Текст книги "Пробуждение. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 61 страниц)
Глава 34
Баржа
25 августа 1939 года. Кронштадт – Финский залив
Лёшка Сорокин попал на баржу последним, потому что ремень на вещмешке лопнул при погрузке и он три минуты стоял на пирсе, завязывая узлом, пока сержант Дроздов орал на него таким голосом, каким с людьми обычно не разговаривают. Рядовой Сорокин, двадцать один год, Вологда, призыв тридцать восьмого, стрелок. До сегодняшнего дня ни разу не видел моря.
Баржа была плоская, низкая, пахла речной тиной и суриком. Видно было, что ещё недавно она таскала по Волге или Неве зерно либо лес: палуба железная, клёпаная, с ржавыми потёками по стыкам, а поверх старого железа – свежие сварные швы, грубые, непрокрашенные. В носу – откидная стенка на петлях, приваренная недавно, задраенная на болты. Сорокин не понял, зачем откидная стенка на барже. Им объяснят потом, перед высадкой. Сейчас он просто сел, где сказали, на палубу, привалился спиной к борту и почувствовал, как металл тянет тепло через гимнастёрку.
Вокруг садились другие: взвод, рота, ещё одна рота. Двести человек на посудину, по которой нормально передвигалось бы человек сорок. Сидели плотно, колено к колену, вещмешки на коленях, винтовки между ног. У переборки громоздились ящики с патронами и цинки с лентами для «максимов». Пулемётный расчёт Гришки Тарасова устроился у самой стенки, пулемёт зажали между мешками с песком.
– Не блюй на меня, – сказал Гришка соседу, рядовому Козлову, белому как бумага.
– Я не буду, – ответил Козлов.
Он блевал через двадцать минут после выхода из гавани. Потом ещё через десять. Потом перестал, потому что желудок кончился. Козлов был городской, московский, работал на телефонной станции. Море для него было примерно тем же, чем для Сорокина, – словом из учебника географии.
Баржа вышла из Кронштадта в полной темноте, и вместе с ней ещё тринадцать таких же, растянувшихся по заливу тёмной неровной цепью. Огней не зажигали. Двигатель тарахтел ровно, низко, похоже на трактор, который Сорокин слышал каждое утро в колхозе, ещё до армии. Только вместо земли под днищем была вода, чёрная, непроглядная, и от этого трактороподобный звук казался неправильным, будто трактор съехал с поля в канаву и не знает, что делать.
Качало. Несильно – залив был спокоен, – но для человека, выросшего на твёрдой вологодской земле, любое покачивание было чрезмерным. Сорокин держался. Козлов не держался. Человек пять ещё не держались, и к корме потянуло кислым.
Сержант Дроздов, тридцать четыре года, кадровый, прошёл Хасан, сидел на ящике с гранатами и курил в кулак, пряча огонёк. Курить запретили, но Дроздов подчинялся приказам избирательно. Те, что касались боя, – свято. Быт – по обстановке. Обстановка, по его мнению, требовала курить.
– Товарищ сержант, – Сорокин подсел ближе, – а куда нас?
Дроздов затянулся, выпустил дым в ладонь.
– Куда надо.
– А что там?
– Берег.
– Чей?
Дроздов посмотрел на него, и в темноте Сорокин увидел только блеск глаз и красную точку папиросы.
– Вражеский.
Сорокин это понимал и без Дроздова. Им сказали: десантная операция, высадка на вражеское побережье, задача – занять и удержать плацдарм до подхода основных сил. Не сказали – чьё побережье. Не сказали – где. Командир роты, лейтенант Авдеев, двадцать шесть лет, свежий выпускник пехотного училища, сам, кажется, не знал, или знал, но молчал.
На Гогланде, на учениях, три недели назад, было проще. Там тоже грузились на баржи, тоже шли морем, тоже высаживались по откидной стенке – но берег был свой, условный противник палил холостыми, и после учений дали борщ и по сто граммов. Здесь борщ никто не обещал.
Ночь тянулась. Качало. Козлов затих, ткнувшись лицом в плечо Тарасова, и, кажется, уснул – или потерял сознание, что в данной ситуации было примерно одно и то же. Остальные не спали. Сидели, прижавшись друг к другу, молчали, и каждый думал о своём, и никто не говорил о том, о чём думал.
