355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 » Текст книги (страница 20)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:14

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)

4

Под козырьком ярко освещенного крыльца Дашу встретили Николай и дочки.

– Даша, у нас гость, – сказал Николай.

– Мама, вовсе это не гость, а наш дедушка Вася, – в один голос поправили отца Люда и Шура. – Он давно пришел…

– Старик что-то не в духе, – почти шепотом сказал Николай. – Молчит, хмурится.

Даша обняла девочек и, целуя их, спросила:

– Разве дедушка Вася не может быть гостем?

– Так он же не чужой, а наш дедушка, – уточнила Шура.

Услышав голоса, на крыльцо вышел Василий Максимович.

– Дочка, что так припозднилась? – спросил он.

– Сегодня еще терпимо, – за Дашу ответил Николай. – Частенько бывает, что домой она заявляется к полуночи.

– Ну что ты, Коля! – сказала Даша с обидой в голосе. – Это бывает редко, когда я задерживаюсь на заседании.

– Наверное, на молокозаводе было легче? – спросил отец, когда они вошли в дом.

– Там, батя, свое, тут свое, – нехотя ответила Даша, снимая косынку и поправляя волосы. – Что-то вы давненько к нам не заглядывали?

– Так у меня же имеется стальной дружок, вот мы с ним и не можем разлучиться, – шуткой ответил Василий Максимович. – А сегодня разлучились, потому что завтра у меня выходной.

– Ну, как наша гвардия побеседовала с Барсуковым? – спросила Даша.

– Сурьезно потолковали… Выложили ему не кривя душой все, о чем думали.

– Батя, а не вы ли сказали Барсукову: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны»?

– Я. А что?

– Запомнились ему эти слова, а вот кто их сказал, Михаил не помнит.

– А я к тебе, дочка, со своей болячкой. – Василий Максимович уселся на диван, сутуля широкую спину, сжимая в жмене усы. – Как мне поступить, посоветуй. Ехать к Дмитрию или не ехать? – И снова старик мял в кулаке усы, о чем-то думая. – Ить это же Дмитрий посягнул на холмы, его это работа. Вот и пускай ответит батьке, зачем ему это понадобилось?

– К Мите, батя, не езжайте, не советую, – сказала Даша.

– Это почему же?

– Митя – автор проекта. Я даже не знаю, о чем вы станете с ним говорить.

– О холмах.

– Не поймет вас Дмитрий, – сказал Николай.

– Сын не поймет отца… Тогда кто же меня поймет?

Даша, и Николай молчали, не знали, что ответить.

– Тут, батя, что главное? Не то, что в станице было, что уже есть и к чему мы привыкли, а то, что в станице будет в будущем, – заговорила Даша. – К примеру, те же холмы. На них вырастет мясопромышленная фабрика…

– Слыхал, слыхал, – сердито перебил отец. – Вот оно и получается: то завод, то фабрика. А как же станица? Как все то, чего нельзя отлучить от себя?

– Поверьте мне, – желая как-то помочь Даше, говорил Николай, – все то привычное, дорогое вашему сердцу, с чем вы так сроднились, постепенно сотрется в памяти и забудется. Вырастут новые люди, ваши внуки и правнуки, и о холмах они и знать ничего не будут, они станут уверять, что тут всю жизнь стояла эта фабрика и никаких холмов вообще не было. И то, что делается в станице, – это и есть наша жизнь, ее, так сказать, реальность и с этим необходимо мириться.

– А ежели податься к товарищу Солодову? – не слушая Николая, как бы сам себя спрашивал Василий Максимович. – Мы вместе воевали. Вот и потолковать бы нам по душам…

– И к Солодову вам нечего ходить, – сказала Даша. – Не ставьте, батя, в смешное положение себя и всех нас…

– Тогда к кому же мне пойти? С кем поговорить?

– Не надо ни к кому ходить, – стояла на своем Даша. – Николай прав, такова реальность нашей жизни.

