Текст книги "Пробуждение. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 61 страниц)
Но пехота отстаёт. Командиры ждут приказа. Снабжение хромает. Те же болезни, о которых кричал Малиновский, о которых докладывал Тухачевский, о которых Сергей знал из будущего. Болезни не лечились за три года. Может, за пять. Может, за десять. Может, никогда.
– А у нас два года, – сказал Сергей вслух, в пустом кабинете.
Два года до июня сорок первого. Если дата не сдвинется. Если знание будущего ещё чего‑то стоит.
Он вызвал Поскрёбышева и продиктовал две шифровки.
Первую Жукову: «Всё, что просите, будет отправлено немедленно. Готовьте контрнаступление на август. Цель: полный разгром японской группировки. Масштаб: не менее трёх дивизий, с танковой бригадой и авиацией. Подробный план представить к пятнадцатому июля. Сталин».
Вторую Шапошникову: «Подготовить директиву по итогам боёв на Халхин‑Голе. Основное: средний командный состав не способен действовать без приказа сверху. Разработать программу обучения инициативному командованию. Срок: до конца года. Внедрить во все военные округа. Шапошников, это важнее новых танков. Сталин».
Вторую шифровку он перечитал, подумал и зачеркнул последнюю фразу. Шапошников и так знал, что важно. Не надо подчёркивать. Подчёркивание – признак неуверенности. Сталин не бывает неуверен.
⁂
Десятого июня перелом. Японцы предприняли последнюю крупную атаку, двумя полками, при поддержке танков и авиации. Атака была хорошо подготовлена: артподготовка сорок минут, потом танки, лёгкие «Ха‑Го», тонкобронные, слабовооружённые по советским меркам, но быстрые и многочисленные. За танками пехота, густыми цепями, как на учениях. Японцы воевали по наставлению, и наставление не менялось с двадцатых годов, и пехота шла цепями, потому что так было написано.
Артиллерия, получившая наконец корректировщиков на передовой (испанский опыт: в Испании артиллеристы‑республиканцы сидели с рациями в окопах пехоты и наводили огонь по видимым целям, а не по квадратам на карте), накрыла японские колонны на марше. Снаряды ложились точно, по скоплениям, по дорогам, по переправам. Первый залп разнёс головной «Ха‑Го», и экипаж выскочил из горящей машины и побежал назад, и второй «Ха‑Го» объехал его, и третий, и японская атака продолжалась, потому что наставление не предусматривало остановки из‑за потерь.
Танки БТ‑7 ударили во фланг. Двадцать машин, вылетевших из‑за высоты 733 на полной скорости, врезались в боевой порядок японской пехоты, как нож в масло. «Ха‑Го» пытались развернуться навстречу, но сорокапятимиллиметровые пушки БТ пробивали их тонкую броню с километра, а японская тридцатисемимиллиметровка еле брала борт «бэтэшки» с трёхсот метров. Бой техники был неравным, и бой техники был коротким: за двадцать минут сгорели девять «Ха‑Го» из четырнадцати. Остальные пять отошли. Экипажи тех девяти, по большей части, погибли в машинах.
Авиация бомбила переправы через Халхин‑Гол. СБ, скоростные бомбардировщики, шли тройками на высоте полторы тысячи метров, ниже нельзя из‑за зениток, выше бесполезно, потому что мосты узкие. Бомбы ложились вокруг переправ, в воду, в песок, изредка попадали. Один мост разнесло прямым попаданием, и японская колонна с боеприпасами, двенадцать грузовиков, стояла на берегу до вечера, пока сапёры не навели понтон. За эти часы колонну трижды штурмовали И‑16, переоборудованные для бомбометания: по две пятидесятикилограммовые бомбы под крыльями и пулемёты. Пять грузовиков сгорело. Боеприпасы, которые в них везли, не дошли до передовой, и вечером японским пулемётчикам не хватило патронов, и атака захлебнулась.