Сорокин думал о матери. О том, что не написал письмо. Собирался три дня, и каждый раз что‑то мешало: то построение, то погрузка снаряжения, то чистка оружия. Теперь поздно. Если убьют – мать получит похоронку, а не письмо. Казённую бумажку с печатью вместо «мам, у меня всё хорошо, кормят нормально, сапоги дали новые». Он зажмурился и пообещал себе: если вернётся – напишет. Длинное, на двух страницах. Про море, про баржу, про Козлова. Только не про то, куда они плывут и зачем.
В час ночи на палубу вышел лейтенант Авдеев. Фонарик с красным стеклом, карта, компас. Собрал сержантов в кружок, говорил тихо. Сорокин не слышал слов, но видел лица в красном свете: Дроздов, сержант Маликов из второго взвода, старшина Пахомов, немолодой, лысый, с перебитым носом – бывший боксёр, до армии выступал за «Динамо». Лица серьёзные, сосредоточенные. Маликов кивнул. Пахомов потёр подбородок. Дроздов сплюнул за борт.
Совещание длилось пять минут. Сержанты вернулись к своим.
– Подъём через три часа, – сказал Дроздов. – Спать.
– Как тут спать, – пробормотал кто‑то.
– Приказ. Спать.
Сорокин закрыл глаза. Палуба качалась. Под спиной железо остывало к рассвету. Рядом кто‑то тихо храпел, кто‑то бормотал во сне. Двести человек на плоском железном корыте посреди чёрной воды. Двести человек, у каждого из которых мать, и каждый не написал письмо.
Он уснул.
Его разбудил Дроздов – толчком в плечо, жёстким, точным.
– Подъём. Тихо.
Было серо. Не темно и не светло – промежуточное, предрассветное, когда мир ещё не решил, какого цвета ему быть. Море тоже было серым. Воздух пах солью и чем‑то незнакомым – не водой, не рыбой, а сухой землёй и хвоей.
– Оружие проверить. Подсумки застегнуть. Каски надеть, ремни затянуть. Рампа откроется по сигналу. Бежать вперёд, не останавливаясь. Кто упадёт – встать и бежать. Кто замешкается‑ Дроздов помолчал. – Не замешкивайтесь.
Сорокин проверил винтовку. СВТ‑38, самозарядная – таким в их роте выдали только троих, остальные шли с Мосинками. Получил месяц назад, берёг. Затвор ходил туго: морская сырость, надо было смазать с вечера, не смазал. Передёрнул. Патрон вошёл в патронник с сухим щелчком. Десять в магазине, двадцать в подсумке, ещё сорок в вещмешке.
Впереди, по курсу, – полоска берега. Красные крыши. Белая башня.
Потом ударило. Далеко, слева, тяжело, раскатисто. И ещё. И ещё. Канонерки открыли огонь – палуба отозвалась мелкой дрожью под сапогами.
Сорокин стоял у рампы, в третьем ряду, двигатель ревел где‑то под днищем, и рёв этот отдавался в зубах. Впереди, через головы первого и второго ряда, видел воду, берег, дым. Рядом Козлов, зелёный, трясущийся, но на ногах. Тарасов с пулемётом, спокойный, как на стрельбище. Дроздов справа, с автоматом ППД поперёк груди.
Баржа ткнулась в дно. Скрежет – днище по камням. Толчок, от которого передние ряды качнулись вперёд.
Рампа упала.
Серый утренний свет и вода по колено, холодная до боли в костях. Кто‑то крикнул. Дроздов крикнул:
– Вперёд!
Сорокин побежал. Вода хлюпала в сапогах, камни скользили под подошвами, винтовка била по рёбрам. Берег – двадцать метров, пятнадцать, десять. Галька. Твёрдая земля. На стене ближнего дома – вывеска, чужие буквы, ни одной знакомой. Финляндия.
Треснул выстрел – далеко, справа. Ещё один. За домами рассыпалась пулемётная очередь, длинная, затихающая.
Сорокин упал за каменный парапет набережной. Лежал, дышал, слушал. Сердце колотилось так, что, казалось, слышно на том берегу залива.
Рядом упал Козлов. Мокрый, с глазами, в которых не было ничего, кроме ужаса. Но на берегу.
– Вперёд, – сказал Дроздов, уже спокойнее. – За мной. Перебежками. К тому дому.
