Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
В «Россию» Барсуков поехал без Ванюши. Дорога была близкая, знакомая. Почему бы самому не посидеть за рулем? Ехал он на восток, низкое солнце вспыхивало в смотровом стекле, как в зеркале, и слепило. Мимо уходили знакомые с детства поля. Бросалась в глаза сверкая, умытая росой озимь, и лежала она просторно, размашисто, смотришь на нее, и тебе кажется: это не озимь раскинулась вдаль и вширь, а распахнулось до горизонта широченное море. Тянулись подсолнухи, срезанные высоко комбайнами: надо было бы их давно полущить и проборонить, а они все еще стояли скучным серым частоколом. Ласкала взгляд только что поднятая зябь – пахота глубокая, с любовью, как гребенкой, расчесана боронами. Степь была по-осеннему пуста, вокруг – ни души, лишь изредка встречались, поднимая пыль, грузовики, да где-то далеко, на самой кромке горизонта, одиноко маячил трактор. Барсуков смотрел на холмогорские поля, и на душе у него было спокойно. Он старался ни о чем не думать, и все же мысль о том, что сказал о нем Солодов, не покидала его. «Перерос самого себя, в Холмогорской ему уже тесно, – невольно думал он. – А что значит – перерос самого себя? И зачем Солодов это сказал?»
Даже когда Барсуков миновал границу и навстречу ему понеслись поля незнакомые, в голове гнездилось все то же: «Перерос самого себя, перерос самого себя… В этих словах что-то есть. А что?» Чтобы избавиться от надоедливых мыслей, Барсуков стал присматриваться к чужим полям, ему хотелось сравнить со своими полями и понять: что же тут, в харламовской «России», получше, чем в «Холмах», а что похуже? Да вот беда – нечего было сравнивать. «Перерос самого себя, перерос самого себя»… Все, на что ни смотрел Барсуков, выглядело поразительно похожим на то, что было в «Холмах». Так же свежо и молодо зеленели озимые, и так же на острых пшеничных листочках серебром блестела роса. Так же лежала черная, по-хозяйски ухоженная пахота, и так же желтели кукурузные будылья, дождями прибитые к земле и уже ставшие блекло-серыми, и длинными серыми заслонами вставали лесополосы. А вот подсолнечники в «России» были взрыхлены лущильниками и разглажены катками, как утюгами. «В этом деле, вижу, Харламов меня опередил, – подумал Барсуков. – Зато пшеничка у него все-таки не очень, яркость не та и густота неровная. До холмогорских озимых далеко. Да и гравийная дорога старая, по всему видно, находится без присмотра. В „Холмах“ таких дорог давно уже нет… Перерос самого себя, перерос самого себя».
И станица Марьяновская, где находилось правление «России», ничем существенным не отличалась от Холмогорской, разве только что была несколько покороче и не имела ни своей Беструдодневки, ни молочного завода. Куда ни глянь – те же дворы и те же сады, совсем уже голые, и так же земля усыпана сухой листвой, подул ветер, и листья вспорхнули воробьиными стайками; те же давно отжившие свой век старые казачьи хатенки под прелой соломой и те же только что начинающие свой век, новенькие, совсем не казачьи дома под железом и шифером. «Перерос самого себя, перерос самого себя»… На площади, как и в Холмогорской, острыми шпилями подпирали небо тополя с давно опавшими листьями и темневшими пустыми грачиными гнездами. «А вот главная улица в „России“ все еще без асфальта и без тротуаров, а это не годится, потому что назвали ее, как и в „Холмах“, именем Ленина», – заметил Барсуков.
