Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
– Не знаю, как трактор, а я по нем, скажу правду, сильно скучаю. Но сегодня уже не так скучно. Только что был у меня внук Андрей.
– Я видел его, парень что надо!
– Ну, присаживайся, Вася, хорошо, что зашел.
35Приход зятя обрадовал Андрея Саввича, пожалуй, больше, чем нежданное появление внука, и Фекла Лукинична это заметила. Желая оставить их одних, она ушла. Василий Максимович уселся на стул возле кровати.
– Ну, рассказывай, Вася, что там нового, на воле?
– На воле, брат, хорошо. А тут еще, на наше счастье, октябрь выдался таким сухим и таким теплым, как все одно август. Отава пошла в рост, хлеба зазеленели. Паутина опять поплыла по небу, вернулось бабье лето.
– Как идут дела в поле?
– Поднимаем зябь, стараемся. Но лично у меня пахота идет неважно. Один Тимофей действует.
– А что так?
– Отрывают меня от трактора по всяким посторонним делам, – пояснил Василий Максимович. – Вот и сегодня почти весь день околачивался в станице. А почему? Дочка вызвала по партийной линии, дажеть посыльного за мной прислала.
– Зачем же так спешно ей понадобился?
– Фигуру мою начали вылепливать, вот зачем. – Старый механизатор усмехнулся самодовольно в усы, как бы давая понять, что не усмехаться тут никак нельзя. – Из Степновска прибыл человек, называется скульптором. Так вот тот человек привез в чемодане сырую, круто замешанную глину, ну в точности такую, какая у нас бывает в яру после дождя, когда она так налипает, что ногу не вытащишь. Так вот из этой самой глины он вылепливал мою голову величиной с добрый кулак. Держит эту головку на ладони и то зыркнет на меня, то на эту голову, то брызнет на нее водой, чтоб глина помягчала, то поправит то, что уже слепил… Надоело сидеть перед ним.
– Зачем же ему понадобилась твоя голова?
– Не ему лично, а, выходит, всей нашей станице, – с достоинством ответил Василий Максимович, и снова самодовольная улыбка тронула «мопассановские» усы. – На станичной площади по указанию властей будет поставлен мне памятник, вот зачем ему потребовалась моя голова. Я говорил тому лепщику: вот отработаю свое, отживу, и когда помру, тогда и ставьте меня где хотите. Нет, отвечает, так нельзя, потому как все это полагается ставить при живом человеке, чтобы он мог, проходя по площади, сам на себя поглядеть. Я, говорит, действую по указу, и мне велено слепить вашу голову, в точности такую, каковая она есть в натуральном виде, а это еще пока проба. Так что обещался еще приехать.
– Где же тебя поставят, Вася?
– Я говорил тому лепщику, что хорошо бы стоять возле могил Васюты Нечипуренковой и Акима Бесхлебнова, ить они же геройски погибли за нашу теперешнюю жизнь.
– Это ты верную подал мысль, – согласился Андрей Саввич. – А он что?
«Ваше место, отвечает, уже определено – перед входом во Дворец культуры».
– Ну что ж, Вася, место тоже хорошее. Ты в станице настоящий молодец, превзошел всех героев, и ежели надо становиться тебе перед Дворцом культуры, значит, надо, и тут ничего не поделаешь, придется подчиниться, – рассудительно говорил Андрей Саввич. – Это даже для других поучительно. Пусть люди видят, кто проживает в Холмогорской.
– А приедет он еще потому, что за один раз, говорит, большая голова из глины не получается, а когда она получится, тогда ту голову соорудят из бронзы, чтоб ни дождя, ни снега не боялась, – продолжал Василий Максимович. – Веришь, долго он ко мне присматривался, и так зыркнет на меня, и этак поглядит. И только что проводил того лепщика, как заявляется Дарья и говорит: звонил Солодов, едет ко мне, так что, говорит, надо, батя, ждать. Ну, я подождал-подождал, да и наутек. В поле у меня один Тимофей вторые сутки не сходит с трактора. Славный, скажу тебе, сынок у Михайла Барсукова, старательный парень и ко мне относится исключительно уважительно, как сын родной. Так что напарником своим я доволен.