Сорокин встал. Под сапогами была чужая земля – твёрдая, каменистая, пахнущая водорослями и дымом. Он побежал.
Глава 35
Рывок
25–26 августа 1939 года. Финский залив
Флотилия вышла из Кронштадта в двадцать десять, на сорок минут позже графика. Задержалась «Б‑4»: лопнул шланг на вспомогательном котле, механик чинил на ходу, обжёг руки паром и замотал их тряпкой, не сказав никому. Исаков узнал об этом позже, из рапорта.
Вечер был тихий. Балтика в конце августа бывает ласковой – ненадолго, между летними штормами и осенними, – и сегодня залив лежал ровный, серо‑стальной, с маслянистой зыбью, которая мягко покачивала корабли. Горизонт растворялся в дымке, и берег Кронштадта ушёл назад быстрее, чем Исаков ожидал: уже через полчаса форты превратились в тёмные полоски, потом исчезли.
Исаков стоял на мостике «Б‑1» – головной канонерки, той самой, с шестидюймовкой Канэ номер сорок семь Обуховского завода. Мостик – громко сказано: дощатая площадка над рубкой, с леерами и брезентовым козырьком от ветра. Ни бронирования, ни даже приличного ветрового стекла. Бинокль, компас, переговорная труба в машинное отделение. Штурман рядом, с картой, подсвеченной красным фонарём, чтобы не слепить глаза.
За «Б‑1» шли остальные пять канонерок, кильватерной колонной, с интервалом в два кабельтовых. За ними, отстав на милю, – четырнадцать десантных барж, в три колонны: пять, пять и четыре. При каждой колонне – эсминец охранения. «Стерегущий», «Сильный» и «Сторожевой» – старые, типа «семёрка», но быстрые и с торпедами, на случай если финские броненосцы выйдут из Турку.
Не выйдут. Разведка подтвердила: «Вяйнемёйнен» на ремонте, «Ильмаринен» в Турку, не прогрел котлы. Всё равно – Исаков нервничал. Привычка моряка: чужое море, ночной переход, груз, который нельзя потерять.
Груз. Неполный полк на баржах. Стрелки, сапёры, артиллеристы с разобранными сорокапятками. Пехотный полк без одного батальона, усиленный ротой танкеток Т‑37 – маленьких, плавающих, годных разве что против пехоты в чистом поле. Исаков видел их на погрузке: жестяные коробки с пулемётом. Против нормальной обороны – ничто. Против гарнизона, застигнутого врасплох, – достаточно. Командовал полком полковник Неверов – неразговорчивый, с длинным жёстким лицом и привычкой жевать спичку. Сорок два года, кадровый, и ни одного лишнего слова за весь переход.
На баржах было тихо. Не спали – кто мог уснуть перед высадкой, – но и не шумели. Сидели на палубе, на вещмешках, в полном снаряжении. Курить запретили. Разговаривали шёпотом, хотя до финского берега было ещё восемьдесят миль и слышать их мог только ветер. Исаков, стоя на мостике, думал об этой тишине: две тысячи человек на четырнадцати баржах, и никто не говорит вслух о том, о чём думает.
Около полуночи он спустился в рубку. Штурман доложил: на траверзе остров Гогланд, прошли почти половину. Скорость двенадцать узлов, отставших нет. Радиомолчание.
Исаков выпил кружку чая, обжигающего, крепкого. Руки не дрожали. Он сам себе удивлялся: ждал страха, или хотя бы волнения, а было только сосредоточенное спокойствие, какое бывает, когда всё уже решено и осталось делать.
Пять месяцев. С того мартовского дня, когда Сталин спросил про десантные средства, и Исаков ответил «нет», и оба знали, что «нет» – временное слово. Верфь, Дымов, Сомов, рабочие, клепавшие бронелисты по шестнадцать часов в сутки. Пушки, старше некоторых матросов. Баржи, не предназначенные для войны, – ставшие военными кораблями.
Уродливыми. Тихоходными. Нелепыми по всем учебникам кораблестроения.
Но – своими.
В четыре тридцать посветлело. Август – не июнь, белых ночей уже нет, но рассвет ранний, и небо на востоке порозовело быстро – горизонт зажёгся, разгорелся, потянул за собой всё небо. Море стало видимым: серое, спокойное, пустое. Ни одного судна, ни огонька. Финский берег – впереди, невидимый ещё, но уже ощутимый по чайкам, которые появились в воздухе, тяжёлые, горластые.