К вечеру японцы отошли за реку, потеряв около шестисот человек. Линия фронта стабилизировалась. Не победа ещё, но перелом: от обороны к подготовке наступления. Жуков почувствовал это раньше всех. Он стоял на бруствере КП, как стоял всегда, в полный рост, и смотрел на догорающие «Ха‑Го» и на пыль, медленно оседающую над степью, и думал не о том, что произошло, а о том, что должно произойти.
Шифровка ушла в Москву вечером: «Атака противника отбита. Фронт стабилизирован. Готовлю контрнаступление. Прошу танки, авиацию, боеприпасы. Жуков».
Прошу танки, авиацию, боеприпасы. Жуков просил много, больше, чем мог поглотить один участок фронта, но он знал, чего хотел: не удерживать, а разгромить. Не оттеснить японцев за реку, а уничтожить их группировку целиком, чтобы вопрос о северном направлении был закрыт на годы. Жуков думал не тактически, а стратегически: впервые, может быть. Степь учила.
Сергей прочитал шифровку и написал на полях: «Дать всё, что просит. Эшелоны немедленно. Контроль: Ковалёв. Сталин».
И отдельно, Шапошникову: «План контрнаступления. Срок: август. Цель: полный разгром японской группировки на Халхин‑Голе. Масштаб: не менее трёх дивизий, с танковой бригадой и авиацией. Жуков командует».
Халхин‑Гол из пограничного инцидента превращался в сражение. Из сражения в войну. Маленькую, далёкую, незаметную для европейских газет, которые писали о Данциге, о Гитлере, о коридоре. Но войну, в которой решалось больше, чем судьба степной реки.
Сергей встал из‑за стола, подошёл к карте на стене. Халхин‑Гол, точка на краю огромного пространства. А рядом другие точки, другие нити. Берлин: Шнурре ждал сигнала. Лондон: Дрэкс плыл на пароходе. Хельсинки: Маннергейм укреплял линию. Харьков: Кошкин доводил коробку передач. Горький: Поликарпов ставил шаблоны на каждое рабочее место. Кронштадт: Исаков вешал пушки на баржи. Тамдытау: Малышев бил молотком по кварцу.
Всё одновременно, и всё на нём.
Он не мог быть везде. Не мог проверить каждый узел, каждую нить. Мог только выбирать людей и доверять им. Жуков дрался в степи и побеждал. Кошкин строил танк. Исаков строил флотилию. Малышев искал золото. Все делали своё, и любой из них мог ошибиться, и ни одну ошибку нельзя было исправить задним числом.
Впереди августовский контрудар, который должен был поставить точку. Если получится, японская угроза с востока будет снята на годы, и можно будет развернуться к западу. К тому, что придёт через два года. К тому, чего нельзя предотвратить, можно только подготовиться.
Глава 24
Сын
12 июня 1939 года. Москва – Кунцево
Дорога на Ближнюю дачу заняла сорок минут – пробки на Можайском шоссе, ремонт моста через Сетунь, грузовик с углём, перегородивший переезд. Власик нервничал, дважды порывался выйти и разобраться, но Сергей не торопился. Вечер был тёплый, окно приоткрыто, и в машину залетал запах скошенной травы с обочины.
Дети. Он думал о детях.
Светлана – тринадцать, уже не ребёнок. Русые косы, веснушки, привычка хватать его за руку, когда они шли по дорожке сада. С ней было легко. Она была девочкой, которая ничего не помнила о прежнем отце, кроме редких визитов и ещё более редких разговоров. Для неё Сергей с самого начала был тем отцом, которым хотел быть, и она приняла это как должное, как дети принимают солнце и воду.
Василий сложнее. Восемнадцать, курсант авиашколы, высокий, резкий, с материнским упрямством и отцовской злостью. Василий помнил. Помнил холод и окрики, помнил, как отец отвернулся у гроба матери, помнил тяжёлую руку и тяжёлое молчание. Когда «отец» изменился, не сразу, постепенно, месяц за месяцем, – Василий не обрадовался. Насторожился. Ждал подвоха. Через три года ждать перестал, но и не сблизился. Приезжал на праздники, ел за одним столом, отвечал на вопросы. Не больше.