– Не согласен я с такой реальной жизнью, не согласен с нею и не принимаю… И все ж таки я побываю и у Дмитрия, и у Солодова. Дело это я так не оставлю.

Он умолк, еще больше горбя спину. И по тому, как он посмотрел на дочь, как сломались его клочковатые седые брови, было видно, что старик обиделся. Он еще посидел молча, потом сказал, что ему пора уходить. Даша и Николай проводили его до калитки.

– Маме передайте поклон, – сказала Даша.

– Перекажу, – сухо ответил отец.

– Удивляюсь, зачем ему эти холмы? – спросил Николай, когда они вернулись в дом. – Хоть убей, не понимаю! Старомодный старик – и все!

– Дело не в холмах, – проговорила Даша.

– Тогда в чем же? Объясни.

– В характере отца. Сильно беспокойная у него душа.

– Все вы, Бегловы, чересчур беспокойные, я бы сказал, какие-то ненормальные, – громко рассмеялся Николай. – Максим живет, как дачник, во дворе развел цветнички и виноградники. К нему уже приезжали корреспонденты, снимали для телевидения. Дмитрий почему-то облюбовал холмы, будто мало ему места вокруг станицы. Не может Дмитрий без причуд. Степан подался в писатели. Смех! Какой из него писатель? Да никакой! Эльвира – парикмахерша, удивила всю станицу, Гриша на скрипке наяривает. А ты, Даша, почему пошла в это комиссарство? Зачем тебе каждый день ругаться с Барсуковым? Чего тебе еще недоставало? Была у тебя тихая спокойная должность – живи, трудись. Так нет! Взвалила на свои плечи такой груз, что, вижу, от этой непосильной тяжести уже начинаешь сгибаться.

– Ты это напрасно, Коля! Бегловы люди как люди, это во-первых, – спокойно отвечала Даша. – Забота и тревога отца – это его горе, и как помочь старику, не знаю. Да и никто не знает. Он намеревается поговорить с Солодовым, не понимая того, что Солодов как раз и ратует за холмогорские перемены. Старику хочется видеть родную станицу неизменной, милой его сердцу, а своих станичников – людьми обычными, какими они были, а не такими, какими они стали. Станица же растет, идет вперед, ее облик изменяется, и люди, живущие в ней, тоже изменяются, то есть происходит то, что можно наблюдать в проточной воде: будто и та вода, что была вчера, а сегодня она уже не та, другая, изменилась… Батя же наш этого понять не хочет или не может.

Анна Саввична знала, по какому делу Василий Максимович ходил к дочери, и когда он вернулся и с порога посмотрел на нее опечаленными глазами, словно бы молча о чем-то жалуясь ей, она поняла, что разговор с Дашей не принес ему радости. И все же она, ласково глядя на него, спросила:

– Вася, отчего такой квелый? И в глазах гнездится боль.

– Не в глазах она примостилась, а тут, – Василий Максимович положил ладонь на грудь. – Сосет и сосет…

– Побеседовал с Дашей?

– Так, без толку… Можно было и не ходить.

– Что же она?

– Не велит дочка…

– Ну и забудь, Вася, про холмы…

– И ты туда же? А как их забыть? Научи, ежели знаешь.

– Чему учить-то? Мы люди старые, как-нибудь доживем свое и без холмов. Не бегать же нам к холмам по ночам, как бегали тогда, в молодые годы, и не любоваться маками и ковыль-травой. – Видя, что муж никак не расположен к разговору, спросила: – Что Даша? Как там внучки, Коля?

– Ничего, хорошо живут. Поклон тебе переказывали.

– Спасибо.

– Что-то в хате тихо?

– Эльвира и Жан ушли в кино. Гришу взяли с собой.

– Зачастили киношники.

– Молодые, что им. – Анна Саввична улыбалась, не и силах скрыть свою радость. – Ты вот хмуришься, а тебе надо радоваться.