– И все же зазря поспешаешь в поле, – сказал Андрей Саввич. – Солодова надо было бы подождать. А то что получается? Неуважение. И раз человек едет и сам просил подождать, то и надо ждать.
– Не обидится, мы с ним однополчане, и ежели я ему нужен, то отыщет меня где угодно. – Василий Максимович поднялся. – Ну, Андрюха, быстрее поправляйся, а я поеду.
– Постараюсь, осточертело мне это лежание, – с грустью сказал Андрей Саввич. – Невестка Валентна обещала раздобыть в Степновске какое-то новое лекарство, тогда я быстро…
– Лекарство – это само собой, потому как медицина наука важная, а только и сам не поддавайся болезни и нажимай на свою силу воли, – поучительно говорил Василий Максимович. – Ну, помчусь, а то Тимофея жалко, измучился парень.
Летел, торопился мотоцикл, подпрыгивали колеса, встречный ветер бил в лицо. Припадая к рулю, Василии Максимович гнул спину, смотрел на блеклую, уныло-серую, пожухлую стерню и думал: вот и еще с одной осенью повстречался. И подобралась она как-то исподтишка, совсем незаметно, и была такая же, как все прежние, чем-то до боли в сердце знакомая и чем-то совсем непривычная. Так же, как всегда, багрянцем опалила листья, накинула на деревья печальный вдовий полушалок и понесла, покатила по небу сверкающую шелком паутину. А на полях – следы трудовых усилий. Тяжелые скаты грузовиков измережили жнивье, утрамбовали дороги-времянки, усыпали их соломой. Жнивье давно поблекло, и поля стали словно бы пошире, попросторнее; то там, то тут протянулись по стерне черные кушаки свежей пахоты.
В нынешнюю осень почему-то непривычными были дожди, какие-то сонные, тихие – ни ветерка, ни грозы. Слишком рано потянуло со степи остуженным, совсем не летним холодком. Но вскоре распогодилось, тучи поднялись и расползлись, оголили небо, и над подсохшими садами, над крышами по утрам недвижимо повисали лоскутки сизого тумана. С восходом солнца лоскутки розовели, таяли и исчезали, и небо, светлое и чистое, как промытое и отлично протертое стекло, поблескивало весь день. Как-то непривычно быстро высохла и еще больше пожухла стерня, осиротели бахчи, осталась одна прибитая дождем к земле ботва. А ведь еще не так давно ботва отливала светлой зеленью, и, прикрытые зубчатыми листьями, рябыми футбольными мячами здесь лежали арбузы, густо, один в один. По бахче вытянулась хорошо укатанная дорога, по ней мчались грузовики, кузова их доверху загружены арбузами. Рядом с бахчой, сколько окинет взгляд, тянулась стерня и стерня, ее-то и надо было вспахать. Копенки давно стянуты в скирды, солому брали волоками, и оттого с одного конца она поднималась высоко, отвесной скалой, а с другого отлого уходила к земле.
Василий Максимович, белея каской, пролетел мимо желтых, локтями торчавших початков еще не убранной кукурузы, вблизи частокола высоко, комбайнами, срезанных подсолнухов, миновал две скирды и, куда ни смотрел, всюду видел щемящую сердце печать осеннего увядания. И только жнивье, кое-где тронутое свежей зеленью молодого бурьяна, словно заново начинало оживать, а согретая после дождя земля помягчала и просила плуга. В такую землю лемеха входили мягко, как нож в зернистую икру, выворачивая отливавшие черным глянцем пласты. Следом за плугом спешили, подплясывая, бороны, кроша и причесывая землю своими железными зубьями, и над свежей, разровненной пахотой, отыскивая червяков, как всегда, стаями кружились грачи.
