Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
Два месяца Степан проработал в бригаде мастера Остаповского. Дважды получал приличную зарплату (несколько даже большую, чем в редакции) и этим обрадовал Тасю. И все же за эти два месяца Степан окончательно убедился в опрометчивости своего решения остаться в станице. Он еще никому об этом не говорил, даже Тасе, но сам в душе понимал, что ремонтника из него не получится и что надо было послушаться не Максима, а отца и навсегда распрощаться с Холмогорской. Он понимал: не потому не мог стать хорошим слесарем, что ему трудно было овладеть этой специальностью и что от работы уставал, – нет, научиться работать гаечными ключами и напильниками он мог бы, и силенки у него предостаточно! – а потому Степан не мог заниматься ремонтом машин, что трудно, оказывается, делать две работы одновременно: отвинчивать, к примеру, ржавую, под нажимом ключа скрежещущую гайку и думать о том, как она скрежещет, и как отлипает от металла и отворачивается, и как можно описать и эти падающие с гайки на грязный, пропитанный машинным маслом черный пол рыжие окалинки ржавчины и этот странный гаечный звук, почему-то похожий на крик сороки.
Степан старался не думать о том, что не относилось непосредственно к исполняемой им работе, и из его старания ничего не получалось. Зажимал ли в тисках болт, подравнивал ли напильником головку болта, а все одно думал не о том, как лучше и как быстрее это сделать, а о том, что тиски похожи на железные челюсти, болт хватают, как зубами, и что дома на столе осталась не дописанная им страница. На этой странице Степан описывал разговор влюбленных, и теперь, стоя у станка, ему казалось, что парень и девушка еще не все сказали. Поэтому, работая напильником, Степан мысленно продолжал этот неоконченный диалог своих героев, говорил то за девушку, то за парня, совершенно забыв о тисках. Иногда он, задумавшись, смотрел на свои испачканные машинным маслом руки, и ему казалось, что от черноты пальцы были короче и толще, и в уме он твердил себе, что эту деталь следовало бы запомнить, она могла бы пригодиться. Прислушивался к голосу напильника и опять обдумывал, как же точнее и как же лучше описать этот звук, почему-то напоминавший голосок заблудившегося в траве цыпленка. Всегда ждал окончания рабочего дня, чтобы побыстрее вернуться домой и там засесть за работу желанную, от которой он еще не знал усталости и жить без которой не мог. Было похоже на то, как если бы Степана насильно заставляли жить с нелюбимой женщиной, а он все время думал бы о другой, о любимой, стараясь избавиться от нелюбимой и уйти к любимой. Жить и дальше так, с раздвоенной душой, делая одно, а мысленно живя другим, Степан не мог, да и не хотел.
Совсем недавно, во время обеденного перерыва, мастер Остаповский пригласил Степана в свою конторку, небольшую комнату с одним окном, из которого был виден угол старого кирпичного забора. Степан уже был в этой конторке, правда, лишь один раз, когда его принимали на работу, и тогда он почему-то не заметил ни кирпичного забора за окном, ни темную, пропитанную дымом паутину в углах. Паутина казалась влажной и тяжелой, и Степан невольно подумал, что если эту грязную, прокопченную паутину взять пальцами, то она прилипнет к ним. «Мне надо смотреть не в угол и не на забор за окном, а на мастера и слушать, что он мне скажет», – подумал Степан, опуская голову.
Остаповский был не в духе. На ходу ногой сердито пододвинул табуретку, до лоска засаленную спецовками ремонтников, и предложил Степану сесть. Сам же со строгим, начальственным видом уселся за низеньким столиком, который был завален гайками и болтами. Остаповский локтями энергично раздвинул это железо, поудобнее облокотился о стол и, подперев ладонями мягкие, одутловатые и давно не бритые щеки, спросил:
– Не пойму, Степан, что у тебя на душе? – Он с укором, строго смотрел на своего нового ученика, и его жиденькие, почти бесцветные брови сломались как-то странно, острыми уголками. – Или ты чем хвораешь? Или у тебя в семье неприятность?
– И не хвораю, и в семье все хорошо.
– Так в чем же дело? – И опять у Остаповского уголками переломились брови. – Почему у тебя нет у нужной сноровистости?