– Чего это ты такая сияющая?

– У Эльвиры будет ребенок…

– Дело житейское. Готовься в няньки.

– Да я с радостью. А ты будто и не рад будущему внуку или внучке?

– Свое у меня на уме. – Василий Максимович снял пиджак, прошелся по комнате. – Не велит дочка… А надо бы поехать. Сперва к Дмитрию… Только кто подменит? Потребуется самое малое дня три, а то и побольше.

– Проси Никитина. Сколько раз его выручал.

– Заявлюсь и так прямо скажу: Дмитрий, не обижай батька с матерью и своих станичников. Должен же Дмитрий понять и подчиниться батьку. Да и что ему стоит поставить фабрику на другом месте. Надо бы только захотеть… Да, давно следовало бы поехать к Дмитрию. Утречком сяду в автобус и к обеду прибуду в Степновск… Ах, сынок, сынок, и зачем тебе эти холмы? – Василий Максимович посмотрел на жену. – Мать, поедем к Дмитрию вместе. А что? Мы же еще не были у него в гостях. Вот и погостили бы…

– Поезжай один, одному сподручнее, – ответила Анна Саввична, тяжело вздыхая. – Да и отлучаться мне никак нельзя, дома корова, птицы.

– Оно и мне с поездкой, вижу, придется повременить.

– Что так?

– Скоро косовица, надо как следует подготовиться, тут не до отлучек. Порешил я, мать, сына Барсукова, Тимошу, поставить на комбайн. Сильно способный до техники парень. В четверг мы получаем новые комбайны, надо их осмотреть, проверить… Так что зараз мне некогда разъезжать. А вот после уборки обязательно побываю у Дмитрия.

– И то правильно, – охотно согласилась Анна Саввична.

5

Как ни старался Михаил Барсуков ни о чем плохом не думать, как ни хотелось ему показать, что он спокоен и весел, что с ним ничего не случилось, оставаться спокойным и веселым он уже не мог. Тревожили, не давали покоя обидные слова: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Кажется, что тут такого? Слова как слова. Но почему же они звучали как упрек и почему на сердце залегла такая гнетущая боль? «Получается так: если посмотришь на человека со стороны, то увидишь в нем одно, а если на этого человека посмотришь не со стороны, то увидишь совсем другое, – рассуждал Барсуков, сидя за рулем „Волги“ и сворачивая на дорогу, ведущую к Труновскому озеру. – И все же кто это сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Неужели кто-то из гвардейцев? Но кто? Даша тогда в шутку бросила: „Михаил, принимай гвардейцев“. Сказала бы – делегацию, так нет же – гвардейцев. Помню, больше всех говорил Кузьма Яковлевич Нечипуренко. Усы у него смешные, засмалены, наверное, автогеном, когда говорил, то почему-то склонял голову к правому плечу. Мог ли Кузьма Яковлевич прямо мне в лицо выпалить: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Нет, не мог… Может, это сказал батя, Василий Максимович? Но он, хорошо помню, сидел на стуле и помалкивал, лишь изредка вставлял слово. А не Андрей ли Саввич? Мог он такое сказать? Не мог»…

Андрея Саввича Андронова Барсуков знал давно, и знал как человека доброго, сердечного и честного. Тогда, на приеме, Андрей Саввич сидел на диване, положив на колени широкие, как совки, ладони с заскорузлыми, побитыми железом пальцами. Не раз, бывало, Барсуков встречался с Андреем Саввичем в поле, разговаривал с ним и никогда не слышал от него даже обидного слова… «Нет, Андрей Саввич ничего подобного не говорил, – думал Барсуков, притормаживая машину. – Тогда кто же сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Или никто не говорил? Может, я сам все это придумал? А зачем? Не помню… А может, Максим? У Максима язычок острый, у Максима что на уме, то и на языке… Надо заскочить к Максиму, а заодно осмотреть двор Андроновых»…