Возле скирды Василий Максимович поставил на ножки-рогачики горячий мотоцикл и посмотрел на своего сменщика. Тимофей Барсуков вел по борозде гусеничную машину и сидел вразвалку, положив правую руку на рычаг. У дороги, на развороте, лемеха поднялись и, стряхивая со своих плеч комочки земли, заблестели, словно бы зеркала. Трактор обогнул скирду, снова въехал в борозду, зеркала жадно вошли в землю, погасли и вдруг замерли. Это Тимофей остановил машину, приглушил мотор и быстро, желая показать своему наставнику, как он это умеет делать, прошел по гусенице и спрыгнул на пахоту. «Еще молодой, а действует как уверенно и смело», – одобрительно подумал Василий Максимович и вдруг, не зная почему, вместо Тимофея увидел Гришу. Ему казалось, что это не Тимофей, а Гриша так смело прошел по гусенице и теперь наклонился над мотором, что-то там делая. «Сильно по душе мне этот белоголовый паренек, люблю, как сына родного, – думал он. – А через то и в голове моей происходит временное помрачнение и вместо Тимофея увижается мне Гриша»…
– Дядя Вася, что слышно про Гришу? – как бы угадывая чужие мысли, спросил Тимофей. – Как у него идут дела с учебой?
– Одна зараз у Гриши забота – музыка, – ответил Василий Максимович. – Старается.
– Небось трудно ему? – спросил Тимофей. – Это же надо – все по нотам.
– Во всяком деле требуются усилия и старания. Без труда, Тимоша, ничего не достигнешь. Возьми, к примеру, нашу работу. Пахать землю тоже надо с умом, – заключил старый хлебороб. – Ну, а как ты тут без меня? Приморился?
– Ничего, борозду тянул безостановочно, – улыбаясь смуглым, обветренным лицом, похвастался Тимофей. – Дядя Вася, теперь вы поведете машину, а я посплю до вечера. А ночью опять пахать буду я, а вы отдохнете. Люблю пахать ночью. Машина не перегревается, идет ровно, спокойно, впереди прожектора, по сторонам темень встает стеной, а над головой звезды. Красота!
– Хоть обедал сегодня?
– Вот сейчас пообедаю и задам храпака. Дядя Вася, а у нас есть арбузы. Хотите? Ваши любимые – «Холмогорские витязи».
– Где раздобыл?
– Давно припас. Костя Науменко, дружок мой, как-то вез полный грузовик этих самых «витязей». Ну, и свалил десятка два, я в скирде их припрятал. Так что кавунами мы обеспечены, – с гордостью добавил Тимофей.
– Да, «витязь» – сорт особенный, – согласился старик.
– Может, разрезать один?
– Опосля. Я поведу машину, а ты ложись спать. А когда выспишься, вот тогда мы и полакомимся кавуном.
Не привык Василий Максимович простаивать без дела, и он, желая показать своему сменщику свою проворность, молодцевато поднялся на трактор, уселся за рычаги, прибавил газу, как бы желая убедиться, есть ли в моторе сила, и уже спокойно тронул с места… И вот снова перед ним свежая борозда! Сколько раз вот так же, по-деловому, не торопясь, Василий Максимович вводил трактор в эту свежую борозду! Сколько раз видел взрыхленную землю, и всегда первые минуты в борозде казались ему необыкновенными! Все тут: и тяжелая, глухо позвякивающая поступь гусениц, и протяжный, как песня, идущий по земле гул мотора, проворно, словно бы наперегонки бегущие траки с налипшими на них комьями земли и стерни, и шумные станицы грачей над плугом, как чайки над кораблем, – решительно все волновало и радовало старого пахаря! А сегодня эта его с годами устоявшаяся радость была особенной, потому что перед глазами, как живой, вставал Гриша, и не думать о нем, не видеть его старик не мог. Смотрел то на вытянувшуюся до горизонта борозду, то на бегущие гусеницы, а видел Гришу. Посматривал ли на плуг, на танцующие бороны, на падавших на пахоту грачей, а видел Гришу. Объезжал ли скирду, проезжал ли мимо спавшего Тимофея, а ему казалось, что на соломе лежал Гриша. «И чего, сынок, прицепился, чего не уходишь из головы, маячишь перед очами, хоть ты что? – думал он, уже седьмой раз объезжая скирду. – Теперь думать о тебе нечего, у тебя одна музыка, а у меня другая, а вот позабыть тебя, не видеть не могу»… Тем временем солнце опустилось за лесную полосу, поиграло в жухлых листьях и погасло, и на поля начали наползать сумерки. Уже в восьмой раз Василий Максимович обошел скирду и, направляя трактор в борозду, увидел подкатившую «Волгу». Из нее вышел Солодов в дорожном, из тонкого серого брезента, плаще, в кепчонке, сбитой на лоб. Слегка опираясь на палку и чуть прихрамывая, он направился к трактору. «Быстро Нестерыч отыскал меня, – подумал Василий Максимович. – И чего это он ко мне пожаловал? Без дела не стал бы приезжать… Надо поднимать Тимофея»…