Тут перед ним, заслоняя собой половину площади, на самом видном месте поднялся Дворец культуры, сложенный армянскими мастерами из розового, как утренняя заря, армянского туфа, с пятью такими же розовыми колоннами у входа. По своему внешнему богатырскому виду марьяновский дворец – это копия холмогорского, ну точно бы братья-близнецы. Можно было без сомнения сказать, что и в «России» и в «Холмах» эти величественные здания были построены теми же мастерами из того же туфа. То же самое следует сказать и о двухэтажном; здании правления «России» – в точности такое же, как и в «Холмах». И если бы можно было перенести это здание из Марьяновской в Холмогорскую и поставить рядом со зданием правления «Холмов», то каждый, проходя мимо и глядя на них, невольно подумал бы, что у него двоится в глазах. Точно так же, как и в Холмогорской, перед зданием в Марьяновской пятачком был раскинут асфальт, и на нем подковой выстроились легковые машины всех марок и цветов. Поэтому Барсуков, не раздумывая, подкатил к зданию правления «России», как к своему, и остановил у подъезда «Волгу» точно так, как не раз останавливал ее у подъезда «Холмов», и быстро направился по широкой, в точности такой же, как и в «Холмах», деревянной лестнице. «Перерос самого себя, перерос самого себя… Тьфу, черт, лезет в голову!» А под ногами привычно и знакомо поскрипывала лестница, и Барсуков был совершенно уверен, что находился не в Марьяновской, а в Холмогорской, что поднимался в свой кабинет и что вот-вот перед ним должен был появиться обрадованный, как всегда, Казаков.
Однако навстречу Барсукову вышел не Казаков, а Василий Васильевич Харламов. Широко улыбаясь своим добродушным лицом, он издали протянул гостю обе руки, как бы желая помочь молодцеватому соседу подняться побыстрее, при этом говоря:
– Прошу, прошу! А ступеньки, канальи, ну и шумливые! Музыка!
И кабинет, куда Харламов пригласил Барсукова, взяв под руку, был таким же просторным, как и в «Холмах», и так же на площадь и в сад смотрели широкие окна, так что нашего гостя и тут не покидала уверенность, что никуда он не уезжал, а находился в своем кабинете и что это сам Харламов приехал к нему. Барсукову даже захотелось сесть за массивный, стоявший почти на середине комнаты стол, потому что и этот стол со стеклом на зеленом сукне, и вращающееся кресло, и селектор с кнопками, в точности такими, как у баяна, и даже большой, из зеленого с голубыми прожилками гранита чернильный прибор – все было точно таким, как и в кабинете у Барсукова.
– Ну, так как же мы, Михаил Тимофеевич? – деловито спросил Харламов. – С чего начнем? Сперва поедем осматривать хозяйство «России», а потом уже, за обедом, потолкуем? Или наоборот? Сперва потолкуем, а потом отобедаем и отправимся осматривать хозяйство?
– Лучше наоборот, – сказал Барсуков.
– Можно и так, я согласен, – последовал ответ.
Тут Барсуков, словно бы очнувшись, уже нисколько не сомневался, что находился не дома, да и приехал сюда не для того, чтобы осматривать хозяйство, а чтобы поговорить с этим немолодым, с седой гривой, похожим на писателя мужчиной. И он нарочито весело сказал:
– Василий Васильевич, что нам хозяйство? Мы что, или не видели поля, фермы? Надеюсь, и в «России» я увижу то же самое, что каждый день вижу в «Холмах», так сказать, один и тот же стандарт. Если останется время, посмотрю позже. Да и прибыл-то я сюда не на экскурсию. Хотелось услышать от вас, ибо ваше слово…
– А если оно, мое слово, – перебил Харламов, – тебя не обрадует и не понравится?
– Все одно выслушаю… Так что давайте тут, в кабинете, и начнем.
– Можно, можно, – согласился Харламов. – Живем мы на виду у кавказских гор, и желание гостя и у нас, как у кавказцев, является для хозяина законом. – Он кивнул на кресло. – Прошу! А я сяду напротив. Сейчас нас попотчуют чайком. Грешен, люблю чаепитие. – Он потянулся к селектору, нажал баянную кнопку. – Анастасия Ивановна, как там чаек? Готов?
– Как всегда! – послышался мелодичный девичий голосок. – Василий Васильевич, заварочка по вашему вкусу. Принести?
– Нас двое.
Он грузно, привалившись широкой спиной, уселся в кресле, глубоком и спокойном, и теперь Барсуков вблизи видел его усталые, серые, русские глаза, с воспаленными веками, наверное, от постоянного недосыпания. Сидел он как-то уж очень удобно, утонув в кресле всем телом, как обычно сидят, отдыхая, пожилые люди. Тем временем молоденькая, похожая на школьницу девушка в белом передничке и с двумя косичками под цвет созревшего овса принесла стаканы в медных, до блеска начищенных подстаканниках, в которых пятачками желтели кружочки лимона, тарелку с печеньем и, мило поклонившись, ушла, тоненькая и стройная. Барсуков невольно посмотрел ей вслед.