Не раздумывая он развернулся и поехал к станице и вскоре оказался на Беструдодневке. Сперва осмотрел двор погорельца Никиты Андронова. Как повалили пожарники забор и ворота, так они и лежали. Надворные постройки сгорели начисто и темнели черными кучами золы. По всему двору, прибитая дождем лежала зола, тянуло запахом прокислого застаревшего дыма. Дом же, если не считать разбитых стекол на веранде и в окнах, да обгоревшего сверху крыльца, был цел. Думая о том, как бы помочь Клаве вернуться сюда с детьми, Барсуков направился к Максиму. Настенька и Максим встретили нежданного гостя радушно, проводили в дом.

– Миша, вот хорошо, угодил как раз к ужину, – сказал Максим. – Настенька, давай тарелку!

– Максим, я к тебе на минутку.

– Все одно садись к столу. Водкой не потчую, знаю, сам за рулем, да и вообще…

– Я только что осмотрел пустующий двор, – сказал Барсуков, давая понять, что на Беструдодневку он попал именно по этой причине. – Жилье целое. Надо как-то помочь Клаве вернуться в свое гнездо.

– Она не хочет, – за Максима ответила Настенька, положив на тарелку разваренную, исходившую паром картошку, и пододвинула бутылку с постным маслом. – Я говорила с Клавой. Она боится здесь жить. На чердаке уже поселился филин, по ночам плачет человеческим голосом… Жуть!

– Золу со двора можно убрать, дом отремонтировать, а филина прогнать, – говорил Барсуков, принимаясь за еду. – Поручу Казакову, и все будет сделано.

– Поручить Казакову – это хорошо, – согласился Максим. – Одна Клава тут ничего не сделает… Кстати, что слышно о Никите?

– Пропал.

– А что говорит милиция?

– Пока молчит… «Я же совсем не за этим приехал, а как же мне объяснить Максиму то, что меня волнует», – думал он и как бы между прочим спросил: – Максим, ты говорил мне, чтобы я посмотрел на себя со стороны?

– Нет, не говорил. А что?

– Вспомни: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Твои слова?

– Не мои, нет. Да и что это пришло тебе в голову!

– Кто-то сказал, а только я не могу вспомнить, кто именно. – Барсуков усмехнулся. – Ранний склероз! Еще на той неделе были у меня наш батя, Андрей Саввич и Нечипуренко. Даша прислала… гвардейцев!

– О чем же они с тобой толковали?

– Обо всем. – Барсуков перестал есть. – Но я не помню, чтобы кто-то из них это сказал.

Он уже не притронулся ни к еде, ни к стакану с чаем, который подала ему Настенька. Молча, грустно посмотрел на Максима и собрался уходить. Максим проводил его до машины, вернулся, и как бы раздумывая произнес:

– Все ясно!

– Что тебе уже ясно? – спросила Настенька.

– Молодец, Даша, своего добилась!

– Чего добилась?

– Помнишь, я рассказывал о своем разговоре с Дашей в тот день, когда мы были на озере? Вот и получилось, что гвардейцы сделали доброе дело! Неужели ты не заметила, что Михаил уже не тот…

– Тот самый, обыкновенный, – сказала Настенька. – Только, видно, сильно устал, исхудал и даже почернел.

– А я увидел не усталость, нет! В душе у него происходит что-то исключительно важное, и меня это радует. Я только не пойму, в самом ли деле он забыл, кто ему сказал, чтобы посмотрел на себя со стороны, или прикидывается, что забыл… Всю вину сваливает на молодой склероз. Чудак!

– А ты знаешь, кто сказал?

– Наш премудрый батя, кто же еще! Но это хорошо, что Михаил взволновался, ему это пойдет на пользу.