36Василий Максимович предложил посидеть на скирде – высоко, ветерок дует, и мягко, как на перине, и пахнет свежим хлебом. Он сказал, что принесет арбуз, и ушел, а Солодов, прихрамывая, стал подниматься по оседавшей под ногами соломе. На самом верху раскинул плащ и прилег, чувствуя пряный и еще теплый запах лета. Хорошо встречаться с людьми вот так, в обстановке обыденной, житейской, где нет ни письменного стола, обычно разделяющего собеседников, ни ощущения неприятной натянутости, которая возникает как-то сама по себе, – это важное замечание Солодов сделал для себя давно и тут, на высокой скирде, поджидая Василия Максимовича и глядя на завечеревшую степь, оглушаемую гулом моторов, еще с большей силой убедился в правоте своих мыслей. Однако таких житейских, непосредственных встреч и бесед, каких бы ему хотелось, было мало, и Солодов мысленно поругивал себя за то, что в суматохе каждодневных дел он за все лето не смог повидаться даже со своим фронтовым другом.
Василий Максимович принес арбуз величиной с ведро, присел, потрескивая соломой, и, чтобы как-то начать разговор, спросил:
– Ну как, Нестерыч, отыскал меня без особого труда?
– Я ехал на гул мотора, – шуткой ответил Солодов. – А моторов-то в поле много, я подъезжал к трем и наконец напал на твой след.
– Мы тут окопались только со вчерашнего дня, так что отыскать меня было не так-то просто. Да и степь у нас просторная, – добавил Василий Максимович. – На этом участке трудятся семь плугов, каждому отведено по пятьдесят гектаров. Пашем и ночью, поспешаем. На моей машине вот только что, в ночную смену, заступил мой помощник – Тимофей Барсуков, сын нашего председателя. Парень он еще молодой, а, скажу тебе, по натуре природный пахарь. Любит это занятие!
– С согласия родителей стал трактористом? – спросил Солодов.
– Какое там согласие! Попер наперекор, парень он самостоятельный. Ну и малость я подсобил. И через то, что Тимофей на тракторе, в семье у Михайла пошел разлад, такая, брат, пошла неурядица. А может, все это и не через Тимофея, шут их знает. – Василий Максимович подбросил арбуз, как мяч, и поймал. – Нестерыч, попотчую тебя кавуном. Такую красоту ты еще не видал и не едал, могу поручиться. Доморощенных сортов, наши бахчевники взрастили и назвали тот сорт «Холмогорский витязь».
– «Холмогорский» – понятно, а почему «витязь»? – поинтересовался Солодов.
– Шут их знает, этих бахчевников, выдумщики! Может, витязем прозвали по причине большого роста и особой сладости? Погляди, какой кавунище! – Василий Максимович поудобнее положил арбуз на ноги и из кармана вынул складной нож. – А может, потому назвали витязем, что трескается. Вот трону ножом полосатые его бока, он треснет, развалится, и ты на практике убедишься, что «Холмогорский витязь» – это же не кавун, а мед пополам с сахаром! – И он сделал на арбузе продольный разрез. – Послушай, как он шумит, каналья! Музыка!
– А сколько в нем соку! Бери вот эту скибку и ешь с хлебом. Почему с хлебом? Ежели по-нашему, по-холмогорскому, то кавун без хлеба у нас не едят. Не тот получается вкус! И не стесняйся, а ешь как следует. Помню, на войне ты без охоты прикладывался к котелку. Тогда, под Сталинградом, каким худущим появился в нашем артдивизионе, поглядели мы на тебя: как, думаем, только душа в нем держится и как же он, такой немощный политрук, станет нас воодушевлять в бою.