– Дистанция до точки высадки? – спросил Исаков.
– Двадцать две мили, товарищ командующий. Два часа двадцать минут.
Без пятнадцати пять Исаков поднялся на мостик. Ветер усилился, юго‑западный, порывистый. Зыбь стала заметнее – баржи покачивало, и Исаков подумал о людях на палубах, о десанте, которому через два часа бежать по аппарелям.
Достал бинокль. Впереди, на горизонте, тонкая полоска. Берег. Финляндия. Флагман шёл прямо на неё, и оставшиеся мили таяли медленно, как всегда тают последние мили перед тем, чего ждёшь и не ждёшь одновременно.
Ловийса открылась в шесть двенадцать: городок на мысу, красные крыши, белая церковная колокольня, причалы. Мирный, утренний, невоенный. На набережной кто‑то шёл – рыбак или докер, фигурка, различимая в бинокль. Увидел корабли, остановился. Постоял. Побежал.
– Якоря, – скомандовал Исаков.
Канонерки встали в линию, в полутора милях от берега. Загремели цепи, полетели за борт якоря – тяжёлые, литые, по четыре на каждый борт. Цепи натянулись, и «Б‑1» замерла, покачиваясь на зыби, носом к берегу.
Исаков навёл бинокль. Западнее города, на мысу, – земляное укрепление, орудийный дворик с бетонным бруствером. Береговая батарея. Два ствола, калибр средний – трёхдюймовки или четырёхдюймовки, по силуэтам не разобрать. Расчёты копошились, разворачивали орудия в сторону моря. Поздно.
– «Б‑1», «Б‑2»: цель – береговая батарея на мысу. «Б‑3», «Б‑4»: причальная стенка. «Б‑5», «Б‑6»: подавление огневых точек по мере обнаружения. – Исаков говорил в переговорную трубу ровно, не повышая голоса. – Огонь по готовности.
Тишина. Секунда. Две. Утро, чайки, плеск воды о борт.
Потом «Б‑1» выстрелила.
Шестидюймовка ударила с такой силой, что палубу под ногами дёрнуло назад, как будто кто‑то рванул ковёр. Грохот – тяжёлый, раскатистый, прокатившийся по заливу и вернувшийся эхом от берега. Дым из ствола, жёлто‑серый, тут же сорванный ветром. Снаряд – обуховская сталь 1911 года, сорок один килограмм, с новым казанским порохом – ушёл к берегу и лёг левее батареи, в воду, подняв белый столб.
Перелёт. Корректировщик крикнул поправку. Второй выстрел – ближе. Третий.
Четвёртый снаряд попал в бруствер. Бетон лопнул, разлетелся кусками, над батареей поднялось облако пыли и обломков. Финские артиллеристы бросились врассыпную – Исаков видел в бинокль фигурки, бежавшие от орудийного дворика к траншее.
«Б‑2» открыла огонь. «Б‑3». Залив загрохотал, и чайки, взвившись, ушли к горизонту.
Финская батарея успела выстрелить дважды. Оба снаряда легли с недолётом – фонтаны воды в четырёхстах метрах перед канонерками. Третьего выстрела не было: снаряд с «Б‑3» попал в орудийный дворик, и на месте батареи встал чёрный столб земли и дыма.
– Батарея подавлена, – доложил корректировщик.
– Десантным баржам – вперёд, – сказал Исаков.
Четырнадцать барж пошли к берегу. Тихоходные, низкобортные, с рампами в носовой части, задраенными на время перехода. Они шли тремя колоннами, и с канонерок это выглядело как табун, переходящий вброд: неуклюже, медленно, упрямо.
Исаков следил за ними в бинокль и считал минуты. Двадцать минут до берега. С мыса, из‑за разрушенной батареи, затрещал пулемёт. Трассеры потянулись к головной барже, красноватые на фоне серого утра. «Б‑5» развернула ствол и дала два выстрела – шестидюймовые, по пулемётной точке. Перебор, конечно: забивать гвозди кувалдой. Но пулемёт замолчал.