Еще с детских лет Михаил Барсуков полюбил холмогорские поля, и они всегда казались ему такими красивыми, что ими можно было любоваться во всякую пору года. Особенно же они нравились ему в начале июня, в тот предвечерний час, когда еще не густели сумерки и ни от Кубани, ни от укрытых дымчатым шарфом гор не ложилась на заколосившуюся пшеницу вечерняя прохлада; когда белобокие облака словно бы замерли, обласканные прощальным взглядом уже невидимого из-за горизонта солнца, и когда вся западная половина неба была празднично расцвечена заревом заката…

Любил он и заросшую травой дорогу, и встававшие густой зеленой щеткой молодые колосья, и тот легкий ветерок, что ласкал щеки и путался в чуприне. Склонившись к рулю, Барсуков погрузился в раздумье. В последние дни он подолгу и мучительно думал о тех переменах, которые происходили в нем, и ему хотелось понять, что же, собственно, случилось? Что тревожило и огорчало с того времени, когда у него побывали гвардейцы? Ответа найти не мог. Иногда его радовало, а иногда пугало то, что у него появилось какое-то особое, внутреннее зрение, такое проницательное и зоркое, что теперь он мог смотреть на себя и в самом деле точно бы со стороны и видеть в себе как раз то, чего раньше он почему-то не видел, не замечал.

Вот и крутая, высокая насыпь, образующая полукруглый берег Труновского озера. Барсуков свернул с проселка и прибавил газу. Скользя по траве, наклоняясь и виляя, «Волга» взобралась на широкий, как дамба, берег, по которому могли проехать в ряд три грузовика, и замерла. Отражаясь в ветровом стекле, как в зеркале, раскинулась водная гладь, и небо с извечными, тронутыми бронзой заката кучевыми облаками опрокинулось в нем.

Ванюша раскрыл сонные глаза, недоуменно посмотрел на Барсукова, не понимая, зачем он сюда поднялся. Не иначе – для того, чтобы полюбоваться озером. Барсуков же, не взглянув на водную гладь, выключил мотор и вышел из машины. Снял пиджак, повесил его на дверке, ладонью смахнул с Золотой Звезды пыль, потянулся, расправляя сильные плечи, отошел от машины и повалился на траву. Ванюша только пожал плечами и удивился еще больше. Он не знал, а Барсуков знал, как же, оказывается, хорошо лежать вот так, на спине, раскинув руки и закрыв глаза. Трава высокая, густая, вся в цветах, чуть влажная и душистая. А вокруг царила такая тишина, что было слышно и как плескалось озеро, и как где-то далеко от берега взыграл, хлестко ударив хвостом, сазан или матерый серебряный карп, и как над ухом что-то свое, исконное нашептывал шмель, и как вечерние грустноватые посвисты сусликов сливались с далеким, плывущим по земле гулом мотора.

6

Почаще бы Барсукову припадать к земле и вытягиваться бы на траве так, чтобы с хрустом выпрямлялся позвоночник и чтобы лопатки вдавливали кочковатую, пыреем поросшую землю. Он же все сидел да сидел – то в машине, то в своем кабинете. А ведь это необычное удовольствие – лежать, вытянувшись, на траве – он узнал еще в детстве. Почему же он его забыл? Не было свободного времени? Да, с временем, верно, трудновато. Но ведь человека и природу ничто не может разделить. И хотя он переделывает ее, приспосабливает для своих нужд, а жить без нее не может. Природа, она извечна. И что бы там ни говорилось на наших собраниях и заседаниях, какие бы ни происходили перемены в наших душах, а трава каждый год росла так же, как она росла сто и двести лет назад, и все так же веет от нее все тем же теплым, сладковатым душком. Не перевелись и шмели, они все так же сонливо что-то свое наговаривали над ухом, и Барсуков слышал, как по руке ползла какая-то букашка, – и куда же она, бедняжка, спешила? И у его ног плескалась вода, как в настоящем море и с таким натуральным спокойствием, точно находилась она в этих высоких берегах с незапамятных времен. А ведь это холмогорцы по инициативе Барсукова подняли для нее эти берега и заставили так натурально плескаться.