Вот и тут вместо ответа на вопросы мастера Степан молчал и думал, почему у Остаповского, человека в общем-то добродушного, незлого, так удивительно поднимаются и ломаются брови, и это происходит не всегда, а только тогда, когда он о чем-то спрашивает. Надо и это запомнить и записать. И еще Степан заметил: никак не сочетались эти бесцветные, остро переломленные брови и это одутловатое, сильно заросшее лицо. Как будто два разных человека, – это тоже необходимо запомнить и записать. «Опять я за свое. И на кой черт мне нужны и его неказистые бровишки, и укрытые густой щетиной щеки, и этот кирпичной кладки забор за окном, и паутина в углу?» – сердито думал Степан и, чтобы не смотреть на мастера, опустил глаза.
– Ты слышишь, что я тебе говорю, Степан?
– Да, слышу, – покраснев, соврал Степан.
– Ты что, от природы такой квелый? Совсем не похож на своего батька, нет! Василий Максимович – это пружина! А ты что? Вот через то и не могу понять, почему у тебя не клеится работа? – спрашивал Остаповский, и Степан с трудом удержался и не посмотрел, как у мастера переламливались брови. – Как твои нервы, Степан?
– В порядке, – сухо ответил Степан. – Но при чем тут нервы?
– Я к тому спрашиваю про нервы, что уже был у нас в бригаде один случай. Приняли мы в ученики паренька с расстроенными нервами и вволю с ним намаялись. Боже мой, что он выделывал! – Степан не вытерпел и снова посмотрел на мастера: брови его уже поднялись и сломались. – Так у этого парня нервная система действовала не на задумчивость, как у тебя, а на веселость, и через то слесарить он не мог. Чуть что – бросает инструменты и тут же возле своих тисков кидается в пляс, сам себе подыгрывает и такого выделывает трепака, что со всей мастерской сходились поглядеть на плясуна. И вся работа останавливалась. «Ты что, парень, выделываешь ногами как сумасшедший? – спрашиваю. – Тебе надо работать не ногами, а руками, а ты что вытворяешь?» – «Иначе не могу, – отвечает он спокойно, – потому как без этого, без танца, нервы мои не выдерживают. Они у меня от природы беспокойные. Вот попляшу, успокою нервы и снова могу браться за дело». Узнала об этом танцоре твоя сестра Дарья Васильевна и посоветовала отправить его в художественную самодеятельность. Зараз он там, сам танцует и других обучает пляске, и вся художественная самодеятельность им не нарадуется. И нервы, сказывают, у него выздоровели… Но ты, конечно, в плясовую не кидаешься, до этого еще не дошло. У тебя, вижу, что-то непонятное для моего вразумения засело не в ногах, а в голове. Скажи откровенно – что? Какие думки в голове утаиваешь? Все эти два месяца я наблюдал за тобой. Ты работаешь так, как мокрое горит, все у тебя из рук валится. Прыти у тебя нету, вот что! А почему ее нету? Можешь ответствовать мне вразумительно? Не можешь или не желаешь? А ведь я дал слово Максиму сделать из тебя настоящего слесаря…
Степан не отвечал. Он думал, как бы ему поподробнее запомнить и потом записать это второе свое посещение конторки, и записать именно так, как оно было: и красный, из старого кирпича, забор за окном, и низкий, заваленный железом стол, и эту траурную, тяжело висевшую в углах паутину, и не забыть бы серые, одутловатые щеки мастера, и его бесцветные и так проворно ломающиеся брови. Степан любил такую подробную запись, и если не занести ее на бумагу по свежей памяти, то со временем многое и самое интересное забудется.
– Что же ты молчишь, Степан? – спросил Остаповский, и белесые его брови опять поползли вверх и сломались. – В молчанку нам играть нечего.
– Право, не знаю, Илья Самсонович, что вам и ответить.
– Во-первых, скажи, только чистосердечно: согласен ли ты со мной или не согласен насчет… э, как бы выразиться, твоего нерадения, что ли?
– Согласен, хотя я и стараюсь…
– Плохо, из рук вон плохо стараешься! – начальственно-строго повысил голос Остаповский. – Во-вторых, хочешь ли ты стать настоящим слесарем?
– Хочу, – ответил Степан.
– Тогда пойми меня, Беглов: сам я, без твоего радения и желания, слесаря из тебя сотворить не могу, потому как ты уже не дитё и сам обязан понимать и устремляться. Мало сказать «хочу», а надо еще засучивши рукава взяться за дело и все постороннее, что есть в голове, выбросить долой! Слесарное дело, Степан Васильевич, помимо физических сил, требует еще и умственного устремления. Беру всем известный факт: на буксире доставляют к нам не грузовик, а бездыханное тело, мертвый, никуда не годный металл. Мотор в нем давно отдал богу душу и уже закостенел. Что мы, ремонтники, делаем? Какое принимаем решение?
И снова Степан не слышал, какое ремонтники принимают решение и что они делают, когда к ним на буксире доставляют грузовик. На уме у него свое: «Запомнить бы и записать: „бездыханное тело“, „мертвый металл“, „мотор отдал богу душу и закостенел“».
– Иными словами: в данном случае перед нами уже не просто железо, а мертвое существо, и наша задача оживить и направить это существо на работу для переброски грузов, – продолжал Остаповский, все так же опираясь локтями о стол. – А ремонтники – это же артисты своего дела! Поэтому мы сперва потрошим грузовик, как все одно вареного рака, копаемся в его внутренностях, колдуем над ним недели три, а то и больше месяца, в зависимости от серьезности ремонта. Изношенные, непригодные части заменяем новыми или отремонтированными, – одним словом, оживляем. И когда машина собрана, мы ставим ее на ноги, и перед нами уже не безжизненный металл, а исправный грузовик, и из мастерских, как выздоровевший человек из больницы, он уходит на собственных колесах и безо всякой посторонней помощи. Так кто вернул машине жизнь? Кто вдохнул в нее силы? Мы, ремонтники! И после этого прошу запомнить: все это делается не только руками, а и головами!
«И еще надо записать: „не просто железо, а мертвое существо“, „потрошим грузовик, как все одно вареного рака“, „копаемся в его внутренностях, колдуем над ним“… Сказал „колдуем“, а не „работаем“ или „ремонтируем“, а слесарей назвал „артистами“», – думал Степан.
– Чего я хочу конкретно и чего требую практически? – услышал Степан спокойный, глуховатый голос мастера. – Я хочу, и я требую понимания вопроса: да или нет? Иными словами: либо ты с моей подмогой становишься мастером ремонтного дела, либо лети, как вольная птица, на все четыре стороны и не мешай другим. – Остаповский переменил позу и теперь подпирал свои полные небритые щеки не ладонями, а кулаками, и Степану захотелось запомнить и потом описать лицо мастера вот таким, несколько перекошенным. – И если бы ты кидался не в задумчивость, а в пляску, как тот ненормальный танцор, так я не стал бы ни раздумывать, ни толковать с тобой, а давно бы откомандировал в художественную самодеятельность. Танцуй там хоть до упаду. Но ты же парень башковитый, вижу, соображения у тебя имеются, а вот душевного рвения к работе нету. Почему? Никак не могу открыть эту загадку.
– Да тут нечего открывать, и никакой загадки нету, – сказал Степан. – Я стараюсь, но у меня не получается.
– Тогда ответь мне на вопрос: почему вчера поплелся в токарный цех, стоял там и смотрел, как твой брат Максим оттачивал клапана? Ты что, или никогда не видал, как работает токарь?
– Видел…
– Так какого же кляпа бросил работу и столько времени приглядывался к токарному станку? Или собираешься учиться на токаря?
– Нет, не собираюсь…
– А стоял и глазел? Чего ради?
– Так, просто интересно было посмотреть. Из-под резца красиво льется стружка! Илья Самсонович, вы человек бывалый, скажите, с чем ее можно сравнить?
– Кого?
– Стружку… Эти зеленоватые, дымкой покрытые ленточки… Они как живые! Вы разве никогда не думали об этом?
– О чем?
– Ну о стружке.
– Довольно-таки странно. Это зачем же о ней думать? – Остаповский был так удивлен и озадачен, что его бесцветные брови чересчур проворно рванулись вверх, сломались да так и застыли. – Стружка – это стружка, и похожа она сама на себя. Вот и весь ответ, и раздумывать тут нечего.
– Нет, не скажите, – возразил Степан. – Я смотрел, как она зарождается под резцом и как кружится колечками. Это так удивительно красиво, что словами нельзя ни описать, ни выразить! Тут нужен художник кисти или музыкант!
– А я еще больше удивляюсь на тебя, Беглов. – Теперь уж белесые брови мастера так и оставались приподнятыми и сломленными. – Зачем же описывать стружку? Кому это нужно? Ее же вывозят на свалку как металлолом. Стружка – это же каждодневный отход в работе токаря. И что ты нашел в ней такого красивого?
Степан понял, что зря заговорил о стружке, и он, виновато улыбаясь, сказал:
– Да, верно, это я так… ни к чему.
– Эта твоя стружка увела нас от существа вопроса, – сказал Остаповский спокойно, зная, что брови его опустились и лицо не вызывало никакого удивления. – Давай окончательно обговорим, как нам быть со слесарством? Даешь мне твердое слово быть прилежным в работе? Или не даешь такого слова?
– Даю слово, – со вздохом ответил Степан. – Твердо обещаю.
– Ну, на том и порешим. – Остаповский поднялся, и на пухлых его щеках, в том месте, где упирались кулаки, остались заметные следы от пальцев. – Только смотри, Степан, обещание надо выполнять…
– Я понимаю.
В тот же день вечером, вернувшись домой, Степан раскрыл тетрадь, на обложке которой значилось «На память», и долго вспоминал и записывал свою встречу с Остаповским.
40Еще до того, как раскрыть тетрадь и сделать необходимые записи, Степан рассказал жене о своем неприятном разговоре с Остаповским. Видя, с какой горечью в заслезившихся глазах Тася посмотрела на него, он невесело заулыбался и, желая придать своему рассказу шутливый характер, заключил:
– Так что, женушка, по всему видно, придется нам покидать Холмогорскую и переходить на цыганский образ жизни. Что так смотришь?
Глаза у Таси наполнились слезами, лицо стало не бледным, а желтым, и она, не проронив ни слова, постелила постель и легла спать. Так случалось не раз: Степан усаживался к столу и принимался за свою работу, а Тася ложилась в постель. Вот и в этот вечер все так же привычно горела настольная лампа, укрытая темным платком, на стол падал яркий пятачок света, и Степану приятно было оставаться в тишине, одному со своими мыслями. Он писал обычно ночью. Тася спала так тихо, что даже не было слышно ее дыхания. Но в этот вечер Степан сразу же уловил слабое посапывание и шмыганье носом. Прислушался и понял: Тася плакала. «Ну вот, этого еще не хватало», – подумал он и оборвал недописанную фразу на словах «ничто так не унижает человека»… и закрыл тетрадь. Подошел к кровати, Тася свернулась под одеялом, уткнула нос в подушку и плакала.
– Таисия, что с тобой? – Степан наклонился. – Чего разнюнилась?
– Из Холмогорской я никуда не поеду, хоть что хочешь. – Тася подняла голову, испуганно посмотрела на мужа, торопливо вытирая слезы. – Что ты за человек? Нигде не уживаешься. Из редакции ушел, теперь и отсюда бежишь. А куда нам еще бежать?
– Подумаем, уезжать-то не вдруг, не завтра. – Степан присел на кровати и долго молчал. – Только плакать совершенно нечего. Я напишу письма в районные газеты, узнаю, может, им нужны сотрудники.
– И получишь отказ. Тогда что?
– Поеду в Степновск, попробую там устроиться в редакцию.
– А если не устроишься?! Что потом?
– Будет видно…
– Стена, и тогда ничего не будет видно, – сквозь слезы говорила Тася. – Прошу тебя, не надо никуда уезжать. Тут и заработок у тебя приличный, и Максим с Настенькой нам помогают. А то, что мастер тебя вызвал, так на то он и твой начальник. Не противоречь ему, Степа, не противься. Я же тебя знаю, если ты захочешь, то все можешь сделать, а если упрешься…
– Не уперся я! – перебил Степан. – Не гожусь для этой работы, вот что. Остаповский прав, я не должен мешать другим и быть для них обузой. Но ты не горюй и не плачь, мы не пропадем.
– Как же мне не плакать, Степа? Скоро у нас будет ребенок, а с ним я не хочу жить, как живут цыгане. – И Тася не на шутку залилась слезами. – Что это за жизнь без своего приюта? Не хочу ездить с одного места на другое. Я так не могу…
– Ну что заладила: не хочу да не могу? А если надо? Ты же знала, за кого выходишь замуж.
– Знала, знала, – Тася заплакала еще больше. – Разве ты тогда таким был?
– Стал не таким? Да? Не гожусь? Быстро…
– Ой, Степа, ты такой, ты славный, и я люблю тебя, как и любила, – сдерживая слезы и через силу улыбаясь, говорила Тася. – Но тебе надо бросить писать… Совсем бросить. Ну зачем тебе оно, это писание? Вместо того, чтобы отдыхать, ты ночи просиживаешь…
– Значит, надо бросить писать?
– Долой все из головы.
– Не могу, Тася… Скажи, могу ли я тебя бросить и забыть?
– Так то же я… Разве можно равнять?
– Можно.
– Да ты попробуй жить без писания. – Тася снова хотела улыбнуться и не смогла, сухие ее губы мелко дрожали. – Вот я скоро рожу сына или дочку. Ребенка мы отдадим в детские ясли, я поступлю на молочный завод. Настенька обещала устроить. Знаешь, сколько мы вдвоем станем зарабатывать? Много… И заживем спокойно, как все, а в будущем сможем и домишко себе построить… А писать не надо, Степа… Все люди не пишут, и ничего – живут…
– Ладно, уговорила, останусь в мастерской. – Степан подсел поближе к жене, обнял ее. – Не тревожься, никуда мы не поедем.
– Правда?
– Конечно, правда. Ну а теперь спи, а я еще посижу. Надо кое-что записать, чтобы не забыть. Спи спокойно, спи, и нечего без причины плакать.
Как в спаренном полете один летчик бывает ведомым, а другой ведущим, так и в семье, по мнению Степана, кто-то из супругов обязан быть и постарше, и посообразительнее, и, что весьма важно в делах семейных, похитрее. Вот почему в этот вечер Степан взял на себя роль ведущего, и почему он, никогда и ничего не скрывавший от жены, пошел на хитрость и сказал ей неправду. Пусть она спокойно спит и ничего не знает о его намерениях, так будет лучше и для нее и для него, ибо остаться в бригаде ремонтников и бросить писать, как того желала Тася, он не сможет. Даже если бы ему запретили писать, отобрали бумагу, карандаш, он писал бы мысленно. Он знал, что какое-то время ему придется работать в бригаде Остаповского. Но рано или поздно – в этом он нисколько не сомневался (и пусть это случится не позже, а раньше!) – Степан Беглов прибьется к тому своему берегу, о котором говорил ему отец.
Он сел за стол, снова раскрыл тетрадь, поближе пододвинул лампу и начал писать.
«Тася не знает: с нами может случиться то, что частенько случается на Кубани во время половодья. Покачивается на стремнине какая-нибудь коряга, несется что есть мочи, и кажется, что так она, поворачиваясь на воде и вскидывая свои коренья-руки, промарширует до самого моря, и там морская волна легко подхватит ее и унесет неведомо куда. И вдруг какая-то странная сила потянет корягу со стремнины, поведет в сторону, и вот она, замедляя свой бег, уже прибилась к берегу, отыскала себе место поудобнее, остановилась и уже навсегда. Так остановимся, придет время, и мы, и остановимся обязательно. Плохо, что я еще не уверен, есть ли во мне хоть какой-нибудь талантишко, или, может быть, привязалась ко мне та неизлечимая хворь, каковая именуется графоманией. Но одно для меня теперь уже ясно и очевидно: без газеты не прожить. И так же, как корягу что-то выталкивает со стремнины и подгоняет к берегу, так и во мне сидит та сила, которая непременно приведет меня в газету. И если я, как говорит Тася, не ужился в Рогачевской, то это еще не значит, что по характеру я вообще неуживчив и что везде редакторы такие сухари, как в Рогачевской»…
Тася давно перестала шмыгать, притихла, и Степан понял, что она уснула. Теперь он взял три конверта и три листа бумаги и написал своим крупным, разборчивым почерком сразу в три газеты: в «Усть-Калитвинскую правду», в красногорский «Рассвет» и в старореченскую «Зарю коммуны». Утром, пораньше, отнес письма на почту и оттуда пошел в мастерские. Оставалось спокойно работать и ждать ответа, и если из какого-то района ответ придет положительный, Степан не задумываясь возьмет свою беременную плаксивую женушку и уедет, и удержать его в Холмогорской уже никто не сможет.
Дни шли, Степан работал хорошо, и Остаповский был им доволен. Как-то в субботу братья вместе возвращались домой, и Максим сказал:
– Сегодня видел Остаповского. Не нарадуется тобой. Вот теперь, говорит, толк из Степана получится. Ты что это так неожиданно изменился к лучшему?
– Не изменился, а просто стал старательным и послушным.
– Это хорошо, – одобрил Максим. – Всякая работа требует старания. Старание – это главное.
