Текст книги "Пробуждение. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 61 страниц)
Глава 31
Двадцатое августа
20 августа 1939 года. Монголия, район Халхин‑Гола
Артподготовка началась в четыре сорок пять, когда небо на востоке только начинало сереть.
Яков проснулся за секунду до первого залпа, от тишины. Особенной тишины, когда всё замирает, даже ветер, даже птицы. Потом земля вздрогнула, и началось.
Больше трёхсот орудий и миномётов ударили одновременно. Не так, как раньше, – батарея туда, батарея сюда. Всё сразу, вся мощь, стянутая за два месяца подготовки. Грохот накрыл степь, как волна, и Яков почувствовал, как вибрирует земля под телом, как дрожит воздух, как что‑то внутри сжимается от этого звука.
Рядом Петров уже стоял у амбразуры, смотрел в бинокль.
– Началось, – сказал он.
Яков встал, отряхнул шинель. Руки не дрожали. За два месяца на передовой привык. Или думал, что привык.
Японские позиции впереди исчезли в дыму и пыли. Разрывы вспухали один за другим, сливались, и казалось, что горизонт горит, что там, на востоке, – не степь, а ад.
– Сколько? – спросил Яков.
– Сто пятьдесят минут. Потом – танки.
Сто пятьдесят минут. Два с половиной часа непрерывного огня. Яков пытался представить, каково там, под этими снарядами. Не мог. Не хотел.
Танки пошли в семь пятнадцать.
Яков видел их с НП: серые коробки, выползающие из‑за холмов, много, очень много. БТ‑7, десятки. Они шли не строем, а волной, рассыпавшись по степи, и пыль поднималась за ними стеной.
Рация ожила:
– «Сокол‑три», я «Гроза». Выдвигаемся на рубеж атаки. Корректируйте огонь по заявкам.
– «Гроза», принял. Готов.
Танки прошли мимо их позиции в двухстах метрах. В открытых люках мелькали лица, молодые, сосредоточенные, чумазые от масла и пыли. Один танкист помахал рукой. Яков не успел ответить – машина уже ушла вперёд, к японским окопам.
Пехота поднялась следом. Цепи, редкие, рассредоточенные, как учили. Не плотным строем, как в ту войну, а с интервалами, перебежками, от укрытия к укрытию. Хотя какие укрытия в степи? Трава да воронки.
– «Сокол‑три», – захрипела рация, – пулемёт, квадрат пятьдесят два – восемнадцать, дзот уцелел. Прошу огня.
Яков поднял бинокль. Нашёл: да, там, справа от сгоревшего столба. Вспышки, дым. Пулемёт бил по наступающей пехоте.
– «Сокол‑один», я «Сокол‑три». Цель – дзот, квадрат пятьдесят два – восемнадцать. Прошу три снаряда, беглым.
– Принято. Выстрел.
Три разрыва легли точно. Дзот замолчал.
– «Гроза», цель поражена.
– Принял, «Сокол‑три». Спасибо. Двигаемся дальше.
Через час – заминка. Пехота залегла перед второй линией окопов, японский пулемёт бил с фланга, прижимая к земле. Яков вызвал огонь. Рация захрипела, и вместо привычного «Принято» – голос, торопливый, незнакомый:
– «Сокол‑три», ждите. Стволы перегреты, перезаряжаемся. Пять минут.
Пять минут. Яков смотрел в бинокль, как пехотинцы лежат в траве, вжавшись в землю, а пулемёт стрижёт над ними, и ничего, ничего нельзя сделать. Считал секунды. На третьей минуте один поднялся, побежал вперёд, упал. Не залёг – упал. Другой пополз к нему, потащил назад.
– Готовы. Давайте координаты.
Яков дал. Снаряды легли точно. Пулемёт замолчал. Пехота поднялась, побежала. Но тот, первый, остался лежать в траве.
И так – час за часом. Заявки сыпались одна за другой. Пулемёт здесь, миномёт там, батарея в овраге, пехота в окопе. Яков наводил, батарея била. Наводил, била. Наводил, била.
Голос охрип к полудню. Петров принёс воды – Яков пил, не отрываясь от бинокля. Рука с рацией онемела, но он не замечал.