– К вам я прибыл прямо из госпиталя. Три месяца пролежал после ранения.
– Плохо ты тогда ел. Наш повар – помнишь Николая Антипова? – сильно старался, все норовил положить тебе побольше каши, масла, сальца, а в котелке твоем так и оставалось все нетронутым.
– Ну, арбуз буду есть с удовольствием, – пообещал Солодов, принимаясь за еду. – И хлеба подавай больше.
– Хлебушка ешь сколько угодно, он у нас вкусный, из своей муки, да и в поле доставляется еще горячим, прямо из своей пекарни. – Василий Максимович вынул из сумки буханку, не спеша, аккуратно разрезал ее на четыре части и одну четвертинку вместе с сочным, отливавшим янтарным куском арбуза передал Солодову. – Ешь на здоровье! Нынче в Холмогорской все свое, и жизнь у нас пошла такая, что куда ни глянь, повсюду увидишь такие новшества, каких раньше тут сроду не было. Вот через то, Нестерыч, и гнездится в моей башке вопрос: куда она идеть, станица?
– Хитришь, Максимыч! Неужто не знаешь?
– Могло быть, я кое-что и знаю, сказать, соображаю про себя. Но точно не могу определить: где у нее, у станицы, будет конечная остановка?
– Остановки вообще-то не будет.
– Куда же станица припожалует? Это можно знать?
– Ну ты как считаешь? Сам что думаешь?
– Думка у меня, Нестерыч, такая: постепенно и незаметно переродится наша Холмогорская, а вместе с нею и мы, холмогорцы, изделаемся на себя непохожими. Сказать, людская порода, как вот этот сорт кавуна, вырастет новая, улучшенная.
– Видишь ли, Максимыч, мы с тобой уже немолодые, как это говорится, свое и отвоевали и отработали, и на земле мы не навечно. – Солодов отложил кусок хлеба и ломоть арбуза. – Следом за нами идут молодые люди, в чем-то, возможно, на нас не похожие. Но я уверен: в самом главном, в своей душевности и в трудолюбии, они будут намного лучше нас, и этому надобно радоваться. Так что, Максимыч, следует нам подумать не о том, куда идет станица Холмогорская, а о том, какими будут станичники. Как известно, рождение на планете нового человека началось еще в октябре семнадцатого, идет оно, конечно, медленно и не просто. И большое наше счастье, Максимыч, что и у нас, еще живущих, и у тех, кто станет жить после нас, имеется образец настоящего человека, с кого можно брать пример и на кого можно и должно равняться, – Владимир Ильич Ленин. Проходят годы, сменяются поколения, а он стоит перед нами, как живой, и все такой же неизменный…
– Эх, пожить бы на свете еще хоть годочков пятьдесят да и поглядеть бы тогда на нашу Холмогорскую и на холмогорцев, – мечтательно, в тон Солодову, заговорил Василий Максимович. – Все же интересно не в мечтах, а своими глазами увидеть будущую жизнь!
– А ты попробуй помечтай, может, и увидишь станицу такой, какой она будет через пятьдесят лет, – советовал Солодов.
Много раз без совета Солодова Василий Максимович пробовал мечтать. Ничего не получалось. То, будущее, чего сегодня еще не было, не возникало в голове. Вот прошедшее, пережитое – это да, все виделось, как на картине. Часто Василий Максимович видел Холмогорскую в весеннюю распутицу, лужи на улицах и такую грязищу, что ни пройти, ни проехать. Тогда все казалось ему обыденным и привычным: и непролазная грязища после дождя, и бурьяны повсюду, куда ни глянь, и пьяные драки – одна улица стеной наваливалась на другую. А какими тогда были жители станицы? В своем подавляющем большинстве люди неграмотные, некультурные, и разделялись они на два лагеря: на казаков видных, уважаемых, у кого были верховые лошади, высокие казацкие седла, скота полон двор, земли вдоволь, и на казаков невидных, неуважаемых, то есть на бедных, кто жил впроголодь, без земли и без коровы.
