для чего спросил? Чтоб поддеть меня?
– Сам пребываешь в той жизни, вот и обязан кликать к себе тех, кто подрастает. А как же?
– Да перестаньте, Вася, Евдоша, – вмешалась Анна. – Не можете посидеть мирно, без споров.
– Сестричка, мы не спорим, мы высказываемся. – Евдоким помолчал, думал, что же скажет Василий, а Василий сидел, склонив седую голову. – Обидно, Вася! Быть бы мне хлебопашцем. А я кто? Отшельник, пес бездомный…
– Сам повинен, – сказал Василий. – Мог бы жить по-людски.
– Мог бы, а не живу. Почему не живу? Не желаю! Хочу быть вольным казаком!
– Не бахвалься, Евдоким, – грустно глядя на брата, сказал Василий. – Вольный казак? Да ты погляди на себя, на кого похож. Оброс, обносился, тобой уже детишек пугают.
– Не надо, Вася, – просила мужа Анна. – Налей еще по рюмке, выпейте мирно, с согласием закусите. Ну, чего уставились один на другого, как коршуны?
– Выпить можно, – согласился Василий. – Только ни мира, ни согласия, вижу, промеж нас не будет.
– Вот за это, за твою правдивость, я тебя люблю, Василий. – Евдоким выпил рюмку, вытер косматый рот. – Спасибо за угощение, пойду. А то, чего доброго, сойдемся на кулачки.
– Трудно ему, бедолаге, живется, – посочувствовала Анна, когда Евдоким ушел. – Без своего угла, без семьи…
Василий молчал, и Анна, понимая, что ему не хочется говорить о брате, спросила:
– А что было в школе?
– Беседовали, – нехотя ответил Василий. – Сколько годов пахал землю, сеял пшеницу и не замечал, какая рядом пошла поросль. Подросли, Аня, люди, на нас не похожие и нам не понятные. Культурные, грамотные. Сыпали на меня вопросами один труднее другого. Пришлось покраснеть. Что удивительно: никто не спросил, как выращивается пшеница или кукуруза, что такое, к примеру, навесные сельхозорудия, как, допустим, экономить горючее. Дети хлебопашцев, наши, станичные, и как же они не похожи на крестьянских парней и девчат! Смотрели на мои награды, удивлялись. Тимофей, сын Барсукова, глаз с меня не сводил. Сурьезный, вдумчивый парень, на деда своего похож. Как-то приходил ко мне в поле, тайно от батька.
– А наш Гриша?
– Сидел в углу, на меня не смотрел.
А было так.
Сопровождаемый Анисимом Лукичом, директором школы, Василий Максимович вошел в класс. Девушка в белом переднике, краснея и смущаясь, преподнесла ему букет цветов. Прошумели аплодисменты, и Анисим Лукич сказал:
– Ребята, внимание! К вам в гости прибыл наш знатный механизатор, всеми нами уважаемый Василий Максимович Беглов, Герой Советского Союза и Герой Социалистического Труда, наш почетный колхозник. Предоставляю ему слово. Прошу вас, Василий Максимович, сюда, к столу.
Василий Максимович положил на стол цветы, смотрел на молодые, чего-то ждущие от него лица и молчал. Остановил взгляд на пареньке с русым чубчиком. «Вот таким белобрысым и я был когда-то. Потолковать бы с ним с одним, как с самим собою»…
– Парень, чей будешь?
– Я? – удивился парень с русым чубом. – Василий Грачев. А что?
– Разумно устроена жизня, – сказал Василий Максимович, и чисто выбритое лицо его помягчало. – Стало быть, одни Василии стареют, а другие Василии подрастают. Может, заменишь старого Василия? Как, а?
Зашумели голоса:
– Из Васи тракториста не получится!
– Работенка пыльная, не по нем!
– Вася Грачев природный артист!
– Так что лучше не уговаривайте Грачева садиться на трактор!
– Уговаривать я никого не стану. Дело для себя выбирайте сами, по своему желанию. У меня, к примеру, три взрослых сына и две дочки, и никто из них не стал механизатором. Конечно, батьке обидно. А что поделаешь?
– Василий Максимович, расскажите, за что вы получили награды? – спросила та миловидная девушка, что преподнесла цветы.
– Вы, наверное, бывали на холмах? – вместо ответа спросил Василий Максимович. – В августе сорок второго наш артдивизион перед этими холмами уложил больше тридцати немецких танков и самоходок. Железо это давно уже увезли на переплав, а траншеи все еще зияют в поле, как шрамы. Многие тогда погибли на холмах. Среди них Тимофей Федорович Барсуков, батько нашего председателя. Меня ранило в плечо и в голову. – Василий Максимович положил ладонь на Золотую Звездочку. – Это за холмы, и эти три ордена тоже за войну. Все остальное – за землю, каковую пахал и засевал зерном. Дай-то бог, чтоб вам не довелось побывать ни на одной войне. А за труд получите непременно, только надобно постараться… Хочу спросить, молодые люди, кто из вас задумывался над вопросом: куда идеть наша станица?
Поднялся рослый парень с вьющейся каштановой шевелюрой и чуть приметным пушком на губе, вежливо сказал:
– Простите, Василий Максимович, глагол «идти», согласно грамматическим правилам, в данном случае на конце мягкого знака не имеет. Правильно не «идеть» станица, а «идет».
В классе тихонько захихикали, зашумели. Василий Максимович подождал, пока наступит тишина, сказал:
– Знаю, вы грамотнее меня. Но посудите сами. Хозяйство у нас растет, расширяется. Даже строим свои фабрики, заводы. А сколько у нас зараз машин, и каких! Всюду требуются люди, и больше всего специалисты. Своих, станичных, не хватает, к нам семьями прибывают из Вологды, из-за Урала. Вот и встает вопрос не по грамотности, а по жизни: куда идеть станица и куда она придеть?