– Это и есть Анастасия Ивановна? – спросил он.
– Настенька, а я зову ее уважительно Анастасией Ивановной, – пояснил Харламов. – Еще одна невеста растет в «России». В институт не поступила, так вот теперь зарабатывает трудовой стаж. Через год либо уедет учиться, либо выйдет замуж. – Он помолчал, подождал, пока Барсуков пил чай. – Ну, как напиток в «России»? А какой чудесный аромат! Это я научил Анастасию Ивановну приготовлять заварку. А лимоны, прошу обратить внимание, особенные, так сказать, «российские», собственного производства.
– Как же вы их выращиваете?
– Вообще это секрет. Но для тебя секретов нету, все это мы увидим. Так что рассказывать не буду, лучше покажу в натуре.
Нужный Барсукову разговор никак не получался, как-то не клеился. Ни к чему ни этот отлично заваренный чай, ни эта симпатичная Анастасия Ивановна. А тут еще Харламов начал расхваливать не только свой, «российский» чай, а и свою оранжерею, где, как он уверял, растут цитрусовые такого необыкновенного вкуса и запаха, каких не выращивают ни в Африке, ни в Азии, и что такого новшества нет ни в «Холмах», ни в других колхозах района, а в «России» – есть.
– Хочешь, помогу, поделюсь опытом? – спросил Харламов, звеня ложечкой в стакане. – Построишь в «Холмах» точно такую же оранжерею. Тут что главное? Особый минеральный состав грунта, температура и влажность воздуха. Одним словом, микроклимат субтропиков. У меня есть специалист-цитрусовод, грузин, очень толковый товарищ. Я могу прислать его в Холмогорскую. Он все сделает.
– И своя оранжерея, и доморощенные цитрусовые, – одобряю и хвалю, – сказал Барсуков, мрачнея глазами. – И благодарю за советы. Но мы явно отклоняемся от темы нашего разговора, уходим в сторону. Василий Васильевич, ведь я хочу знать ваше мнение. Нас тут двое, и вы можете говорить откровенно все, что думаете о моем выступлении на собрании актива. Вы же сами просили приехать…
– Да, просил, и хорошо, что ты приехал. – Харламов улыбнулся Барсукову, и ложечка, весело позвякивая, снова закружилась в его стакане. – Но что тебе сказать? Я уже говорил: выступление было горячее, даже, я бы сказал, прыткое. И рукоплескали тебе, как я понял, не столько от удовольствия, сколько от недоумения, ибо не ждали такое услышать от Барсукова. Лично я был удивлен. Искренне, положа руку на сердце, скажу: главное в повседневной и многотрудной работе председателя, по-моему, не то, о чем ты говорил, и трибуна оратора не его место.
– Так что же лучше? Говорить или играть в молчанку?
– Ох, хитрун! – воскликнул Харламов. – Будто и не знаешь, что для нас лучше, а что хуже.
– Может, и знаю, да только не то, что знаете вы. Вот и прошу: скажите мне в глаза все, что думаете. Не обижусь.
– Думок-то много, а высказать их складно не умею. Сошлюсь на лошадей, пример для нас доходчивый и понятный. – Харламов поудобнее уселся в кресле, отодвинул стакан. – Михаил Тимофеевич, ты природный хлебороб. Думаю, тебе не надо пояснять, что лошади бывают разные, есть верховые, есть верхоупряжные, упряжные и есть тяжелоупряжные, лошади ломовые, и среди них когда-то особо выделялись воронежские битюги. Так вот, эти воронежские битюги имели силу необыкновенную, как у трактора-тягача. Теперь битюгов уже нет, перевелись кони-богатыри. В работе эти силачи были незаменимы, и чем спокойнее, без рывков они наваливались на хомут, тем больший груз везли – только поскрипывали оглобли. Скакать, лететь наперегонки они вообще не умели, да такое занятие им ни к чему. Представь себе, если бы эта громоздкая лошадка, впряженная в тяжело нагруженный воз, вдруг начала бы прыгать и подплясывать, то срываясь на рысь, то останавливаясь. Смогла бы она везти многотонный груз? Не смогла бы! Так вот, говоря иносказательно, мы, председатели, и есть те самые воронежские битюги, и не наше дело взбираться на трибуну, выкрикивать справедливые слова и поучать других. Наше дело – тяжело груженный воз, у тебя он именуется «Холмами», а у меня «Россией», и чем спокойнее и равномернее мы станем налегать на свои хомуты и идти ровным, размеренным шагом, без рывков и подскоков, тем больших успехов добьемся… Чего усмехаешься? Не согласен со мной?