– Веришь, Нестерыч, будущее видится трудно, а прошедшее всегда перед очами, – говорил Василий Максимович. – Теперь, издали, хорошо, как с высокой горы, видна весна двадцать восьмого, когда в нашей станице появились первые смельчаки, а среди них и Максим Беглов, мой батя. В ту весну, как после теплого дождя поднимается трава, зародились в Холмогорской сразу две коммуны и пять ТОЗов, и в эту весну первый раз в своей жизни станичная беднота сообща выехала пахать и сеять. Хозяйства, известно, были малосильные, собой хилые, лошаденки, бычки, сведенные в общую упряжку, исхудалые, брички, плуги старенькие. Это не то что теперешняя техника. Но зато дали этим артелям исключительно красивые названия – залюбуешься! Одна коммуна называлась «Свободный путь женщины», и председателем ее была Васюта Нечипуренкова, другая коммуна – «Светлый путь», ее сорганизовал мой батя. «Светлый путь» первым в станице получил трактор – подарок путиловских рабочих, и тогда еще молодой Максим Беглов, мастер кузнечного дела, был первым трактористом и председателем коммуны. Названия всех пяти ТОЗов начинались непременно со слова «красный»: «Красный казак», «Красный пахарь», «Красный восход», «Красный колос», был даже «Красный плуг». В этот «Красный плуг» вошли одни середняки – всего девять дворов, и председателем был Аким Бесхлебнов, сын казака-середняка. – Василий Максимович тяжело вздохнул. – Тут, в станице, геройски погиб Аким Бесхлебнов, кулаки порешили. А красив был собой тот Аким, высок, строен, усики каштановые, с позолотой, чуб белесый, вьющийся.
Ночь давно укрыла все вокруг, и так плотно, что уже не было видно ни лесной полосы, ни соседних скирд, ни пахоты. Где-то далеко кострами поднимались огни – это тракторы своими фарами ощупывали борозды. В темноте как-то отчетливее слышалась старательная работа моторов, их могучие голоса сливались в один протяжный гул.
«Холмогорский витязь» так и не был съеден: слишком велик, вдвоем не осилить. Солодов вытер платком мокрые и липкие пальцы, поблагодарил за угощение и, собираясь еще слушать Василия Максимовича, поудобнее улегся, вытянул болевшую еще от ранения ногу и заложил руки за голову. Солома под ним сухо потрескивала, черное, сплошь усеянное звездами небо поднялось, раздвинулось, и от него веяло по-летнему теплым ветерком.
– Время было героическое, переломное, – задумчиво проговорил он. – Решалась судьба крестьянства, и в казачьих станицах особенно остро проявлялась классовая борьба. Кто кого, не на жизнь, а на смерть – так стоял вопрос.
– А какие были председатели! Удивительные люди. – Василий Максимович прилег на бок, под плечо подбил клок соломы. – Из бывших батраков или из обедневших казаков, и все как один малограмотные. Поставь рядом с ним нашего Михайла Барсукова – это же министр! Портфелей они не носили, никаких кабинетов не имели, потому как с ранней весны и до поздней осени безотлучно пребывали в степи, становились за чапыги плуга и шагали по борозде или по распаханной, разбухшей земле, с ладони умело раскидывая зерно. Собрания проводили прямо на пахоте, и тут же, в свежей борозде, благородно поджав ноги, сидели члены президиума. Коням и быкам давали травы, и пока длились прения, худоба подкармливалась и отдыхала. А идейность ихняя, устремленность, сказать, ихняя решимость изменить жизню к лучшему, думаю, Нестерыч, вполне подошла бы и к теперешнему времени. Сильно идейные и стойкие были товарищи. Помню, как-то зимой в Холмогорскую верхом на коне приехал секретарь райкома, в сапогах, в старенькой, перекрещенной ремнями гимнастерке, с кобурой на поясе. Собой щупленький, голова острижена, как у новобранца. Собрал он в станичном Совете всех председателей. Мой батя и меня взял с собой. Приглядывайся, говорит, сынок, к зарождению в станице новой жизни, как ей, сердешной, трудновато становиться на собственные ноги. Ну, примостился я в уголке, наблюдаю, приглядываюсь. Сидят на лавках шесть мужчин и одна баба. Мужчины, небритые, непричесанныё, в той же своей будничной, неказистой одежонке, чинно разместились в ряд, старательно задымили