В шесть тридцать восемь головная баржа ткнулась в берег. Аппарель грохнула о гальку, и по ней побежали люди. Мелькали каски, стволы винтовок, скатки шинелей. Кто‑то упал в воду – мелко, по колено, – поднялся, побежал дальше. Вторая баржа подошла рядом, третья левее, четвёртая, пятая.
Берег заполнялся людьми. Серые фигуры рассыпались по пляжу, по набережной, между домами. Где‑то треснул выстрел – одиночный, винтовочный. Потом пулемётная очередь, длинная.
Сопротивление было. Но не то, к которому готовились. Не батальон, не полк – несколько десятков солдат из местного гарнизона, застигнутых в казарме, даже не все успевших одеться. Перестрелка длилась двадцать минут. Потом стихла.
В семь часов Неверов вышел на связь. Рация хрипела, трещала, слова долетали кусками, но главное Исаков разобрал: «Ловийса взята. Потери уточняются. Продвигаемся к дороге на Котку. Сопротивление слабое».
Исаков передал по флагманской радиостанции, шифром, в Москву: «Высадка произведена. Плацдарм занят. Береговая оборона подавлена. Потери незначительные. Исаков». Потом отложил трубку и некоторое время смотрел на берег, где между домами уже мелькали серые фигуры в советских гимнастёрках.
В Кронштадте, на пирсе, уже грузились баржи второго эшелона. Ещё полк, артиллерийский дивизион, сапёрная рота, медсанбат. К вечеру они выйдут, к утру двадцать седьмого будут в Ловийсе. Потом – третий эшелон. Через трое суток дивизия на берегу. Со своими пушками, грузовиками, запасами.
Финны узнают. Мобилизуют. Но для мобилизации нужны дни, а дивизия на берегу – уже факт.
Исаков снял фуражку, вытер лоб. Солнце поднялось, утро стало тёплым, по‑августовски ярким. Залив блестел. Дым от обстрела рассеивался, и Ловийса снова выглядела мирным городком – только на набережной лежали мешки с песком, и по улицам бежали не горожане, а солдаты в советских гимнастёрках.
Он вспомнил разговор с Дымовым, в мае, на верфи, когда главный инженер сказал «красавица», глядя на пушку Канэ на палубе баржи. Тогда это звучало как шутка. Сейчас – шесть «красавиц» стояли на рейде Ловийсы, и их уродливые силуэты были, пожалуй, самым красивым, что Исаков видел за свою морскую жизнь.
Не потому что они были красивы. А потому что они были здесь – дошли, отстрелялись, сделали дело.
Рация ожила: Москва подтвердила получение шифровки. Ответ был короткий, без подписи, но Исаков узнал стиль: «Продолжайте. Второй эшелон немедленно.»
Война началась. Маленькая, быстрая, августовская. Шесть канонерок, четырнадцать барж и полк неполного состава – не так он представлял себе начало большой войны. Но начало бывает разным.
Исаков надел фуражку, расправил козырёк. Повернулся к штурману.
– Курс на Ловийсу. Подходим к причалу. Пора на берег.
Глава 36
Плацдарм
26–27 августа 1939 года. Ловийса
К вечеру двадцать шестого они окопались.
Сорокин копал лёжа, сапёрной лопаткой, вгрызаясь в каменистый грунт, и грунт не поддавался. Под тонким слоем земли – гранит, балтийский, серо‑розовый, тот самый, из которого финны строили свои дома. Лопатка звенела, высекая искры, и через час Сорокин вырыл ячейку глубиной по грудь, не больше. Дроздов сказал: хватит. Обложи камнями и жди.
Ждали чего – Сорокин уже понимал. Днём, после высадки, перестрелка кончилась быстро: гарнизон, человек пятьдесят, отступил из города на север, к лесу. Город достался без боя, если не считать разбитую канонеркой батарею и троих раненых в третьей роте, один тяжело – осколок в живот, унесли на баржу, к медикам.
Но Дроздов сказал: придут.
– Откуда? – спросил Тарасов.
– Из Котки. Тридцать километров. К ночи будут.
Он знал, или чувствовал, или помнил по Хасану, где японцы тоже приходили ночью – потому что ночь это время того, кто знает местность лучше.