А Яков?
Сергей смотрел на проплывающие за окном дома и пытался вспомнить, когда видел Якова в последний раз. Год назад? Полтора? На каком‑то приёме, кажется, или случайно, в коридоре наркомата. Высокий молодой человек в форме без знаков различия, с тёмными глазами матери‑грузинки и отцовским тяжёлым подбородком. Они кивнули друг другу и разошлись. Не о чем было говорить.
Яков Иосифович Джугашвили. Тридцать два года. Сын от первого брака, от Като Сванидзе, умершей, когда мальчику было восемь месяцев. Выросший у родственников в Грузии, почти без отца. Пытался застрелиться в двадцать девятом, неудачно, и настоящий Сталин сказал: «Даже это толком сделать не смог». Женился, развёлся, женился снова. Работал инженером, потом поступил в Артиллерийскую академию. Старался быть незаметным, не пользоваться фамилией, не напоминать о себе.
В той истории, которую Сергей помнил обрывками, Яков попал в плен в сорок первом. Под Витебском, в первые недели войны, когда фронт рушился как карточный домик. Немцы предложили обмен: Яков Джугашвили на фельдмаршала Паулюса, взятого в Сталинграде. Сталин отказался. «Я солдата на маршала не меняю». Яков погиб в концлагере Заксенхаузен в сорок третьем. То ли застрелен при попытке к бегству, то ли сам бросился на проволоку под током.
Машина свернула на подъездную дорогу к даче. Гравий хрустел под колёсами. Сосны стояли вдоль обочины тёмной стеной, неподвижные в безветренном вечере.
Яков ждал.
⁂
Он стоял у крыльца, в командирской гимнастёрке без знаков различия, в фуражке, которую держал в руках. Увидел машину – вытянулся, надел фуражку. Лицо застыло в выражении, которое Сергей уже научился распознавать: готовность к удару. Так смотрят люди, привыкшие к отказам.
Сергей вышел из машины. Власик остался у ворот, понимал – не его дело.
Несколько шагов по дорожке, вымощенной красным кирпичом. Яков отдал честь, коротко, по уставу.
– Товарищ Сталин.
Не «отец». Товарищ Сталин. Сергей отметил это и ничего не сказал.
– Пойдём в дом.
Они вошли. В гостиной было прохладно, окна на северную сторону, солнце сюда не добиралось. На столе – графин с водой, два стакана, ваза с яблоками, которые никто не ел. Домработница Валентина Васильевна умела появляться вовремя и исчезать, когда нужно.
Сергей сел в кресло. Яков остался стоять.
– Садись.
Пауза. Яков сел на край стула, прямой, как на приёме у начальника. В каком‑то смысле так и было.
Сергей смотрел на него и думал: чужой человек. Родной сын этого тела – и совершенно чужой. Тридцать два года, и они не провели вместе и десяти часов за всю жизнь. Не вина Якова. Вина того, кто был здесь до Сергея. Того, настоящего.
– Твой рапорт, – сказал Сергей. – Прочитал.
Яков не ответил. Ждал.
– Хочешь на Халхин‑Гол.
– Да.
– Почему?
Молчание. Яков смотрел в сторону, на стену, на портрет Ленина, который висел здесь, когда Сергей въехал, и который он так и не снял. Потом – медленно, словно преодолевая сопротивление:
– Потому что я артиллерист. Два года в академии. Для этого.
– Для чего – для этого?
– Для войны.
Простые слова. Без пафоса, без «защиты Родины» и «священного долга». Просто: учился – хочу применить.
– Там опасно, – сказал Сергей.
Яков посмотрел на него впервые за весь разговор. В глазах мелькнуло что‑то – не злость, скорее горькое удивление.
– Я знаю.
– И всё равно?
– И всё равно.
Сергей встал, подошёл к окну. За окном – сад, яблони в мелкой завязи, уже отцветшие. Тишина, нарушаемая только птицами. Дача, построенная для отдыха вождя, в которой вождь никогда не отдыхал.