цигарками. А Васюта – что значит женщина! – успела умыться, причесаться, и приодеться, и повязать на голову красную косынку. Сидят они и ждут, что скажет им секретарь райкома. А он встал, одернул под ремнями гимнастерку, посмотрел на всех пристально и спрашивает: «Дорогие товарищи, кто вы есть такие?» Мужчины пожали плечами, молчат. «Как это – кто? – за всех подал голос Аким Бесхлебнов. – Люди мы, разве не видно?» – «То, что вы люди, вижу и понимаю, – говорит секретарь райкома. – Но вот смотрю на вас и диву даюсь: кто и когда обучил вас так беззаветно и так умело исполнять революционные идеи?» Загалдели все разом: «Дело-то свое, хлеборобское». – «Стараемся для общего блага». – «Осточертела старая житуха, вот мы и устремились к лучшей жизни». – «Кто из вас учился в школе?» – спросил секретарь. «В школу не ходили, – ответил мой батя, – так что подружиться с грамотой не довелось. Одна Васюта средь нас умеет читать и писать. Васюта – грамотейка, а мы неучи». А у секретаря еще вопрос: «Как же вы расписываетесь?» – «По-разному, кто как умеет, кто крестик ставит, кто закорючку». А Аким Бесхлебнов хитро усмехнулся: «Мы свои подписи ставим плугом на борозде. И ничего, хорошие подписи получаются». Все поддержали Акима: «Наши подписи, можно сказать, без подделки». А секретарь еще вопрос: «Значит, и газет не читаете?» – «Не кумекаем, – отвечает Аким Бесхлебнов. – Да оно, признаться, и некогда заглядывать в газету». А он: «Выходит, и о выступлении товарища Сталина перед аграрниками-марксистами вы ничего не знаете?» Молчат, головы опустили, засовестились. «Василиса, а ты читала речь Сталина?» – «А как же! – смело отвечает Васюта. – И читала, и изучала». А секретарь и говорит: «Речь напечатана в „Правде“, надо устроить коллективную читку. Василиса, райком поручает тебе провести с председателями и активистами такую громкую читку. Соберитесь тут же, в Совете, и прочитайте». – «Прочитать бы можно, да только что она даст нам, эта читка? – за всех отвечает все тот же Аким Бесхлебнов. – Заглавное в нашем деле не читка, а душевный порыв». – «Ты хотел сказать – энтузиазм?» – «Заковыристое словцо, натощак не выговоришь, а слова „душевный порыв“ простые, выговариваются свободно. Вот мы на них и нажмем». – «Читка речи Сталина душевному порыву не помешает», – отвечал секретарь.
– Это понятно, – подал голос все время молчавший Солодов. – «Душевный порыв» – хорошо сказано.
– Тогда я не подумал о том, что тот душевный порыв кому-то встал поперек горлянки. – Василий Максимович прислушался: где-то совсем близко, шелестя соломой, проворно шныряла ящерица. – Вскорости поползли по станице слухи, будто те кулаки, какие были намечены к высылке, спрятались в ущелье под Эльбрусом и один из них, наш, холмогорский, будто бы заявился ночью на коне, постучал в хату насмерть перепуганного председателя станичного Совета Аникеева и, взяв его за грудки, сказал: ежели через три дня все коммуны и ТОЗы в Холмогорской не будут распущены, то председатели пусть пеняют на себя. Вскочил на коня и улетел. А через неделю приключилось первое несчастье. За станицей, где теперь молочный завод, в неглубокой канаве нашли убитую Васюту Нечипуренкову, и тут же, на окровавленной траве, валялся листок со словами: «Это тебе, сука, за чтение речи Сталина и за свободный путь женщин». А на другой день несчастье повторилось. На том же месте, в канаве, лежал с разрубленным черепом Аким Бесхлебнов, на груди у него такой же лоскуток бумаги, и на нем карандашом нацарапано: «Это тебе, гад, за красный плуг и за душевный порыв». Похоронили обоих с почестями, на станичной площади. Был митинг, играла траурная музыка. Возле Дворца культуры, под могучими тополями, бугрятся две могилки, и лежат на них каменные плиты. Годы стерли, притемнили высеченные на плитах надписи, и лишь не темнеют, не стареют слова: «…слава героям-зачинателям». И всегда красуются на тех плитах живые цветы. Не забывают станичники своих зачинателей. Да, были, были в те памятные годочки герои мирного труда, и дажеть теперь нашему Барсукову есть чему у них поучиться.