– Рад бы согласиться, да не могу, – ответил Барсуков, и его глаза сузились и помрачнели еще больше. – Ваш пример с битюгами несправедлив хотя бы потому, что эти тяжеловозы что есть силы налегают на хомуты и ни о чем не думают. Мы же обязаны везти воз и думать, как мы его везем и куда везем. По-вашему же получается: мы, председатели, ни о чем, кроме зерна, мяса, молока, и не помышляем. И, кроме пахоты, сева, уборки, нас ничто не тревожит. А ведь это не так! Жизнь станицы не только сельхозпродукты, а и люди, их повседневная жизнь, и среди этих людей – мы с вами.
– Вижу, пример с битюгами тебе не понравился. Ну что ж, давай обойдемся без битюгов. – Харламов наклонил свое грузное тело, с трудом дотянулся до селектора. – Анастасия Ивановна, прошу повторить. – И миловидная девушка тотчас принесла свежий чай, с желтыми, качающимися в стаканах пятачками лимона. – Хорошо, без битюгов. Поставим вопрос так: нужна ли председателю ораторская прыть? Я убежден: не нужна! Пусть ораторством занимаются скакуны и иноходцы, а ломовики пусть тянут свои возы.
– Опять ломовики? – усмехаясь, спросил Барсуков.
– Больше не буду. – Харламов допил чай, потер крупный нос, о чем-то думая. – На этой беспокойной должности ты пребываешь сколько?
– Одиннадцатый год.
– Тоже немало! А я председательствую уже четверть века. У тебя одна звездочка, а у меня их две. – Харламов покосился на дырочку в лацкане барсуковского пиджака. – И поверь моему опыту: да, точно, от нас требуют именно зерна, мяса, молока, яиц, и поэтому нам нужны не слова, не горячие речи и, если хочешь, не бег с препятствиями, а дела и дела. Все десять лет ты и занимался делом и добился немалых успехов, в чем-то даже обогнал меня, своего соседа. Так и занимайся этим делом, чего тебе еще? Так же нельзя нам бросаться – то в одну крайность, то в другую. Золотая середина – вот то, что нам нужно… Помолчи, помолчи, раз уж приехал меня послушать. Пей чай и вникай в слова старшего. Что у тебя получилось тогда, на активе? Получилось, что Барсуков взял за грудки Барсукова, вот что! А зачем? Кому это нужно? Ты призывал нас, председателей, да и не только нас, смотреть на себя со стороны. А зачем? Кому эта затея нужна?
– Думаю, не только одному мне, – не утерпел Барсуков. – Видеть свои недостатки и самому их изживать – разве это плохо?
– На словах – да, звучит оригинально и смело.
– Так должно быть и на деле!