Он думал о том, что знал из будущего. О плене, о Заксенхаузене, о проволоке под током. Об отце, который не обменял сына. О сыне, который умер, так и не узнав, любил ли его отец хоть когда‑нибудь.
Здесь всё могло быть иначе.
– Я отпущу тебя, – сказал Сергей, не оборачиваясь. – Но не в штаб и не в тыл.
Тишина за спиной. Яков ждал.
– Нам нужны корректировщики артиллерийского огня. Люди, которые идут с пехотой на передовую, с рацией и биноклем, и наводят батарею на цель. В Испании это работало. Те, кто видит – направляет тех, кто стреляет. Без этого артиллерия бьёт вслепую.
Он обернулся. Яков смотрел на него неподвижно, только желваки ходили на скулах.
– Это… – Яков запнулся. – Это опасная работа.
– Да.
– НП под огнём. Корректировщиков выбивают первыми.
– Знаю.
– И ты… – Яков не договорил. Встал. Сделал шаг к двери, остановился, обернулся. – Почему?
Хороший вопрос. Честный. Почему отец, который тридцать два года держал сына на расстоянии, вдруг отправляет его под пули? Не прячет, не устраивает в тёплое место, а бросает в самое пекло?
Сергей молчал. Не потому что не знал ответа. Потому что ответ был сложным и личным, намертво связанным с тем, чего он не мог объяснить. С памятью о плене, которого ещё не было. С желанием, чтобы этот человек прожил другую жизнь. Свою, а не ту, что написана в учебниках.
– Потому что ты – артиллерист, – сказал Сергей наконец. – Ты сам сказал. Два года в академии. Корректировщик – это артиллерия. Настоящая, не штабная. То, для чего учатся.
Яков смотрел на него долго, пытаясь понять. Не понимал.
– Ты мог отказать, – сказал он тихо. – Мог сказать: нет, оставайся в Москве. Никто бы не удивился.
– Мог.
– Почему не сказал?
Сергей сделал несколько шагов к нему. Остановился в двух метрах. Ближе, чем они стояли когда‑либо за последние годы.
– Потому что если я скажу «нет» – ты будешь сыном Сталина. Которого берегут. Которого прячут. Которого не пускают туда, где опасно. Ты проживёшь с этим всю жизнь. И возненавидишь меня ещё больше, чем сейчас.
Яков дёрнулся, будто от удара.
– Я не…
– Ненавидишь. Имеешь право. Я знаю, каким отцом был. Каким не был.
Молчание. Тяжёлое, как свинец. За окном пела какая‑то птица, бессмысленно‑радостная.
– Война, – сказал Сергей, – это шанс. Стать собой. Не моей тенью, не сыном вождя, а человеком, который сделал что‑то сам. Ты вернёшься оттуда другим. Или не вернёшься.
– Ты… – Яков сглотнул. – Ты думаешь, я не вернусь?
– Я думаю, что ты вернёшься. Но это должен быть твой риск. Твоя война. Не моя.
Яков не ответил. Стоял, опустив голову, сжимая фуражку побелевшими пальцами. Потом выпрямился. Посмотрел Сергею в глаза – прямо, без вызова, но и без страха.
– Когда?
– Послезавтра самолёт до Читы. Оттуда в Тамцаг‑Булак. Явишься к командиру сто семьдесят пятого артполка. Скажешь – от меня.
– Не хочу, чтобы знали.
– Не узнают. Документы на имя лейтенанта Джугашвили. Фамилия грузинская, их много. Жуков знать не будет.
Яков кивнул. Надел фуражку. Вытянулся.
– Разрешите идти?
Сергей смотрел на него. На сына, которого не знал и которого отправлял на войну. На человека, чью смерть он помнил и чью жизнь пытался переписать.
– Разрешаю.
Яков повернулся и вышел. Шаги простучали по коридору, хлопнула входная дверь. Зашуршал гравий на дорожке.
Сергей стоял у окна и смотрел, как фигура в командирской гимнастёрке идёт к воротам. Яков не обернулся. Ни разу.