Когда это было? И как было? В памяти воскресла картина рождения обширного, поднятого над степью водоема. Кротами влезали в чернозем землеройные машины, своими стальными носами бульдозеры накатывали на эти высокие насыпи взрыхленную землю, самосвалы сновали один мимо другого, неся на своих плечах речной гравий, чтоб берега встали попрочнее. Немало потребовалось усилий людей и моторов, чтобы на ни к чему не пригодном солончаке кольцом встали эти берега-дамбы. Вода приходила сюда с верховья Кубани по трубам, самотеком, а уходила в бетонные шлюзы, как в калитки, привольно разливалась на рисовых чеках и по глубоким поливным канавам. Не прошло еще и пяти лет, а Труновское озеро прижилось, стало обыденным и привычным. В нем водились раки, лещ, серебряный карп, голавли; берега успели обрасти камышом как лицо бородой, и сюда во время перелета на короткий отдых опускались утиные станицы, а холмогорцы любили приезжать на озеро отдохнуть, порыбалить, особенно в воскресные дни.

Чувствуя идущий от озера холодок, Барсуков, не вставая и не открывая глаз, видел водную гладь, и какую! Бугрились мелкие волны-барашки, берега лежали зеленым кушаком, и на мелководье, то там, то тут, темнели кустики осоки. На самом высоком берегу, краснея кирпичными стенами, необыкновенно красиво возвышался Казачий курень. Выйдут гости на балкон, и перед ними вода и вода, а на горизонте синеватым рисунком видятся горы с узкими полосками снега, словно бы отороченные кроличьим мехом… Да, ничего не скажешь, живописная картина открывается с балкона Казачьего куреня. Недавно на этом балконе стоял, любуясь озером и предгорным пейзажем, Якубович, гость важный и нужный. После того как он уехал, через неделю созрела черешня, ягода нежная, нетерпеливая, ждать она никак не могла. И Якубович дал не только наряды, а и тару и транспорт, он смог бы прислать хоть тысячу ящиков, а грузовиков столько, сколько нужно. Вот тут и гадай, что же лучше: пригласить Якубовича в курень, попотчевать, не скупясь, и своевременно доставить в города свежую, только что с ветки черешню? Или поскряжничать и погубить прекрасные плоды, да к тому же и понести убытки? И что ж, что в станице уже распевают частушки на мотив «Ах, вы сени, мои сени, сени новые мои». Стихотворцев в «Холмах» хватает, пусть себе сочиняют, и нечего обижаться, холмогорцы любят и посмеяться и пошутить. Дм и как же богатому хозяйству обойтись без гостеприимства и без хлебосольства? А по всему видно, придется обходиться. И может оказаться, что Якубович – это уже последний гость Казачьего куреня.

Лежал Барсуков на траве, как на перине, смотрел в завечеревшее, блекло-серое небо, и вставать ему не хотелось. Будто и день выдался похожим на все другие дни, а что-то сегодня сильно устал, приморился, как загнанный на скачках конь. Неужели уже начал стареть и сдавать? Рано, Михаил, рано! Впереди, не забывай, июль и август, силенки, сам знаешь, потребуется немало.

Наклонился Ванюша, сказал негромко:

– Михаил Тимофеевич, совсем уже стемнело, пора вставать. Погляди, какая над озером повисла лунища!

Барсуков удивился: как же, оказывается, быстро завечерело и какая полнолицая луна гуляла в небе, своим тусклым светом озаряя потемневшую в густых сумерках землю. Он поднялся и, сидя на помятой траве, посмотрел на озеро. На воде, от берега к берегу, серебром отсвечивала лунная дорожка.

– Ты же хотел сегодня проскочить в лесничество, – напомнил Ванюша. – Поедем, через час будем там.