⁂
К вечеру танки ушли далеко вперёд, за пределы видимости. Пехота заняла японские окопы – те, что уцелели. Яков видел, как наши солдаты спрыгивают в траншеи, как вытаскивают оттуда тела, как ставят пулемёты на новых позициях.
Яков прошёл через первую линию, когда всё кончилось. Окопы неглубокие, аккуратные, обложенные камнем. На дне – гильзы, обрывки бинтов, раздавленная фляга. У поворота траншеи, на земляной полке – жестянка из‑под чая с иероглифами на крышке. Внутри фотография: женщина, двое детей, сад. Яков поставил жестянку обратно.
Бой затихал. Не кончился – просто ушёл дальше, на восток, туда, куда откатывались японцы.
Рация молчала. Впервые за двенадцать часов – молчала.
Яков сел на дно окопа, привалился к стенке. Закрыл глаза. В ушах звенело, и он не сразу понял, что звенит не в ушах, а снаружи – где‑то далеко, за холмами, ещё стреляли.
– Поели бы, – сказал Петров.
– Не хочу.
– Надо.
Он был прав. Яков не ел с утра, и теперь, когда напряжение отпустило, тело напомнило о себе – слабость, головокружение, тошнота. Он открыл консервы, начал есть. Руки подрагивали – мелко, почти незаметно, только по ложке видно. Адреналин уходил, и тело расплачивалось.
– Далеко ушли? – спросил он.
– Километров пять за день. Может, семь.
– Они отступают?
– Бегут. – Петров сворачивал самокрутку, пальцы привычно мяли бумагу. – Говорят, окружили их. Котёл.
Котёл. Яков слышал это слово на занятиях в академии. Окружение противника, отсечение путей отхода. На карте – красивые стрелки, сходящиеся в кольцо. На земле – тысячи людей в ловушке.
– Что с ними будет?
– С кем?
– С японцами. В котле.
Петров помолчал. Сплюнул табачную крошку с губы.
– Что будет. Сдадутся или подохнут. Они не любят сдаваться.
Яков молчал. Думал о людях в котле – чужих, врагах, которых он весь день убивал снарядами. Люди, у которых были семьи, дома, имена. Люди, которые через несколько дней будут мертвы.
Он не жалел их. Не мог жалеть – они стреляли в наших, убивали наших. Но и радости не было. Только усталость, пустая, гулкая, как выгоревший дом.
– Пойду посплю, – сказал он.
– Иди. Разбужу, если что.
Яков лёг на шинель, накрыл лицо пилоткой. Сон не шёл. Перед глазами – разрывы, танки, цепи пехоты. Цифры, которые он говорил в рацию: квадрат такой‑то, ближе десять, левее пять. Цифры, которые превращались в смерть.
Он уснул под далёкий грохот артиллерии – кто‑то ещё стрелял, кто‑то ещё умирал. До конца было далеко.
⁂
На следующий день – снова вперёд. НП перенесли на три километра восточнее, к реке. Японцы откатывались, огрызались, но не могли остановить.
Яков видел трофеи: брошенные орудия, ящики с боеприпасами, грузовики без колёс. Видел пленных, серые фигуры, сидящие на земле под охраной, с пустыми глазами. Их было много, сотни. И ещё больше было тех, кто не сдался.
На привале Яков прошёл мимо группы пленных. Сидели тесно, плечом к плечу, человек тридцать. Конвоир‑красноармеец курил рядом, не обращая внимания. Один японский офицер – без фуражки, с грязной повязкой на голове – поднял глаза, встретился с Яковом взглядом. Не ненависть, не страх. Что‑то другое, чему Яков не мог подобрать слова. Может, удивление, что жив. Рядом санитар перевязывал солдату руку, японец морщился, молчал, смотрел в сторону. Санитар работал спокойно, привычно, как будто не враг перед ним, а свой. Бинт, йод, бинт.
На разбитой позиции нашли японскую рацию – маленькую, полевую, в деревянном ящике. Она ещё работала: шипела, потрескивала, и сквозь помехи пробивался голос, быстрый, отрывистый, – кто‑то вызывал часть, которой уже не было. Петров послушал, покрутил головой и выключил.