Графин с водой стоял на столе, нетронутый. Яблоки лежали в вазе, и на одном из них уже появилась коричневая точка – начало гнили.
Валентина Васильевна заглянула в дверь.
– Чаю, Иосиф Виссарионович?
– Нет. Спасибо.
Она ушла, бесшумная, как всегда.
Сергей достал трубку, повертел в пальцах, но не закурил. Просто держал, постукивая мундштуком по ладони.
Послезавтра Яков улетит. Через две недели будет на фронте. Через месяц – может быть, мёртв.
Или жив. Другой. Свой собственный.
Спрятать – не значит спасти. Можно только дать шанс.
Сергей закурил. Дым повис в неподвижном воздухе гостиной, синеватый, горький.
За окном темнело. Вечер переходил в ночь, и где‑то далеко, за тысячи километров, в монгольской степи уже гремели пушки.
Глава 25
Шестьсот километров
18 июня 1939 года. Станция Соловьёвск – Монголия
Грузовик дёргался на каждой кочке, и Фёдор Кузьмин, вцепившись в баранку, думал о том, что если так пойдёт дальше, он лишится зубов ещё до того, как увидит эту проклятую Монголию.
Станция Соловьёвск осталась позади три часа назад. Пыльный полустанок на краю света, деревянный перрон, криво прибитая вывеска с облупившейся краской. Сорок грузовиков стояли в ряд у товарных складов, крытые брезентом, и никто не говорил, что под брезентом. Не положено. Фёдор и сам не знал, что везёт: ящики, тяжёлые, деревянные, с цифрами и буквами на крышках. Снаряды, наверное. Или патроны. Или чёрт его знает что. Его дело доставить.
Колонна вытянулась вдоль дороги, если это можно было назвать дорогой. Две колеи в траве, кое‑где укреплённые щебнем, кое‑где ничем. Степь. От горизонта до горизонта ничего, кроме желтоватой травы, полыни и неба, огромного, выцветшего, давящего. Ни деревьев, ни домов, ни людей. Только столбики вдоль обочины, обозначающие километры. Каждый десятый – красный. Остальные белые. Или были белые, пока их не занесло пылью.
Пыль повсюду. Висела в воздухе, лезла в глаза, хрустела на зубах, набивалась в нос, в уши, за воротник, в каждую складку одежды. Грузовик впереди поднимал облако, и Фёдор ехал в этом облаке, как в тумане, угадывая дорогу по еле видным габаритным огням. Обвязал лицо тряпкой – не помогало. Через час тряпка стала серой и мокрой от пота, и дышать через неё было почти невозможно, но снять – ещё хуже.
Жара. В кабине градусов пятьдесят, если не больше. Стёкла раскалились, руль обжигал ладони, сиденье превратилось в сковородку. Фёдор открыл оба окна, но воздух снаружи был такой же горячий, как внутри, только с пылью. Вода во фляжке нагрелась до температуры чая и кончилась к полудню. До следующей заправочной точки сто километров, если там вообще есть вода.
И расстояние. Шестьсот пятьдесят километров. Фёдор пытался представить себе, что это значит. От Москвы до Ленинграда меньше. От Москвы до Киева примерно столько же. Но там дороги. Там асфальт, мосты, заправки каждые полсотни километров. Здесь – ничего. Степь, колея, солнце. И грузовик, который полз со скоростью двадцать километров в час, потому что быстрее нельзя: на каждой яме подбрасывало так, что ящики в кузове грохотали.
Тридцать два часа в один конец, сказал лейтенант на инструктаже. Если не будет поломок.
Фёдор не верил, что не будет поломок.
К вечеру колонна остановилась. Не у деревни, деревень здесь не было. Просто в степи, где колея раздваивалась: одна шла прямо, другая уходила влево, к чему‑то похожему на колодец. Водители вылезали из кабин, разминали затёкшие ноги, закуривали. Говорили мало – устали.
Фёдор подошёл к колодцу. Журавль скрипел, ведро было ржавым и щербатым. Вода мутная, с привкусом железа и глины. Он пил долго, жадно, не замечая вкуса. Потом умылся, и грязная вода текла по лицу, смешиваясь с потом, капала на гимнастёрку.