– У лесников побываю завтра… Что-то я совсем выбился из сил.

– Когда ты спал, я смотрел на тебя…

– А я не спал. Лежал и думал…

– Все одно я глядел на твое лицо, серое, нездоровое, и удивлялся. Никак не могу разгадать, Тимофеич, что ты за человек.

– Что именно тебе непонятно?

– Худущий стал, на тебе штаны уже не держатся, все подтягиваешь их пояском. – Ванюша присел рядом, сорвал стебелек пырея, перекусил его острыми зубами. – Зачем тебе так впрягаться в работу? Сколько езжу с тобой, кажись, уже лет шесть, и ни разу не видел, чтобы ты отдыхал, чтобы поехал в санаторий, на море, как все… Первый раз вижу, что лежишь на траве. Вкалываешь от зари до зари, не жалеешь себя, Тимофеич.

– Как жалеть себя? Ведь должность такая. – Барсуков усмехнулся. – Председатель как заведенная машина, его не остановить. Да и останавливать-то нельзя. Отключи, допустим, меня вот так, вдруг, ото всего, и я пропаду…

– А наш сосед Харламов?

– Не тревожься, Ванюша, о Харламове, у него то же самое – забот полон рот.

– Отчего же Харламов не худеет и завсегда веселый?

Барсуков не ответил, посмотрел на Казачий курень и сказал:

– Окна светятся, значит не спит Коньков.

– Поедем к нему, пусть рыбой угостит, – сказал Ванюша, и в это время свет в окнах погас. – О! Испугался гостей, погасил.

– Какое красивое озеро! – мечтательно говорил Барсуков. – И эти темные камыши, и блеск воды, и серебряный пояс! Пойду умоюсь этой серебряной водичкой.

Он стянул через голову рубашку и, скользя подошвами по заросшему отлогому берегу, спустился к воде, присел там. Пока плескался, умываясь, подошел Коньков. Картуз с широким козырьком надвинут на глаза, брезентовая куртка затянута армейским ремнем, на груди, как у полководца, старый цейсовский бинокль, за спиной – ружье. Коньков поздоровался, снял ружье, и слабый отблеск луны заиграл на черненом стволе.

– Тимофеич, не вздумай купаться, – сказал он, опираясь на ружье, как на посох. – Вода пришла к нам от ледников и в озере никак не согреется. Свободно можно простудиться.

– Я только умылся. – Барсуков быстрыми шагами поднялся по травянистому склону, тряхнул мокрой головой и начал утираться полой рубашки. – Игнат Савельич, что-то не зорко охраняешь водоем?

– Это почему же не зорко? – удивился Коньков. – очень даже зорко!

– Въезжать на берег машинам запрещено. А мы тут сколько уже стоим – и ничего.

– Чужим, верно, запрещено, а вы свои. – Коньков показал на бинокль: – Как только машина поднялась, я сразу глянул в окуляры, вижу – свои.

– Ну, как вообще идут дела, Игнат Савельич? – спросил Барсуков, наклоняясь и натягивая рубашку. – Браконьеры беспокоят?

– Пока терпимо, больших нарушений нету. – Коньков повесил на плечо ружье. – Как-то на той неделе перед вечером навел я свои окуляры и вижу: в камышах чернеют головы. Непрошеные гости то ли неводом рыбу шарят, то ли хотят поживиться раками. Пришлось сесть в моторку и припугнуть… Других нарушений не было, на озере спокойно.

– А в курене?

– Курень стоит себе, чего ему. – Коньков кашлянул в кулак, так он делал всякий раз, когда собирался сказать что-то важное. – Но лично меня, Тимофеич, ежели желаешь знать правду, курень никак не радует. И я давно хотел просить у тебя увольнения, да все как-то не выходило подходящего случая. – Он снял картуз, ладонью погладил бритую, лоснившуюся под лунным светом голову. – А зараз вот прошу, Тимофеич, ослобони меня от куреня.