– Разберемся, что же плохого ты увидел в себе, собственно, не в себе, а в том, выдуманном тобою председателе? – продолжал Харламов, отодвинув пустой стакан. – Ничего страшного! Ну, прежде всего ты увидел то, что в «Холмах» ты был единоначальником и теперь таковым быть не желаешь. Но позволь спросить: разве плохо, если единоначальник быстро, оперативно делает доброе дело, нужное для колхоза и колхозников, и если своей властью решает важные, не терпящие отлагательства вопросы? Хозяйство «Холмов» огромное, оно требует глаз да глаз, и нельзя по всякому пустяку устраивать дискуссии и разводить прения. В практике нашей работы бывают такие моменты, когда вместо проведения заседания всем членам правления следует отправиться, к примеру, на прополку свеклы. Во всем, Михаил Тимофеевич, необходимо чувство меры, а у тебя, как видно, ее, этой самой меры, частенько не было. Второе: тебя испугал Казачий курень, свое же детище. А почему? К нам в станицы приезжают командированные и даже зарубежные гости. Как с ними быть? Где им спать? Где пообедать, позавтракать? Вопрос жизненный. В «России» тоже есть дом, правда, стоит он не на живописном берегу озера, а в самой станице и называется не куренем, а домом для приезжих. Сегодня мы там пообедаем, и ты увидишь, так сказать, наш курень. Проще говоря, это нормальная, со всеми удобствами гостиница. Ты же построил таковую гостиницу не в станице, а на берегу озера, – это и была никому не нужная крайность. Назвал не гостиницей, а Казачьим куренем, звучит красиво, а тоже никому не нужная крайность. На какое-то время ты запамятовал, что мы живем в станице и что от станичников ничего не скроешь – ни хорошего, ни тем более плохого, да и скрывать-то нет нужды. Твои холмогорцы видели этот курень, знали, что туда привозят гостей, и не молчали. По станице поползли слухи, толки, сплетни. Теперь ты восстал против Казачьего куреня, вышел на трибуну и, бия себя в грудь, начал каяться – опять никому не нужная крайность. Или еще одна крайность – звездочка. Носил, никогда с нею не расставался, к этому все привыкли – и вдруг перестал носить. Почему? Что случилось? Люди это видят и понимают неправильно, то есть не так, как понимаешь ты.
– Василий Васильевич, а ведь вы тоже не носите свои звездочки!
– Ношу, только по праздникам, – ответил Харламов. – У меня имеется специальный парадный костюм, ты его видел. Так вот: на пиджаке этого костюма в надлежащем порядке развешаны мои награды – и военные, и трудовые, марьяновцы знают: на торжественное собрание или вообще в праздники я всегда появляюсь, как генерал, во всех своих регалиях. А в будни – без них, как сегодня.
– Вот и я хочу как вы.
– Зачем же как я? Как я, тебе не надо. Ты Барсуков, а я Харламов, тебе еще только за сорок, а мне давно уже за шестьдесят. И вот мой тебе совет: всегда и во всем будь самим собой, не выделяйся, не оригинальничай.
– Значит, что? Нельзя нарушать общий строй?
– Почему нельзя? Можно, если нужно. Но зачем пускаться вскачь там, где надлежит идти нормальным шагом? Вот этого я не понимаю.
Наступило молчание, да такое тягостное и такое неприятное, что Барсуков долго сидел не двигаясь и не в силах поднять голову, и по тому, как по-мальчишески пунцово заполыхали его крупные уши, было видно, что он обижен и что в душе ругал себя за приезд к этому поразительно спокойному и самоуверенному старику. «Черт меня сюда принес, – думал он, набычившись! – Нашел у кого искать совета. Ведь он же всегда, сколько я знаю, гнет свою линию, и ему не понять ни моих тревог, ни боли моей души»…
И вдруг, не сказав ни слова, Барсуков поднялся, ладонями деловито подобрал спадавшие на лоб волосы, невесело, через силу, улыбнулся.
– Спасибо, Василий Васильевич за прекрасный чай, – сказал он, не глядя на Харламова. – Мне пора в Холмогорскую!
– Обиделся? – спросил Харламов, продолжая сидеть, удобно развалившись в кресле. – Напрасно. Сам же просил быть предельно откровенным. Вот я и старался… Но о самом главном так и не сказал, не успел.
– Что ж оно, это самое главное?
– Твое душевное состояние. Ох, как трудно тебе сейчас придется в «Холмах»! Другой бы на твоем месте попросил бы отставку.
– Пугаете?
– Просто говорю по-дружески. – Харламов поднялся тяжело, руками опираясь о подлокотники кресла, было видно, что засиделся, суставы отекли. – А в Холмогорскую уехать еще успеешь. Ты мой гость, и так, без обеда, я тебя не отпущу. – Он посмотрел на свои ручные часы. – О! Обед-то уже готов! Сейчас мы подкрепимся, а потом осмотрим хозяйство «России» и непременно побываем в оранжерее. Я хочу, чтобы ты увидел наши цитрусовые.
Зазвонил телефон, Харламов поднял трубку. Из Холмогорской звонила Даша. Поздоровалась с Харламовым и, узнав, что Барсуков находится рядом, попросила передать ему трубку. Барсуков слушал молча, покусывая нижнюю губу, хмурился, ломая тонкие брови.