– Первый раз? – спросил кто‑то рядом.
Фёдор обернулся. Водитель из соседней машины, постарше, лет сорока пяти, с лицом, выдубленным солнцем и ветром. Звали его, кажется, Степаныч. Или Петрович. Фёдор не запомнил.
– Первый.
– Оно и видно. Тряпку выбрось, она уже ни черта не фильтрует. Возьми вот.
Степаныч протянул ему кусок марли, сложенный вчетверо.
– Мочишь, прикладываешь к лицу, дышишь. Часа на три хватает, потом снова мочишь.
– Спасибо.
– Не за что. Ты мне ещё не раз понадобишься, если колесо спустит.
Они сидели на земле, привалившись к колесу грузовика. Солнце садилось, огромное, красное, и степь становилась золотой, потом оранжевой, потом багровой. Красиво. Если бы не пыль, жара и четыреста километров впереди.
– Далеко ещё? – спросил Фёдор.
– Треть проехали. Завтра к вечеру будем.
– А война там… сильная?
Степаныч затянулся папиросой, выпустил дым.
– Не знаю. Я до фронта не доезжаю. Сгружаю в Тамцаг‑Булаке и обратно. Что там дальше – не моё дело.
– А что возим?
– А ты не знаешь?
– Ящики.
– Вот и я – ящики. Меньше знаешь, крепче спишь.
Ночь упала быстро, как падает в степи: не сумерки, а сразу темнота. Звёзды высыпали такие яркие, каких Фёдор никогда не видел. В Москве небо всегда было мутным от фонарей и дыма. Здесь чёрное, бездонное, и звёзды в нём как россыпь битого стекла.
Костров не разводили. Лейтенант запретил: демаскировка. Ели всухомятку: хлеб, консервы, запивали водой из бочки, которую везли в одной из машин. Вода была тёплая и отдавала железом, но Фёдор выпил полкружки и лёг спать прямо под грузовиком, на расстеленной шинели. Земля была ещё тёплая от дневного солнца, и это было хорошо, потому что ночью в степи холодало.
Он заснул быстро, провалился в темноту без снов. Последняя мысль была: ещё четыреста километров. Ещё целый день такой дороги.
⁂
На третий день сломался грузовик Степаныча.
Фёдор ехал следом и видел, как ЗИС впереди вильнул, задымил и встал. Степаныч выскочил из кабины, откинул капот, и оттуда повалил пар.
Колонна остановилась. Лейтенант подбежал, заглянул под капот, выругался.
– Радиатор. Пробит. Откуда?
– Камень, – сказал Степаныч спокойно. – Из‑под колеса выскочил.
– Запасной есть?
– Нет.
Лейтенант посмотрел на него, потом на степь вокруг, потом снова на грузовик.
– Чинись. Догонишь.
И пошёл к своей машине.
Степаныч не сказал ни слова. Просто стоял и смотрел, как колонна трогается с места, как грузовики один за другим проходят мимо, поднимая пыль. Фёдор притормозил рядом.
– Помочь?
– Чем? У тебя радиатор запасной?
– Нет.
– Ну и езжай.
Фёдор поехал. Смотрел в зеркало заднего вида, как фигура Степаныча становится всё меньше, потом исчезает в пыли. Грузовик с ящиками остался стоять посреди степи, один, под раскалённым небом.
Сто километров до ближайшего жилья. Вода на день, если экономить. Без радиатора машина не поедет. Без машины человек не дойдёт.
Фёдор ехал и думал о Степаныче. О куске марли, который тот дал ему позавчера. О том, что теперь Степаныч стоит в степи один, и никто не знает, выберется ли он.
Таковы были правила. Колонна не ждёт. Кто сломался – чинится сам. Кто не починился – остаётся.
К вечеру третьего дня у Фёдора лопнула рессора.
Он почувствовал это сразу: грузовик накренился, правый задний угол просел, и каждая кочка стала отдаваться ударом в позвоночник. Остановился, вылез, посмотрел. Рессора треснула пополам, листы разошлись.