– Если бы Васюта и Аким Бесхлебнов могли бы встать и посмотреть на сегодняшнюю Холмогорскую, – задумчиво сказал Солодов, не переставая смотреть на звезды. – Как за эти годы изменились и станица, и люди, в ней живущие. И если не поскупиться на воображение, то совсем не трудно себе представить, какой Холмогорская будет в самом недалеком будущем. – И вдруг без видимой причины спросил: – О чем вы недавно говорили с Барсуковым? Он приглашал к себе трех колхозных гвардейцев, в том числе и тебя.
– Была такая балачка. Давали мы Михаилу житейские советы.
– Какие?
– Разные. Лично я наказывал ему хоть изредка поглядывать на себя со стороны.
– Ну и что же он? Принял советы?
– По всему видать, принял. Замечаю, в думках у него что-то заворошилось.
– Позавчера Барсуков выступал на собрании районного актива.
– Ну и как, хороша была речь?
– Не то что хорошая или плохая, а так он еще не говорил с трибуны. Что-то происходит у него в душе. А что?
– Может, моя дочка в чем повинна? – спросил Василий Максимович. – Михайло вырос у нас, вместе с Дашей школьничал. А зараз, как я примечаю, поглядывает на нее не как на секретаря парткома. По станице пополз бабский брёх, в семье у Михаила возникли нелады, жинка от него ушла. Я знаю, Даша ничего такого не сотворит, а все ж таки, может, не следовало ставить их в одну упряжку. Люди молодые, бог их знает, что у них на уме.
Наступило молчание. Ящерицы еще шумнее сновали в соломе. А над скирдой, над ночной степью высоким шатром поднялось небо. И далеко, и совсем близко не смолкали моторы, и все так же, разрывая темень и озаряя пахоту, пламенели фары. Василий Максимович приподнялся на локоть, пододвинулся поближе к Солодову.
– Тут думки о Михайле и о дочке, – сказал он, – а тут своя болячка гнездится в душе.
– Знаю: холмы.
– Коли знаешь, так подсоби. Стеснялся просить, да вижу – придется. Нестерыч, прикажи Барсукову и моему сыну Дмитрию, чтоб не посягали на холмы. Ить станица без холмов – не станица, это всяк знает.
– Надо, Максимыч, помочь тебе. А вот как? Дело-то далеко зашло.
Василий Максимович только тяжело вздохнул, и теперь на скирде надолго воцарилась тишина. А тут еще мотор мешал говорить, потому что Тимофей как раз в это время разворачивал свою машину, осветив скирду косым слепящим светом. Плуг был поднят, трактор шел легко, позвякивая, как конник шпорами, траками. Было слышно, как плуг опустился, как лемеха с характерным шипением вошли в землю. Мощнее заработал мотор, и траки-шпоры, почувствовав тяжесть, влипли в стерню и перестали позвякивать. «Четыре круга сделал Тимофей, вошел в пятый, – подумал Василий Максимович. – Отлично ходит, без остановок, и машина идет ровно, как часы»…
Солодов все так же лежал на спине, заложив руки за голову, словно бы прислушиваясь к удаляющимся звукам мотора. «Станица без холмов не станица, – мысленно повторял он слова своего фронтового друга. – Да, Максимыч прав. Но как исправить эту ошибку? Завтра же поговорю и с Дмитрием Бегловым, и с главным архитектором района, и с Барсуковым. Посоветуюсь с ними»…