– Хорошо, я поеду прямо отсюда, – сказал он и, положив трубку, посмотрел на Харламова таким взглядом, каким смотрит на отца провинившийся сын. – Солодов меня разыскивал. Просил приехать.
– И все же без обеда не уедешь даже к Солодову, – приветливо улыбаясь, сказал Харламов. – А хозяйство «России» и цитрусовые посмотришь как-нибудь в другой раз. Ну, прошу! Пойдем в наш, так сказать, Казачий курень!
45«Так вот оно что такое – „перерос самого себя“… А я все думал, гадал и никак не мог разгадать. Все что угодно можно было предполагать, только не это, и обо всем можно было думать, но только не о таком повороте… А я, дурак, размечтался, засмотрелся на свою персону со стороны, свои промашки увидел, строил радужные планы, даже помчался в „Россию“ поучиться у Харламова и перенять его опыт. А теперь все это мне ни к чему. Еще недавно я был убежден, что ни я без Холмогорской, ни Холмогорская без меня и дня прожить не можем. Любовь взаимная и, так сказать, до гробовой доски. Вышло же все так обыденно и так по-будничному просто, что обыденнее и проще не придумаешь. Меня разыскали по телефону, просили приехать, я не замедлил явиться – и вот все, конец… И только не обыденно и не просто то, что в душе у меня скребут кошки и мне до тошноты тоскливо. Кто знает, как холмогорское, уже немолодое дерево приживется, когда его перенесут и посадят на новом, непривычном для него месте? Зазеленеет ли? Пойдет ли в рост? Харламов иносказательно сравнивал нас, председателей, с воронежскими битюгами. Теперь я уже не битюг, а скорее всего резвый скакун. Разогнался во всю прыть, летел галопом, и вдруг это неожиданное препятствие, а за ним – саженный ров с водой. Остановиться коню или лететь напропалую? Остановиться плохо, можно сломать ноги, и не остановиться опасно, можно не взять препятствие… Я не остановился. Не мог этого сделать. Да мне и некогда было как следует подумать. И о чем, собственно, думать? Не о чем. За меня подумали другие. Солодов сказал: „Сверху всегда виднее, горизонты пошире. К тому же, – добавил, помолчав, – ты в „Холмах“ не фермер и не можешь делать то, что тебе вздумается“. Сказано строго, но справедливо. Я и сам понимаю, все, что имеется в Холмогорской, хотя и дорого мне, хотя там, в станице, и останется кусочек моей жизни, но „Холмы“ не моя собственность, и если Солодов сказал, что кому-то сверху виднее, то, стало быть, виднее, и я подчиняюсь… А Харламов каков мудрец! Или он знал уже, что мне не быть в „Холмах“, когда говорил, что другой бы на моем месте попросил бы отставку, или предчувствовал… Просить отставку не пришлось, меня просто переводят на другую работу, да еще и с повышением»…
Так размышлял Барсуков, уже возвращаясь из Рогачевской в Холмогорскую. «Волгу» не гнал, держался правой стороны, и его обходили не только юркие «Жигули» и «Москвичи», а даже «Запорожцы». Куда спешить? Некуда! Необходимо обдумать, как же взять вдруг возникшее препятствие. А как его возьмешь? Надо думать и думать. И, возможно, по этой причине никогда Барсуков не ощущал в себе такого обидного безразличия ко всему, и никогда его мысли не были так приглушены и так пассивны, как сегодня, и он ни о чем не мог думать, кроме как о своем разговоре с Солодовым. Память возвращала то к самому началу, когда Барсуков, взволнованный неожиданным вызовом, энергично, решительно вошел в кабинет, и Солодов, выйдя ему навстречу и пожимая руку, спросил:
– Ну, Михаил Тимофеевич, как настроение?
– То он видел конец разговора, когда тот же и уже не тот Барсуков, обмякший, обессилевший, встал и сказал:
– Жалко и обидно, до горечи обидно и до слез жалко.
– А если надо? – спросил Солодов. – Как же можно обижаться?