Снова зашелестел смешок. Василий Грачев, следуя школьным правилам, поднял руку.
– Думаю, что главное в нашем разговоре не глагол «идет», – сказал он. – Я хотел спросить вас, Василий Максимович, как быть тем из нас, кто не попадет в институт, провалится на экзамене. Вернутся они в станицу. Куда им податься? В трактористы?
Василий Максимович задумался, пятерней почесал затылок.
– Нынче у нас трактористов как таковых уже нету, а есть механизаторы широкого профиля, – сказал он. – Быть же таковым механизатором – дело не простое. Теперешняя сельхозтехника – это же целая наука на поле, надобно и знать любую машину, и управлять ею с умом. Так что в любом случае к образованию стремиться следует. Но лично я смотрю на жизнь так: не в одном образовании счастье.
В классе оживление, выкрики.
– А в чем же оно, счастье?
– Антон знает! В глаголе «идти»!
– Не надо, Люба, острить. Дело серьезное!
– У вас, Василий Максимович, отсталые взгляды!
– А по-моему, счастье в красоте!
– И в том, чтобы жить культурно!
– А как культурно? Понятие растяжимое!
– Как известно, у младенца на лбу не написано, кем он станет, когда вырастет, и в чем будет его культурность, – сказал Василий Максимович. – Глядя на ваши развеселые лица, тоже ничего определенного не скажешь, кем вы будете и в чем найдете свое счастье. Вы молоды и еще не знаете, как липнет к спине просоленная потом рубашка, что такое затвердевшие на ладонях мозоли и как от усталости ломит поясница. Мой покойный батько был дюже злой до работы и меня сызмальства поучал. «Василий, говорил, когда берешься за дело, то вызывай в себе упрямство, и ежели что не поддается, руки не опускай, не хныкай, а обозлись, поднатужься и своего добейся». Помню, из вашей же школы лет пять тому назад в отряд пришли два парня – Петр Никитин и Юрий Савельев. В институт не попали, и пришлось им записаться на курсы механизаторов. Зиму проучились, а рано по весне новоиспеченными механизаторами явились в отряд. Начальник отряда Павел Петрович Карандин поглядел на ихние веселые личности и спросил: «Что, ребята, так сияете?» Отвечают: «А чего нам унывать, трудности нас не испужают. подавай любые». Павел Петрович ко мне: «Василий Максимович, бери-ка этих смельчаков, пусть они у тебя пройдут закалку». Пришлось взять. Начали Никитин и Савельев проходить трудовую азбуку. Время весеннее, горячее, пахали днем и ночью. Смотрю, уже на вторые сутки затосковали хлопцы, а через неделю совсем загрустили. Страдали, бедолаги, от усталости, смотреть на них было жалко. Посидит за рычагами часов восемь, встанет с машины, идет и шатается… Как-то ночью Савельев прихватил свои пожитки и улизнул. Никитин крепился, бедняга, малость даже прихворнул. Уложил я его в постель, попоит чаем, укрыл одеялом, а поверх положил свой полушубок. Дрожит, будто малярия бьет. За ночь, пока я пахал, Никитин малость отлежался. Гляжу, утром плетется к трактору. Худущий, глаза ввалились, голос охрипший, ноги еле передвигает. На меня глядит жалостно, а на трактор все ж таки взбирается. «Может, говорю, еще полежишь? А то, чего доброго, махнешь следом за Савельевым?» – «Нет, говорит, от своего не отступлюсь и за Савельевым не побегу. Не для того я сюда пришел». – «Вот это, отвечаю, по-моему». И что вы думаете? Устоял Никитин! Зараз орел! Мой сменщик, зарабатывает побольше меня, недавно женился, домик себе построил – любо-мило посмотреть! Мотоцикл с люлькой заимел, поджидает дочку или сына. Вот оно и пришло к человеку настоящее счастье. Петро Никитин высшего образования не получил, но насчет машин и всякой техники это же академик! Или возьмите сынов Андронова. И Петро, и Иван учились вот в этой школе, и после школы оба пошли по батьковой дорожке, в технике разбираются отлично. И не случайно, что слава об андроновской династии шумит по всему краю. Лучших специалистов по сельхозтехнике не найти.
Снова зашумел класс, полетели вопросы:
– Василий Максимович, а что лучше – счастье или удача?
– Кто ваш любимый литературный герой?
– Нравится ли вам разгадывать кроссворд?
– Любите ли вы Хемингуэя?
– Что вам больше всего нравится в нашей станице?
– Ваше хобби?
Услышав непонятное ему слово «хобби», Василий Максимович прятал в усах усмешку, молчал.
– Про хобу ничего вам не скажу, потому как и в глаза ее я еще не видал, – сказал он под общий смех. – А вот что мне в станице всего больше по душе, скажу: холмы! Красивые они по весне, когда на них зацветают маки, и осенью, когда ветерок клонит долу белую волну ковыля. Смотришь на них и насмотреться не можешь. Для меня холмы – это что-то такое, что вошло в мою жизнь и о чем словами не высказать.
– Евдоким спрашивал, показывал ли я школьникам свои руки? – как бы продолжая думать, спросил Василий Максимович. – Нет, не показывал, а намек давал, что оно такое, мозоли и потная рубашка на спине. Посмеиваются, что им… Не понимают.
– Может, этого им и не надо понимать? – спросила Анна. – Может, они проживут и без мозолей? Грамотные, культурные. Возьми хоть бы нашего Гришу. И музыкант, и в рассуждениях сурьезный. И это словцо придумал: контюр или ноктур.