– Странное заявление. – Барсуков вынул из пиджачного кармана расческу и начал старательно приводить в порядок влажный чуб. – Не понимаю, почему ты об этом просишь? И почему не радует курень?

– Оно, сказать правду, нерадость моя происходит не от куреня, а от гостей. Хлопотно с ними. – Коньков снова кашлянул в кулак. – Когда бывают иностранцы, терпимо, как-никак – дружба, дело нынче необходимое. Как это говорится, солигарно.

– Может, солидарность? – смеясь, поправил Ванюша.

– Во-во, она самая, – согласился Коньков. – Они к нам, мы к ним, – общение, солигарность. На той неделе в курене побывали болгары. Сильно им понравилось. Скажу правду, развеселый народ болгары! На вид жуковатые, обличьем смахивают на грузин. Что-то лопочут, будто и по-нашенски, а ничего не разберешь. Но какие песенники и танцоры – залюбуешься! И насчет шашлыка мастера, жарят не так, как мы, посыпают перцем так, что во рту аж горит! Меня обучали, показывали… Так что гостям иностранным угождать не грешно.

– Почему просишь уволить? – Барсуков накинул на плечи пиджак. – Есть у тебя для этого веская причина?

– Имеется…

– Какая?

– Должность для меня эта не подходит, вот и вся причина. – Коньков замялся, натянул на голову картуз. – Поручается не работа, а какое-то, извиняюсь, унижение… На равных – пожалуйста, завсегда подсоблю, но унижать свою личность не могу.

– Как это – унижать?

– Обычно, как же… Как-то был у меня один гость, Катков привез. Молодой еще, белобрысый и собой плюгавый, глядеть не на что, а гонору в нем хоть отбавляй… Позабыл фамилию…

– Не Крючковский ли? – спросил Барсуков.

– Во-во, он самый, Крючковский.

– Из сельхозуправления, приезжал по мелиоративным делам, – пояснил Ванюша.

– Ну, так что, Крючковский? – спросил Барсуков.

– А то, что годится мне в младшие сыновья, а обращался со мной как с мальчишкой, – сердито ответил Коньков. – Две ночи провел в курене, намучился я с ним. Выпьет, охмелеет и как разойдется. «Игнат, принеси!», «Игнат, подай быстрее!» Какой же я ему Игнат, сосунок паршивый! Он еще и не родился, а я уже всю войну прошел, шесть ранений имею, все три ордена солдатской Славы получил. Сам маршал Жуков лично мне руку пожимал. А он: «Игнат, побыстрее». Развалился в кресле перед телевизором, вставил в зубы сигарету и шумит: «Игнат, спичку!» Тут уже, скажу правду, терпение мое лопнуло, всего меня так и затрясло, и я взял его за грудки, приподнял, как котенка… Хотел было выбросить в окно, да все же опомнился, не стал позорить курень. – Коньков поправил на плечо ремень ружья, усмехнулся. – Он что, этот приезжий, не знает, что такое уважать человека?..

– Невоспитанный болван! – резко сказал Барсуков. – Но не все же такие?

– Верно, не все, – согласился Коньков. – Но когда моя душа чует унижения, она болит. Вот через это я и прошу, Тимофеич, уволить меня от прислужничанья.

– От прислужничанья? – переспросил Барсуков.

– От него…

– Да, это вопрос не простой, – тихо, словно думая вслух, проговорил Барсуков. – Чрезвычайно сложный, пожалуй, посложнее самого Казачьего куреня. – Он положил руку Конькову на плечо. – Игнат Савельевич, я вас понимаю. Но главная должность у вас – охранник водоема, а куренной – это так, по совместительству, что ли… Да и кем вас заменить? Женщину на охрану водоема не поставишь… Но вы правы, от хамов оградить вас надо, с этим я полностью согласен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю