Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Кто-то робко постучал в окно. Гордеевна проснулась, прислушалась, думая, что, может быть, это ей приснилось. Но стук повторился, теперь уже настойчиво, так что зазвенели стекла. В окне качнулась тень. Кто бы это мог прийти в такой поздний час? И по какому делу? Катя была на дежурстве, да и ночью она обычно домой не приходила. Может, стучал кто-то из соседей. Испуганная, теряясь в догадках, Гордеевна не знала, что ей делать, и молчала. Тот же настойчивый стук повторился, на сером фоне окна отчетливо была видна чья-то голова.
– Кто там?
– Это я…
– Да кто же? Что-то не узнаю…
– Мамаша, это я, Никита… Из Холмогорской.
– Ах, Никита, Никита! – обрадовалась Гордеевна, поспешно слезая с кровати. – Что так поздно?
– Мамаша, пустите в хату…
– Зараз приоденусь. Да ты иди к сенцам, я быстро.
Она зажгла свет, проворно накинула на себя юбку, надела кофточку, кое-как, наспех, подобрала седую косу и направилась в сенцы.
– Аль на грузовике заявился? – спросила она. – А я так крепко уснула, что не слышала, как ты подкатил к хате.
– Я один, без грузовика.
Звякнул, подавая свой обычный голос, крючок, отворилась дверь, и Никита, жмурясь от яркого света, переступил порог. Гордеевна глянула на измученного, на себя не похожего точного гостя, на его еще не просохшую, испачканную глиной одежонку, на окровавленную скулу и ахнула, всплеснув руками:
– Боже мой, да ты ли это, Никита?
– Я и есть, я… Вот забрел… по старой памяти. Может, не признаете? Может, прогоните?
– Ну зачем такое говорить, Никита? Только откуда же ты заявился такой? И что с тобой стряслось?
– Опосля расскажу… Все узнаете…
– Или в драке был? Или что? Ума не приложу…
– Чайку бы, мамаша, да погорячее.
– Это я мигом! Сердешный мой, и чайком тебя напою, и накормлю.
– А где Катюша? – Никита покосился на дверь знакомой ему Катюшиной комнаты. – Спит?
– Катя на дежурстве, теперь у нее ночная работа. – Гордеевна поставила на газовую плитку чайник, подождала, пока он немного согрелся. – Умойся теплой водой, промой рану, потом я помажу ее йодом и перевяжу. Катя как-то купила аптечку, вот она и пригодилась. Но беда, что не могу переменить твое мокрое, нету у нас мужской одежды. А рубашку сними, я просушу ее над плитой и поглажу. К утру будет готова. Может, вместо штанов наденешь юбку и посидишь в ней?
– Не надо, штаны уже почти сухие.
– О господи, и что с тобой приключилось? Или тебя кто побил? Или ты упал? А может, была авария? По Кубани плыл, что ли?
Никита не отвечал, нагибаясь и с трудом снимая еще влажную, прилипавшую к телу рубашку. После того как он умылся, а Гордеевна смазала йодом его раненую щеку и кое-как перевязала бинтом, он успокоился, даже как будто повеселел, только все еще зябко вздрагивал. Он сидел на диване без рубашки, темнея волосатой грудью. Один глаз был прикрыт бинтом, другим он угрюмо смотрел на свои немного подсохшие, сморщенные и до смешного сузившиеся внизу штанины, и не спеша, как о чем-то чужом, постороннем, рассказывал, что с ним приключилось, как он поджег свой дом, почему он здесь и в таком виде. Гордеевна слушала и слегка покачивала головой.
– Мамаша, а насчет Кубани вы угадали, – заключил Никита, и при этом на губах у него затеплилась мученическая улыбка. – Довелось-таки померять ее и на самом глубоком месте. Да, быстрая и глубокая наша река, особенно тут, перед вашим хутором. Но ничего, выплыл, выбрался. Но вода такая ледяная, что внутри у меня все захолонуло, никак не могу согреться.
– Зараз налью тебе водочки, выпьешь и сразу согреешься. – Гордеевна открыла шкафчик. – Осталось немного в бутылке. Или тебе нельзя?
– Теперь можно, – ответил Никита, скривившись, как от острой, зубной боли. – Теперь я один, без грузовика, и мне все дозволено…
– Ну, садись к столу. Есть-то хочешь?
– Подавайте, мамаша, все, что у вас есть. Я ничего не ел со вчерашнего дня.
Гордеевна налила рюмку водки, Никита, не дожидаясь борща, выпил ее.
– Горюшко ты мое, разнесчастное, гляжу на тебя, а сердце мое болит, тревожится, – говорила Гордеевна, видя, с какой жадностью Никита ел вчерашний, наскоро разогретый борщ. – И что ни толкуй, а я никак не возьму себе в голову. Как же это так? Ни с того ни и сего взял да и подпалил свою домашность?
– Вот так и подпалил, – ответил Никита, не отрываясь от тарелки. – Теперь и мне все это увижается как сон. А это же было, было, черт!
– Да ты что, находился тогда не при своем уме? – допытывалась Гордеевна. – Или сидела в тебе какая давняя злобственность на свое подворье? Или еще что?
– Канистра с бензином, черт, как-то нечаянно попалась мне в руки, вот я и плеснул. И зажег спичку…
– И все сгорело?
– Не знаю…
– Как же после этого намереваешься жить?
– Как-нибудь.
– Как-нибудь не годится. Сам пойди к властям, покайся, расскажи, вот как зараз мне, как все было… Про канистру тоже скажи.
– Все одно арестуют.
– За что же?
– Как поджигателя.
– А ежели самому не пойти, не сознаться, то может получиться еще хуже. Ведь все одно отыщут тебя. Куда денешься?
– Вот я и прошу вас, мамаша, дозвольте пожить какое-то время у вас. – Никита оторвался от еды, вытер кулаком рот, поправил сползавший со щеки бинт, глядя на Гордеевну одним глазом. – Дайте мне малость очухаться да кое о чем поразмыслить.
– Где же станешь жить? В моей хате? Люди увидят. Что они скажут?
– Упрячьте меня в сарайчике. У вас есть такой сарайчик, тот, что в углу двора. Помните, я туда рулоны толя относил. Небольшой, а славный сарайчик. Вот я в нем и перебуду…
– А как же Катя? С нею надо бы поговорить, посоветоваться.
– Лучше бы Катя ничего обо мне не знала. Да и зачем ей знать?
– А ежели сама разузнает? Как тогда?
– Ну что вы, Гордеевна, как она узнает? Ничего Катя не узнает. Вы только не пускайте ее в сарайчик, – говорил Никита, с мольбою глядя на Гордеевну. – Мамаша, я знаю, женщина вы сердечная, добрая. Вспомните, когда-то я подсоблял вам, старался для вас, а зараз вы подсобите мне. Доброты вашей никогда не забуду.
– Что мне делать с тобой, горемычный… – Гордеевна долго молчала, думала. – Ну ладно, решусь! Возьму грех на душу, припрячу тебя. Пойдем в сарайчик, облюбуем для тебя местечко. А то уже скоро начнет светать.
– Вы не тревожьтесь, у вас я пробуду недолго. Дня два или три…
– А что потом?
– Куда-нибудь подамся…
– Ну, пойдем.
Гордеевна взяла подушку, одеяло и без особого желания проводила в сарайчик ночного гостя. Чиркнула спичку, велела Никите отодвинуть в сторону пустую, рассохшуюся кадку, чтобы не мешала, и разворошить слежавшуюся, пропитанную пылью солому. Погасив спичку, Гордеевна в темноте сняла с жерди давно висевший там старый, со сбившейся ватой, пахнущий мышами тюфяк, раскинула его на соломе, положила принесенные подушки и одеяло.
– Вот тут ложись и поспи. А чтоб Катя или кто другой ненароком к тебе не заглянул, я накину на щеколду замочек. Харчишки и воду буду приносить сама.
– Какая вы, Гордеевна, догадливая.
– А что тут догадываться? Дело-то житейское… Так ты днем, казак, отлеживайся, а ночью я буду выпускать тебя на волю.
После этих слов, полагая, что все нужное было сказано, Гордеевна ушла, прикрыв жалобно заскрипевшую дверь. Никита смотрел в темноту, слышал, как за дверью звякнула щеколда, будто выговаривая: «Вот и все!» – и как сухо щелкнул замочек, и как шаги, постепенно отдаляясь, совсем стихли.
Все еще продолжая смотреть в темноту, Никита не знал, как же трудно было Гордеевне и вешать на щеколду замок и уходить от сарайчика. Ноги подгибались, отказывались нести, и она, чувствуя усталость во всем теле и напрягая последние силы, кое-как приплелась в хату и прилегла на диване. Ей хотелось успокоиться, обдумать и понять, что же она сейчас сделала: добро или зло? «Я помогла Никите, а помогать людям в беде – это и есть добро, – думала она. – Но он же дом спалил? Ну и что? Дом-то не чужой, а свой»…
Ей было по-матерински жалко Никиту. Она привыкла видеть его не таким измученным, каким увидела сегодня. Он часто навещал ее хату, помогал ей по хозяйству, старался угодить, даже крышу починил; ему нравилась ее дочь Катя, и Гордеевна где-то в тайниках души хранила мечту назвать Никиту своим зятем. И вдруг этот его приход, и этот его вид, и все то, что он рассказал, и что она спрятала его в сарайчике. «Зачем я это сделала? – думала она. – Могла бы подсушить его одежонку, накормить, рану перевязать и по-хорошему сказать: так и так, Никита, сам нашкодил, сам и отвечай и пристанища у меня не ищи. Не сказала потому, что пожалела. Могла бы честь по чести выпроводить из хаты, пусть бы себе уходил куда хотел. Не выпроводила, не смогла, потому что жалость к нему имею. А ведь, чего доброго, заявится милиция, и откроется моя тайна. Что тогда?» Не находя ответа, она не переставала думать о Никите, не сомкнув глаз, пролежала на диване до утра.
Утро выдалось солнечное, в хате было полно света, а Гордеевну ничего не радовало. Со смены пришла Катя, лицо у нее усталое, глаза невыспавшиеся, чуточку сощурены.
– Мама, есть не хочу, выпью чаю и лягу спать, – сказала Катя, переступив порог.
Гордеевна не слышала ее голоса, у нее свое на уме: «Если бы ты знала, кто у нас в сарайчике».
– И не буди меня, пока сама не проснусь. – Тут Катя удивленно посмотрела на мать. – Ты что такая, мама?
– Какая? Обычная…
– Или приболела?
– Ну что ты, дочка, здоровая я…
– Или чего перепугалась?
– Придумала! Чего мне пугаться в своей хате?
– Сама на себя не похожая.
– Ночью мне не спалось…
– Никита случаем не заезжал? Что-то давненько не видно его грузовика?
– Никого у нас не было… Пей чай и ложись спать.
Катя выпила стакан крепкого чая и, зевая и на ходу снимая кофточку, направилась в свою комнату. «В сарайчик ты пошла бы, вот бы ты там увидела», – подумала Гордеевна. Она присела к столу и задумалась. И думы ее снова обратились к Никите. И тут она увидела на стуле его скомканную, уже высохшую рубашку, которую Гордеевна должна была погладить. «Глазастая, наверное, заметила и через то спросила, не приезжал ли Никита». Гордеевна взяла рубашку и спрятала ее в шкаф.
14Оставшись в сарайчике-клетушке, Никита еще некоторое время стоял не двигаясь. Подождал, пока совсем не стало слышно шагов Гордеевны, и тяжело опустился на комковатый тюфяк. Под голову положил подушку, до подбородка натянул одеяло и лег, чувствуя озноб в теле. Лежал, согнувшись, и смотрел на чуть заметный просвет над дверями, прислушивался то к мышиной возне в соломе, то к редким да горластым петушиным голосам.
«Вот и еще одна ночь на, исходе, а я, как бездомная собака, то прятался в лесу, а зараз лежу в этой загородке и никак не могу согреться, даже водка не помогла, – думал он. – Понять бы, что оно стряслось с моей житухой? Отчего она так сразу рухнула? Или с нее, как с кадки, кто-то посбивал обручи и житуха моя распалась, развалилась, как разваливается кадка?»
Никита вспомнил, как однажды, не желая платить бондарю, решил сам починить протекавшую в дне кадку. Думал, дело простое, зачем тратиться. Взял молоток, зубило, ударил раз, два, и без особого труда сбил один обруч, затем другой. И вдруг клепки качнулись и повалились одна на другую. Как ни пытался Никита поднять их, чтобы заново стянуть обручами, они никак не становились на свое прежнее место. Так и пропала в общем то еще добротная кадка.
«Вот так получилось и со мной, как с той кадкой: не стало обручей, и клепки сами по себе развалились, – думал он, замечая, как узкая полоска над дверью стали намного шире. – Но кто посбивал те обручи? Сам я это сделал или кто? И как их теперь заново накинуть на кадку? Как стянуть клепки, чтоб они не рассыпались, черт?»
Он и сам уже был не рад, что вспомнил про кадку Ему вдруг стало душно, и он, закрывая глаза, хотел ни о чем не думать и снова видел обручи, их было много, они катились, кружились, а клепки выстраивались перед ним почему-то не в круг, а в один ряд, и он не знал, как их поставить так, чтобы можно было накинуть на них обручи. Не зря же говорится: не собрав клепки, не собьешь и бочку. А как их собрать? Мысленно он брал молоток, зубило и тут же вместо обручей и клепки видел Витю и Петю. Мальчуганы дичились, близко не подходили.
«Так это вы, сынки?»
«Мы, батяня, мы»…
«Чего надо? Говорите»…
«Мы пришли за тобой, батяня».
«Зачем я вам понадобился? Мне и тут хорошо»…
«Мамане одной плохо, да и нам»…
«А где же мама? Почему она не пришла?»
Вот и она, Клава. Как все просто: подошла к нему, наклонилась и спросила:
«Что с тобой? Горишь весь»…
«Вот, лежу»…
«Щека в крови? Ты ранен?»
«Пустяки, заживет».
«Кто тебя так?»
«Споткнулся, упал и оцарапал».
«Чего лежишь в чужом сарайчике? Шел бы домой»…
«Не могу, черт!»
«Отчего не можешь? Раньше мог»…
«То раньше… Клепки разлетелись, обручей на них не стало. Вот соберу клепки, стяну их обручами как следует и сразу возвернусь»..
Как это он сразу не узнал? Ведь это к нему подошла не Клава, а Катюша. Сжалилась, сказала:
«Чего лежишь тут, перебирайся в хату».
«Мать не велит, она боится»…
«А я велю, и я не боюсь».
Ему так хотелось поговорить с Катюшей, а на него уже смотрел и усмехался – и откуда только взялся? – Евдоким Беглов. Только был он без бороды и не в бешмете, а в приличном костюме и в шляпе, похожий на Барсукова.
«Дядя Евдоким, да тебя и не узнать, черт! Зачем расстался с бородой?»
«Чтоб от тебя ничем не отличаться, ить теперь-то мы равные».
«Как это – равные? Чепуху мелешь, черт!»
«Оба мы нынче страдальцы, бездомные бродяги. Так что вставай и пойдем вместе гулять по Холмогорской. Пусть глядят на нас станичники и видят, как мы зараз сильно породнились… Ну, давай руку, дружище!»
Он так натужно, с хрипом, заорал, что от своего же крика вздрогнул и проснулся.
Веки слиплись, точно бы их слепили, и так припухли и отяжелели, что не открывались. В сарайчике было светло, в раскрытые двери пробивались лучи, а Никита, не в силах приподнять веки, все еще никак не мог понять, где же он находится. Болела голова, и тошнило. Как в тумане он увидел лицо пожилой, будто бы знакомой ему женщины. Кто же она? Неужели Клава? Но почему она так постарела? А женщина наклонилась, положила свою холодную ладонь на его мокрую голову, вытерла ему лоб, лицо.
– Вот оно что с тобой приключилось, горишь весь, полыхаешь, – сказала женщина, и по голосу Никита узнал Гордеевну. – А я подходила к сарайчику, ведь уже полдень, а ты все спал. Ну, думаю, пусть отсыпается, Потом слышу – кричишь не своим голосом. – Она снова положила ладонь на его горячий лоб. – Захворал, не иначе – простудился в Кубани. Вот и пришла беда – отворяй ворота… Да ты не гляди на меня так жалобно. Зараз я попою тебя чайком, и тебе полегчает.
Чайник вскипел быстро, и пока заваривался чай, Гордеевна сбегала к соседке Марфушке. В прошлом медицинская сестра, фронтовичка, получившая на войне два ордена и шесть медалей, Марфушка любила рассказывать о своей фронтовой жизни, всякий раз начиная словами «Так вот как-то однажды на фронте»… Марфушка давно уже была на пенсии, однако связь с медициной не порывала, и в Подгорном все знали, что эта немолодая словоохотливая женщина всегда имела необходимые в житейском обиходе лекарства.
– Милая соседушка, выручи, – сказала Гордеевна, войдя в чисто убранную, с высокой кроватью в углу хату Марфушки. – Одолжи лекарства.
– Для кого просишь-то? – с виду строго, с пониманием дела, спросила Марфушка. – И от какого заболевания?
– Приехала ко мне племянница с хутора Хохрякова, – врала не краснея Гордеевна. – Так ее муженек Василий вчера сдуру полез в Кубань купаться. Искупался, а сегодня лежит, и такой у него в теле жар, такой жар, аж весь полыхает. Чем бы ему подсобить? Может, есть у тебя какое средство?
– У меня все имеется, только без осмотра больного не могу дать лекарства, – тем же строгим голосом сказала Марфушка. – Скажи своей племяннице, чтоб обратилась к врачу. Врач установит диагноз, скажет причину болезни и тогда…
– В Хохряковой есть фельдшер, да только он, как на беду, уехал в район, – говорила Гордеевна, что приходило на ум. – Марфушка, у тебя же всякое лекарство припасено. Спаси человека. А захворал он от ледяной воды, это точно.
– Так вот как-то однажды было на фронте. Помню, весной мы всей ротой вплавь перебрались через глубокую речку – это было под Житомиром, – начала свои воспоминания Марфушка. – Промокли до нитки, продрогли, как цуцики, а веришь, ни один солдат и насморком не заболел.
– Так то же была война. – И тут Гордеевна решила открыто польстить соседке: – Марфуша, ты же все одно что врач, ты все можешь. Ты же на войне не такие болезни излечивала. Выручи, прошу тебя.
– Мне и хирургом довелось быть, всего испытала… Хорошо, Гордеевна, для тебя сделаю.
Марфушка открыла висевший на стене шкафчик, на нем крупные белые буквы: «Аптека».
– Возьми вот эти две таблетки. Называются аспирин. Пусть твоя племянница сперва попоит больного чаем, хорошо бы с малиновым вареньем, а потом даст эту таблетку и потеплее укроет, – наказывала Марфушка. – За ночь он как следует пропотеет, и к утру спадет с него жар, потому как вместе с потом уйдет из него и хворь. Понятно тебе, Гордеевна?
– Как же не понять? Ты же так все доходчиво объясняешь, – обрадовалась Гордеевна. – Все будет сделано так, как ты наказала.
– Ежели одна таблетка не поможет, сказать, не вызовет потение, тогда на следующую ночь надо повторить все так, как я велела.
– Спасибо тебе, соседушка!
Таблетки были бережно завернуты в листок от женского отрывного календаря, и обрадованная Гордеевна поспешила вернуться в свою хату. Приоткрыла дверь в соседнюю комнату, убедилась, что дочка еще спала, и побежала в погреб. Там, на счастье Никиты, сохранилась поллитровая банка растертой с сахаром малины, еще пахнущей садом и такой свежей, точно бы ее только что сорвали с куста.
То и дело поглядывая на дверь, где спала Катя, Гордеевна торопилась все сделать до того, как дочь проснется. Взяла чайник с кипятком, заварку, эмалированную кружку – полагала, что из нее больному удобно будет пить чай; поставила все это в корзину, прикрыла свежеотглаженной рубашкой, прихватила свое одеяло и отправилась в сарайчик. И как только в открытую дверь хлынул свет, Никита так же, как и раньше, с большим усилием приподнял пухлые веки и, казалось, не видел, как Гордеевна подсела к нему, как она положила ладонь на его сухой лоб, и не слышал, как она нарочито весело спросила:
– Ну что, купальщик, еще живой?
Никита смотрел на нее и молчал.
– Не признаешь меня?
– Мамаша…
– Ну, слава богу, признал.
– Пить бы… воды.
– Зараз попьем чайку с малиной. И лекарства для тебя раздобыла, так что поправишься быстро. – Гордеевна подсунула руку под его тяжелую, горячую на затылке голову, помогла ему подняться, надела на него рубашку. – Вот так, в рубашке, будет лучше. – Она налила в кружку чая и тут же подумала, что две таблетки помогут лучше, нежели одна, и сказала: – Проглоти эти таблетки и пей чай с малиной. Да выпей поболее. Кружки три осилишь, а? Да не спеши, не обжигайся. Почаевничаешь как следует, а после этого укрою тебя теплым одеялом. И ты должен уснуть, доктор так велел, – добавила она для пущей убедительности. – Хорошенько, как в парной, изойдешь потом, и болезни твоей конец. Ну что ты все молчишь? Или оглох? Хоть скажи, что у тебя болит? Голова или в груди?
Никита молчал, не отрываясь от кружки.
– Ну и молчуном ты изделался…
– Мамаша, милиция приезжала?
– Что выдумал? Какая милиция? Никого не было…
– А мне все увижается. Закрою глаза и вижу…
– Давай налью еще чаю. Малины бери побольше, не стесняйся. Ягода сильно лекарственная.
И весь остаток дня украдкой, чтобы случайно не увидела Катя, и всю ночь Гордеевна наведывалась в сарайчик. Радовалась, что Никита, укрытый одеялом, спал спокойно, дышал ровно; что взмокрел он уже с вечера, его лицо, как росинками, было усеяно мелкими каплями: таблетки вместе с малиной и чаем делали свое доброе дело. Гордеевна до утра не отходила от больного, полотенцем вытирала ему лицо, грудь, шею. Вскоре полотенце сделалось мокрым, хоть выжимай. Когда совсем рассвело и Гордеевна, поджидая Катю с дежурства, последний раз пришла в сарайчик, Никита уже сидел и робко, по-детски, смотрел на нее.
– Полегчало?
– Вот сижу. Только нету во мне ни жара, ни силы.
– Ничего, силенка появится, не все сразу. – Гордеевна была довольна своим врачеванием. – Вот принесла тебе сметаны. Поешь и полежи. Зараз тебе надо лежать, так велел доктор. – Гордеевна не утерпела и приложила к его виску тыльную сторону ладони. – Холодненький! Ну, ешь сметану, да с хлебом.
Накормив и снова уложив Никиту, Гордеевна взяла стакан, в котором приносила сметану, и в хорошем настроении покинула сарайчик. Повесила на щеколду замочек, осмотрелась. Подумала, что Катя еще не вернулась с дежурства и на улице ни души. И как же она удивилась, когда, войдя в хату, увидела Катюшу. Не зная, что сказать, она, смутившись и покраснев, поставила на стол стакан и спросила:
– Уже дома? Чего так рано заявилась?
– Где ты была? – не отвечая матери, спросила Катя.
– Где же еще? Ходила к соседке, – не задумываясь, ответила Гордеевна. – Дело было до Марфушки…
– А стакан?
– Так это же еще вчера Марфушка брала у меня сметану, а зараз отдала стакан.
– Немытый?
– Ничего, сама помою.
– Не ври, мать, и не хитри, – строго сказала Катя. – Ты хотя бы догадалась вчера припрятать его рубашку. Это я ему покупала, на ней приметные полоски.
– Катя, неужели все знаешь? – удрученным голосом спросила мать. – И как же ты дозналась?
– Заглянула в сарайчик, когда ты ходила к Марфутке. Он что, сильно больной?
– Вчера горел весь… А сегодня ему полегчало.
– Как он попал в сарайчик?
– Заявился ночью, измученный, мокрый, смотреть больно… Ну, пожалела, приютила. Не собака, не выгонять же…
– И долго пробудет у нас?
– Выздоровеет и уйдет. Чего ему тут быть?
– А известно тебе, что его милиция разыскивает?
– Да ты что? Как же это?
– Вот так… Участковый приезжал на комплекс, с людьми беседовал, со мной тоже. Весь берег обшарил, следы отыскивал… Мне надо пойти к Никите и поговорить с ним.
– Ой, что ты, доченька! Никак нельзя к нему… Он просил не говорить тебе, что он у нас.
– А если участковый заглянет в сарайчик? Тогда что? Об этом подумала?
Нет, об этом Гордеевна не подумала. Опечаленная, она не в силах была поднять на дочь глаза и не знала, что ей ответить.
– Катюша, прошу тебя, – наконец заговорила она, – не ходи в сарайчик и никому не говори, что Никита у нас. И пусть милиция ничего не знает. Никита быстро поправится и уйдет.
– Ладно, мама, не пойду, – согласилась Катя. – Только сама скажи ему, чтобы не засиживался.