Полк занял позиции полукругом, от берега до берега, перекрывая город с севера и востока. Первый батальон – слева, вдоль дороги на Котку. Второй – справа, у железнодорожной насыпи. Рота Сорокина – в центре, на невысоком холме, среди берёз и валунов. За спиной – город, набережная, баржи у причала, канонерки на рейде. Отступать некуда.
Авдеев, ротный, расставил взводы не по учебнику, а по местности. Первый взвод – на холме, с двумя «максимами». Второй – ниже, в траншее вдоль каменной стенки, которая то ли ограда кладбища, то ли межа между участками. Третий, Сорокина, – правее, у дороги, с задачей не пустить технику. Танков здесь быть не должно, но мало ли.
Танкетки Т‑37 ещё днём ушли в город вместе с первым батальоном – зачищать кварталы у порта, – и к ночи их отвели к причалу: в темноте, на лесной опушке, от них было мало толку. Дроздов раздал гранаты: по две на человека, РГД‑33, с длинной деревянной ручкой. Сорокин положил свои рядом, на бруствер, рукоятками к себе. Проверил винтовку ещё раз – затвор ходил лучше, подсох.
Закат был долгий, августовский. Солнце село за лес, но небо ещё горело, и берёзы стояли золотые, как дома, в Вологде, и от этого было не легче, а тяжелее. Стемнело.
Они пришли в полвторого ночи.
Сорокин не увидел и не услышал – почувствовал. Что‑то изменилось в темноте впереди: движение, которого секунду назад не было. Шорох, не лесной, не звериный, а другой – размеренный, осторожный, человеческий.
Ракета, белая, ослепительная, выпущенная из‑за левого фланга, повисла над лесом, и в её мертвенном свете Сорокин увидел. Они шли цепью, по‑пехотному, пригнувшись, в серо‑зелёных мундирах. Много. Сорокин не считал – некогда было считать, – но цепь тянулась от дороги до леса, и за первой цепью двигалась вторая.
– Огонь! – крикнул Дроздов.
Сорокин выстрелил. СВТ дёрнулась, гильза звякнула о камень. Рядом загрохотал «максим» – длинной, захлёбывающейся очередью – и Тарасов, припавший к пулемёту, водил стволом слева направо, поливая цепь, как из шланга.
Цепь залегла. Не побежала, не отступила – упала в траву и открыла ответный огонь. Пули засвистели над головой, щёлкнули по камням, одна ударила в бруствер рядом с Сорокиным, и осколок гранита рассёк ему щёку.
Ракета погасла. Темнота захлопнулась, и в ней жили только вспышки – россыпью, слева, справа, близко, – и грохот «максима», и стук СВТ, и треск чужих винтовок, короткий, незнакомый.
– Гранаты! – Дроздов.
Сорокин схватил РГД, выдернул чеку, размахнулся и бросил. Считал: раз, два – взрыв, далеко, наугад. Вторую – ближе. Взрывы захлопали по всему фронту, и в их отблесках мелькали фигуры: вскакивающие и падающие, и свои, лежащие за валунами.
Они поднялись в атаку. Молча, без крика – люди бежали на тебя и молчали, только топот сапог и лязг железа. Сорокин стрелял в бегущих, не целясь, навскидку. Магазин кончился, он рванул затвор, вставил новый, передёрнул, стрелял снова.
Тарасов бил в упор. «Максим» ревел, и лента ползла, и гильзы звенели о гранит, и ближняя цепь – двадцать метров – распалась, рассыпалась, люди падали, отползали, кто‑то кричал по‑фински: коротко, отрывисто.
Стрельба стихла. Потом – стоны, шорох, хрип раненого впереди, чужая речь в темноте.
– Не высовываться, – сказал Дроздов. – Перезарядить.
Сорокин перезарядил. Руки тряслись, магазин вошёл со второй попытки. Щека горела, и он провёл ладонью – кровь, мокрая, тёплая.
– Ранен? – Козлов рядом, шёпотом.
– Царапина.
Козлов протянул индивидуальный пакет. Сорокин замотал щёку не глядя, на ощупь, кое‑как.
Вторая атака началась через сорок минут – с миномётами.
Мины ложились с пронзительным свистом и взрывались среди валунов, раскидывая осколки и щебень. Первая – за позицией, в городе, в чьём‑то доме: треск, грохот, звон стекла. Вторая – перед траншеей второго взвода. Третья накрыла холм, рядом с «максимом».