Колонна уходила. Он видел, как последний грузовик скрывается за холмом, и пыль оседает на дорогу, и снова тишина.
Один.
Фёдор сел на подножку и закурил. Руки не дрожали, хотя должны были. Может, слишком устал.
Запасной рессоры не было. Инструмент был: ключи, молоток, проволока, домкрат. Но рессора не колесо, её не поменяешь за полчаса.
Он обошёл грузовик, осмотрел повреждение. Два листа из пяти целы. Если связать, если подложить что‑нибудь… Не починка, скорее костыль. Но может, доедет. Может, хватит.
Работал до темноты. Снял треснувшие листы, обмотал оставшиеся проволокой, подложил под них доску из кузова – не запасную, а от ящика. Потом поднял угол домкратом и собрал всё обратно. Провозился четыре часа. Руки были ободраны, пальцы в мозолях, колени стёрты о камни. Но грузовик стоял ровно. Почти ровно.
Ночью не спал. Лежал под машиной, смотрел на звёзды и слушал тишину. Где‑то далеко выла собака. Или волк. Фёдор не знал, есть ли здесь волки. Наверное, есть. Степь большая, в ней всё есть.
Утром поехал. Медленно, десять километров в час. На каждой яме – скрежет. Рессора держала. Пока держала.
К полудню догнал колонну. Она стояла у какой‑то заправочной точки, бочки с бензином, цистерна с водой, палатка, над которой развевался красный флажок. Лейтенант увидел его и удивился.
– Живой?
– Живой.
– Как?
– Проволока.
Лейтенант посмотрел на рессору, на кривую обмотку, на доску. Хмыкнул.
– Доедешь?
– Доеду.
И доехал.
⁂
Тамцаг‑Булак появился на пятый день, под вечер. Фёдор не сразу понял, что это он: просто палатки, пара грузовиков, люди в пыльной форме. Ни вывески, ни забора. Только дорога, которая кончалась здесь, и дальше ничего. Степь, горизонт, небо.
– Разгружаемся, – сказал лейтенант.
Фёдор подал машину к палатке, где уже стояли другие грузовики. Артиллеристы подошли, откинули борт, начали выгружать ящики. Молодые, загорелые, в выгоревших гимнастёрках.
– Шестидюймовые? – спросил один, глядя на маркировку.
– Не знаю.
– Они. Наконец‑то. Третий день без снарядов сидим.
Фёдор смотрел, как его ящики перекладывают на телеги, как увозят куда‑то вглубь лагеря. Шестьсот пятьдесят километров, пять дней, рессора на проволоке, и вот. Ящики станут снарядами. Снаряды полетят в японцев, которых он никогда не видел и, наверное, не увидит.
Его война была здесь. Не в окопах, не на передовой. За рулём, по степной колее, с грузом, от которого зависели незнакомые ему люди.
– Эй, водитель! – окликнул артиллерист. – Воды хочешь?
– Хочу.
Ему дали флягу – холодную, настоящую, из колодца. Он пил, и вода текла по подбородку, и он не вытирал.
– Обратно когда? – спросил артиллерист.
– Завтра.
– Счастливо. И возвращайся быстрее. Снаряды нужны.
Фёдор кивнул. Сел на подножку своего грузовика, привалился к колесу. Рессора скрипела, но держала. Завтра обратно. Шестьсот пятьдесят километров. Потом снова сюда. И снова. И снова.
Сколько рейсов до конца войны? Он не знал. Никто не знал.
Небо на западе наливалось медью. Степь темнела. Где‑то на востоке, за холмами, глухо бухнуло: артиллерия. Война была рядом. Близко. Но не здесь.
Здесь была только дорога. Шестьсот километров пыли. И человек, который вёз ящики.
Фёдор достал папиросу, чиркнул спичкой. Огонёк осветил ободранные пальцы, мозоли, грязь под ногтями. Руки водителя. Завтра они снова лягут на баранку.