А на другой день, в воскресенье, когда Настенька и Тася отправились в центр станицы, в магазины, а Степан сидел за столом и писал, Максим приоткрыл дверь и спросил:
– Братуха, к тебе можно? Не помешаю?
– Входи, входи, – ответил Степан.
– Удивляешь меня, Степан. Хоть бы по праздникам отдыхал.
– Работа не подневольная, от нее не устаешь. Не веришь? В Рогачевской, бывало, весь день в редакции, чертовски устанешь, домой приходишь с головной болью. Умываюсь, сажусь писать – и, веришь, усталость как рукой снимает. Улыбаешься? Нет, тебе этого не понять!
Свежевыбритый, в отличном настроении, Максим развалился на диване, точно бы желая показать, что скоро уходить не собирается.
– Что сочиняешь, Степа? – спросил он. – Или это секрет?
– Никакого секрета. Пишу повесть.
– О чем же она, эта повесть?
– Как бы сказать? О несчастной любви.
– Странно. Почему о несчастной? Почему не о счастливой?
– Хочу описать женщину, судьба которой чем-то похожа на судьбу Клавы.
– Жизнь у Клавы была горькая и страшная, – сказал Максим. – Но я не понимаю, отчего писатели стараются писать о несчастье людей, а не об ихнем счастье? Вот и ты, только еще собираешься стать писателем, а о чем пишешь? Сколько у нас в станице счастливых женщин, а ты выбрал для примера Клаву.
– Ответ на твои вопросы, очевидно, следует искать в истории русской литературы. Что лежит в основе выдающихся романов? Горе и страдания людей. – Степан посмотрел на своего брата повеселевшими, улыбающимися глазами. – Где-то я читал, что в «Тихом Доне», по меткому выражению одного шолоховеда, «горе выплеснулось из берегов Дона» и что в романе, по подсчету того же старательного исследователя, подробнейшим образом описано более двухсот смертей.
– Что же станут делать писатели при коммунизме, когда в жизни людей не будет ни горя, ни страдания? – с иронической улыбкой спросил Максим.
– Вот чего не знаю, того не знаю, – чистосердечно признался Степан. – Думаю, что если такое время когда-то и наступит, то это случится очень и очень нескоро.
– Но ведь и сейчас есть у людей настоящая радость и настоящее счастье? – стоял на своем Максим. – Есть и у нас в станице семьи, где муж и жена любят друг друга глубоко и искренне. Почему бы тебе не написать повесть именно о такой любви? Для примера мог бы взять ну хотя бы Марфеньку и Петра Андроновых. Ничего не надо придумывать, бери и описывай все, как есть. У них трое ребятишек, ждут четвертого. Живут в любви и согласии, материально ни в чем не нуждаются, муж и жена труженики, каких поискать! Или возьми моего соседа, Петра Никитина. Отличный семьянин. А какой настырный в работе!
– Тогда лучше всего написать повесть о Максиме Беглове? – все с той же иронической улыбкой спросил Степан. – Твоя жизнь не похожа на деревенскую, да и стоит она в станице каким-то особняком.
– Нет, Степан, для повести я не гожусь.
– Отчего не годишься? Думаешь, что если написать о тебе сущую правду, то читатели не поверят? – смеясь, спросил Степан. – Скажут: досужая выдумка, ибо в реальной жизни таких ненормальных пока еще нету. Так, что ли?
– Могут сказать и это, – согласился Максим. – И еще скажут: лакировка!
– Максим, а горе у тебя бывает? – спросил Степан.
– Страшного горя, такого, чтоб доводило до слез, еще не было. А мелкие неприятности имеются, – ответил Максим. – У кого их не бывает? Меня тоже навещают и тяжкие думы, и ночи без сна. Ты видел, как я реставрирую изношенные, от старых тракторных моторов, клапана? Раньше их выбрасывали в металлолом, а теперь мы их ставим в моторы легковых машин, считай, как новенькие, словно бы только что с завода, и делать их такими новенькими умею только я один. И если бы ты знал, сколько мне стоило нервотрепки, чтобы на деле доказать свою правоту!
– Новые клапаны – это, я понимаю, дело важное и нужное, – сказал Степан. – Но мне интересно было наблюдать сам процесс обработки, то, как из-под резца сочилась дымящаяся стружка. Казалось, что эта стальная стружка сочилась, как упругая струйка воды. Как считаешь, Максим, похожа она на струйку воды?