Он смотрел на дорогу, а видел все того же Солодова. И снова в голове – в который раз! – повторялось одно и то же, оживало в памяти все по порядку, – так, желая еще и еще посмотреть заснятые им кадры будущего фильма, режиссер несколько раз просматривает кинопленку. Вспоминая о том, что произошло в кабинете, Барсукову почему-то казалось, что в эту встречу Солодов был каким-то другим, на себя не похожим. Куда-то исчезли такие приметные черты его характера, как медлительность, молчаливость. Он был и разговорчив, и быстр в движениях, и когда вышел навстречу Барсукову и справился о настроении, то обнял его, как отец сына, усадил в кресло и сказал весело:
– Ну вот, наконец-то отыскался пропавший холмогорец!
– Я заезжал в «Россию», – ответил Барсуков. – Давно собирался побывать у соседа – и вот, выходит, собрался не ко времени.
– Так что там тебе наговаривал Харламов? Какие мудрые давал советы?
– Так, беседовали о текущих делах.
– Свои цитрусовые показывал?
– Не успел… Я поспешил к вам.
– О пшенице с Харламовым случаем не толковали?
– Такого разговора не было. А что?
– Теперь пшеница у всех должна быть на уме.
– А что случилось?
– Есть приятная новость: в крае состоялось решение о специализации районов. Тебя, как природного зерновика, должно особенно порадовать, Рогачевскому выпала большая честь – быть пшеничным районом. Так что отныне все свое внимание мы обязаны обратить на царицу полей – пшеничку! Нам же вменяется в обязанность выращивать высокоурожайные сорта и снабжать семенным зерном весь край. А это и почетно, и ответственно. Придется по району втрое расширить орошаемые посевы, а в «Холмах» будем выращивать только новые, элитные сорта.
– Да, это меня радует, пора бы нам давно и всерьез заняться семенниками, – сказал Барсуков, еще не понимая, зачем же он все-таки понадобился Солодову. – Лучших земель для твердых пшениц, нежели наши земли, не найти. И если засучив рукава взяться за дело по-настоящему, с огоньком, то не только в «Холмах», а на всех рогачевских полях, в любой по погодным условиям год можно получать такие урожаи, каких еще не знала история земледелия. И тут надобно не жалеть ни усилий, ни средств на расширение орошаемых посевов. В этом отношении может пригодиться опыт «Холмов»…
– Совершенно справедливо, – согласился Солодов. – И опыт «Холмов» пригодится, и за дело надо браться о огоньком и, что называется, засучив повыше рукава. – Тут впервые на сухощавом лице Солодова затеплилась улыбка. – И эта нелегкая задача, Михаил Тимофеевич, возлагается на тебя.
– То есть? Не понимаю.
– Да, да, именно на тебя!
– О «Холмах» не беспокойтесь, я все сделаю.
– Речь-то не о «Холмах». Есть мнение назначить Барсукова начальником Рогачевского управления сельского хозяйства.
– Странно. – Барсуков смотрел на Солодова, на его спокойное и, как всегда, грустное лицо и не мог понять, шутит ли он, или говорит правду. – Это что же? Как понимать? И чье мнение?
– Мое, – ответил Солодов. – Да и не только мое.
– А как же «Холмы»… без меня?
– Подберем достойного преемника. В «Холмах» дело налажено, а вот крупное, интенсивное зерновое хозяйство в районе только-только зарождается.
– А как же Назаров, теперешний начальник?
– Уходит на заслуженный отдых. Да, признаться, эта работенка была бы ему не по плечу. Не потянул бы.
– Из Холмогорской я никуда не поеду! – багровея, решительно заявил Барсуков. – Не поеду – и все! Имею я на это право?
– А если состоится о тебе решение?
– Не поеду! Без моего согласия не имеете права. – Стараясь говорить спокойно, Барсуков тихонько добавил: – Поймите, ведь «Холмы» – это моя жизнь. Сколько положено усилий, и все это оставить? Бросить и куда-то уехать? Ни за что!
– Можешь спокойно выслушать?
– Могу.
– Так вот: оставаться в «Холмах» я не советую.
– Ну почему? Перерос самого себя? Так, что ли? Или в Холмогорской мне тесно? Но я же не жалуюсь на тесноту.