Тарасов вскрикнул. Старшина Пахомов – он лежал в двух шагах, во втором ряду окопа – подполз к нему: осколок в бедро, кость вроде цела, но кровь хлестала тёмной струёй. Пахомов перетянул жгутом – быстро, грамотно, бывший боксёр, но санитарные курсы прошёл.
– За пулемёт, – сказал Тарасов, белый, с закушенной губой. – Кто‑нибудь.
Козлов лёг за «максим». Тот самый Козлов, который блевал на барже и который никогда не стрелял из пулемёта на учениях – он был телефонист, связист, запасной. Лёг, нащупал рукоятки, прижался щекой к прикладу.
– Куда? – спросил он.
– Туда, – сказал Тарасов и потерял сознание.
Козлов открыл огонь. Неровно, рывками, водя стволом слишком быстро – но открыл. И пехота, снова поднявшаяся в атаку за миномётным валом, залегла. Так и держались: Козлов бил короткими, не давая подняться, пока Авдеев не вышел на связь с канонерками.
Авдеев вызвал канонерки. Связь работала – не всегда, не чисто, с хрипом и треском, но работала. Через три минуты «Б‑2» открыла огонь. Шестидюймовый снаряд прошёл над головами – тёплый воздух, тяжёлый гул, от которого закладывало уши – и лёг в лесу, за позициями. Второй – ближе. Третий накрыл миномётную батарею: взрыв, огненный столб, и миномёты замолчали.
Канонерка дала ещё четыре залпа. Каждый снаряд перепахивал лес, поднимая столбы земли и щепы. Лес горел. Дорога горела. Атака захлебнулась, и в отблесках пожара Сорокин видел, как фигуры отползают назад, в темноту, за деревья, прочь.
До рассвета атаковали ещё дважды. Третья – по дороге на Котку, но обошла позицию Сорокина стороной и ударила левее, во второй батальон: Сорокин слышал стрельбу, далёкую, яростную, но его участок молчал. Четвёртая – снова в центр, перед рассветом, уже слабее, меньше людей, меньше огня. Отбили.
Рассвет пришёл медленно, как медленно отпускает боль в сломанных рёбрах – не сразу, не вдруг, а по частям, пока не обнаружишь вдруг, что дышать уже можно. Сначала посерело небо. Потом деревья проступили из темноты, не чёрные, а серо‑зелёные. Потом – трава, камни, окопы. И то, что лежало перед окопами.
Сорокин не смотрел. Смотрел на небо, на облака, на чайку, которая кружила над берегом, белую и равнодушную.
Дроздов обошёл позиции. Доложил Авдееву: третий взвод – двое убитых, пятеро раненых. Из сорока двух. Рядовой Мишин, девятнадцати лет, Саратов – убит. Рядовой Абрамов, двадцати трёх лет, Тула – убит. Тарасов ранен тяжело, Сорокин легко, ещё трое легко. Боеприпасов осталось на одну атаку.
Но атак больше не было.
В шесть утра со стороны моря показались баржи. Второй эшелон. Свежий полк, боеприпасы, медики, горячая пища. Баржи подходили к причалу, рампы падали, и по ним бежали люди – целый полк, чистые, отдохнувшие, с полными подсумками.
Сорокин сидел в окопе, привалившись к стенке, и смотрел на них. Щека под бинтом ныла. Ноги в мокрых сапогах онемели. Винтовка лежала рядом, пустой магазин торчал вбок.
Козлов сидел напротив, у «максима», и не отпускал рукоятки. Руки свело, и он не мог их разжать. Пахомов подошёл, осторожно разогнул ему пальцы, один за другим.
– Молодец, связист, – сказал Пахомов. – Живой.
Козлов посмотрел на свои руки, красные, с содранной кожей на ладонях, и сказал:
– Я же блевал.
– Все блюют, – сказал Дроздов. Он стоял на бруствере, в полный рост, и курил открыто, не пряча огонёк: можно было, отошли. – Блюют, а потом стреляют. Нормально.
Сорокин достал из кармана блокнот и карандаш. Огрызок, тупой, грифель треснутый. Раскрыл на чистой странице и написал:
«Мам, у меня всё хорошо».
Подумал. Зачеркнул «хорошо». Написал «нормально».
Подумал ещё. Оставил как есть. Закрыл блокнот.