– Похожа самую малость. – Максим подошел к брату, положил свою тяжелую руку ему на плечо, наклонился. – Степа, почитал бы что-нибудь. А? Очень прошу.
– Читать-то еще нечего, – ответил Степан, чувствуя на плече жесткую, как железо, руку брата. – Написано много, да только все это пока еще черновики.
– Прочитай хоть начало.
– И начало еще не годится, – ответил Степан и подумал: «Непременно надо записать: рука на плече, мускулистая, упругая, тяжелая, – рука токаря». – После смерти Клавы всю повесть я решил переписать заново.
– Что так? – удивился Максим.
– Я был на похоронах. Утонув в цветах, из гроба выглядывало крохотное, будто слепленное из глины, личико. Я так много думал о несчастной судьбе этой женщины, что все написанное мною необходимо переделать, и начало тоже… Смерть Клавы все во мне перевернула.
– Трудноватая у тебя работенка, не позавидуешь. – Максим снова уселся на диван. – Скажи, Степан, разве нельзя все это бросить?
– И ты о том же? Недавно я убеждал Тасю, что нельзя бросить то, без чего невозможно жить… Не будем об этом.
Желая переменить разговор, Максим спросил:
– Как это ты стружкой испугал Остаповского?
– Жаловался?
– Пожимал плечами и разводил руками, – ответил Максим. – Остаповский считал тебя придурковатым, не в своем уме. Но сейчас изменил свое мнение. И вчера уверял меня, что в слесарном деле ты весьма преуспеваешь и что из тебя получится настоящий мастер-ремонтник.
Предположениям Остаповского не суждено было сбыться. Через неделю случилось совсем непредвиденное: из Усть-Калитвинской в Холмогорскую прикатила полуторка и остановилась возле дома Максима Беглова. Из кабины вышел коренастый мужчина в щеголеватых сапогах и в галифе, в дубленом полушубке и в кубанке серого курпея. Он назвался работником Усть-Калитвинского райисполкома Новожилиным и сказал, что приехал с письмом редактора «Усть-Калитвинской правды». В письме, которое Новожилин передал Степану, редактор просил приехать с семьей на машине, обещая не только работу, а и готовую для жилья квартиру.
Начались спешные сборы в дорогу. Проводить Степана и Тасю пришла Анна Саввична и, обнимая сына и невестку, всплакнула в кулак (Василий Максимович, как всегда, был в поле). У двора собрались поглазеть соседи, и Степан, складывая в кузов полуторки свои неказистые пожитки, слышал реплики:
– А далече от нас эта Усть-Калитвинская?
– Где-то там, поближе к перевалу.
– Отсюда наберется километров восемьдесят, а то и более.
– Далеко улетает сынок Беглова.
– Все одно возвернется.
– Еще как! Многие прощались с Холмогорской, а потом как миленькие возвертались. Трудно жить без своей станицы!
– Степан не вернется, он же подался в писатели.
– Подумать только: батько тракторист, а сынок вишь куда нацеливается.
– Женка-то у него уже при своих больших интересах.
– Вот ей трястись в грузовике не следовало бы.
– Ничего, сядет с шофером, там мягко.
Пришел и Остаповский, озабоченный, грустный. Принял от Степана заявление об освобождении от работы и сказал:
– Тебе еще кое-что причитается, так я скажу, чтоб перевели деньги по почте. Оставь адрес.
– Я напишу вам и пришлю адрес, – сказал Степан и, видя мрачное, с белесыми бровями лицо мастера, добавил: – Так как, Илья Самсонович, на что похожи стальные стружки? Еще не придумали?
– Забудь ее, эту стружку. Жалко, что уезжаешь, а то я сделал бы из тебя человека. – На прощание Остаповский пожал руку своему незадачливому ученику, заметив про себя, что ладонь у Степана уже успела огрубеть от железа. – Ну, счастливо, Степан Васильевич! И все ж таки напоследок скажу: зазря покидаешь бригаду, вышел бы из тебя настоящий слесарь.
Часа через три, когда нежаркое и такое ласковое холмогорское солнце опустилось так низко, что над Кубанью уже запламенел лес, Степан усадил плакавшую Тасю в кабину, рядом с шофером, сам вместе с Новожилиным уселся в кузове, прикрыв ноги полостью, и полуторка отошла от стоявшей возле двора толпы людей, среди которых Степан еще долго видел мать в белом платочке.