– Имеются, Михаил Тимофеевич, две причины, и обо веские, – не отвечая Барсукову, продолжал Солодов. – Первая и главная – новая должность, которая требует не только организаторских способностей, ума, энергии, но и, я бы сказал, беззаветной любви к царице полей. Да, да, именно любви! А кто еще в нашем районе способен любить эту самую царицу так самозабвенно, как Михаил Барсуков? Никто! А кто у нас в районе знает, как выращивать высококачественные сорта твердых пшениц? Михаил Барсуков! В тридцать восемь лет тот же Михаил Барсуков получил Звезду Героя. За что? Все знают, не за красивые глаза, а за нее, красавицу, за царицу полей! – Солодов подождал, думал, что Барсуков что-то скажет или станет возражать, но тот сидел, склонив голову, и молчал. – Так кому же мы можем доверить эту работу? Только Михаилу Барсукову… Но есть и вторая причина – личного характера. Извини за мужскую откровенность: негоже, Михаил, бегать за юбкой секретаря парткома. Слухи о твоем ухаживании за Дарьей Васильевной уже доползли и до Рогачевской.
– Какая юбка? Какое ухаживание? Это же сплетни! Неужели вы им верите?
– Хотелось бы не верить.
– А что мешает? Вы же знаете, я вырос в семье Бегловых. Да, когда-то, в юности, и я этого не скрываю, я любил Дашу. Она и сейчас мне нравится. Так что же тут такого особенного и страшного?
– Разумеется, ничего особенного и страшного в этом нет, – согласился Солодов. – Но лучше уехать тебе из Холмогорской. А случай подходящий. Так что твоим новым назначением мы убиваем сразу двух зайцев!
– А если не убьете ни одного? Если промахнетесь?
– Ничего, не промахнемся, мы стрелки опытные.
– А могу я отказаться? Наотрез!
– Конечно, можешь. Но как же с партийной совестью?
– Нельзя, понимаете, нельзя мне уходить из «Холмов», – с мольбою в голосе говорил Барсуков. – Что я без них? Если не гожусь быть председателем, дайте любую работу, только в «Холмах».
– Вот этого сделать никак нельзя. Пойми меня, Михаил: мы долго думали, долго гадали и пришли к тому, что только тебе, агроному-зерновику, можно доверить это новое и чрезвычайно важное дело. Дадим в Рогачевской квартиру в новом доме, вернется к тебе жена… Так что поезжай в Холмогорскую и сдавай дела. Я поручил Дарье Васильевне провести правление. Вместо тебя можно временно оставить Казакова. Зимой в «Холмах» состоится отчетно-выборное собрание, и тогда на должность председателя можно рекомендовать, скажем, Дарью Прохорову. Как считаешь, подходящая кандидатура?
– Согласится ли Даша?
– Должна бы согласиться.
– Значит, она знает о причине моего приезда к вам?
– А как же! Как секретарь парткома обязана знать. – И еще раз на постоянно озабоченном лице Солодова появилось что-то похожее на улыбку. – Не злись, Михаил, не огорчайся. Дело-то какое берешь в руки! Позавидовать можно. Резвый конь застоялся в своем стойле, надо ему дать хорошую пробежку. Да и не сидеть же тебе в «Холмах» всю жизнь!
«Резвый конь застоялся в своем стойле, надо ему дать хорошую пробежку… Да и не сидеть же тебе в „Холмах“ всю жизнь… Так вот оно что – „перерос самого себя“… И не битюг, выходит, наваливается на хомут, а резвый верховой конь застоялся в своем стойле… А может быть, Солодов прав: не оставаться же мне в „Холмах“ всю жизнь, – думал Барсуков, въезжая в Холмогорскую. – А как же Харламов в „России“? Всю жизнь руководит одним колхозом, уже состарился, и ничего, не застаивается конь, и пробежка ему не нужна… Нет, тут что-то не то. А что? Солодов знает, что, да только помалкивает. Ему даже известно, что жена от меня ушла и что я неравнодушен к Даше. „Негоже, Михаил, бегать за юбкой секретаря парткома“… Все ему известно, и он-то наверняка знает, почему мне нельзя оставаться в „Холмах“. А царица полей и моя к ней любовь – это лишь предлог… Ну, все одно, что бы там ни было, а я, как солдат, руку к козырьку, кругом и шагом марш… Приеду прямо к Даше, ничего рассказывать ей не надо, ибо она все знает. Завтра же проведем заседание членов правления, и тогда все, прощай, Холмогорская»…