– Зовёт кого‑то, – сказал он. – Не дозовётся.
Двадцать второго августа они вышли к Халхин‑Голу. Река мелкая, мутная, с пологими берегами. На том берегу ещё стреляли, но уже слабо, без прежней злости.
Рация ожила:
– «Сокол‑три», противник отходит за реку. Преследовать не будем. Закрепляйтесь на позициях.
Закрепляйтесь. Значит, конец. Не войны, но этого наступления. Дошли до реки, дальше не их дело.
Яков опустил бинокль. Смотрел на тот берег, на холмы за рекой, на дым, поднимающийся из‑за горизонта. Где‑то там, в котле, добивали окружённых. Он слышал стрельбу – далёкую, глухую. Не его участок. Не его снаряды.
Петров подошёл, встал рядом.
– Всё, – сказал он.
– Всё?
– Для нас – всё. Дальше – зачистка. Нас отведут.
Бинокль повис на шее. Руки повисли вдоль тела, и он вдруг почувствовал, какие они тяжёлые. Ноги тоже. Всё тело разом вспомнило, что два дня почти не спало.
Он воевал два месяца. Был ранен, не тяжело. Выжил. Побывал там, где цифры в рацию превращаются в чёрные столбы разрывов и чужие смерти.
Странно: он ждал, что это что‑то изменит внутри. Что после войны он станет другим. Но руки были те же, голос тот же, и лицо в мутном зеркале заднего борта грузовика – то же самое. Загар, скулы острее, шрам на плече. Больше ничего.
Двадцать третьего августа пришёл приказ об отводе. Их часть отправляли в тыл, на переформирование. Яков сдал позицию сменщикам, собрал вещмешок, попрощался с Петровым.
– Бывай, Яков.
– Бывай, Степан.
Они пожали руки – крепко, по‑мужски. Два месяца в одном окопе. Такое не забывается.
Петров уже отвернулся, но остановился, сказал через плечо:
– Ты нормальный мужик, Яков. Кто бы там ни был твой отец.
И ушёл, не оглядываясь. Яков смотрел ему в спину, пока не стало пусто.
Грузовик вёз их на запад, прочь от фронта. Яков сидел в кузове, смотрел на степь. Та же степь, что два месяца назад, когда он ехал сюда. Жёлтая, плоская, бесконечная. Только теперь – воронки вдоль дороги, сгоревшие машины, столбы с оборванными проводами.
Война прошла здесь. Оставила следы. Уйдёт – следы зарастут. Степь всё забудет.
А он?
Он не забудет. Никогда.
Грузовик трясло на ухабах, и Яков закрыл глаза. Думал об отце. О разговоре на даче, сто лет назад, в другой жизни.
Отец сказал тогда: «Это должен быть твой риск». Был прав. Риск оказался настоящим, и то, что осталось после, – тоже.
Он не знал, что скажет отцу, когда вернётся. Не знал, будет ли вообще что‑то говорить. Может, слова и не нужны. Может, достаточно того, что он вернулся. Живой и другой.
Грузовик ехал на запад. Солнце садилось за спиной, степь темнела, где‑то далеко, у реки Халхин‑Гол, ещё стреляли – но уже не по нему.
Для него война кончилась.
Яков уснул под стук колёс, и ему снилась Москва – далёкая, невозможная, мирная.
Глава 32
Совещание
21 августа 1939 года. Москва, Кремль
Они собрались в малом кабинете, том, что за приёмной, без окон, с картой на стене и длинным столом, за которым обычно сидели шестеро. Сегодня четверо. Сергей. Шапошников. Исаков. Молотов.
Поскрёбышев закрыл дверь снаружи. Охрана осталась в коридоре. Стенографистки не было: Сергей велел не вызывать.
Шапошников сидел прямо, как всегда, в отглаженном кителе, с папкой перед собой. Борис Михайлович выглядел усталым: серое лицо, тени под глазами. Халхин‑Гол выматывал Генштаб не меньше, чем войска в степи. Рядом Исаков, прилетевший из Ленинграда утренним рейсом, в тёмном флотском кителе, с запахом табака и балтийской сырости. Молотов напротив, в сером костюме, с блокнотом, в который ещё ничего не записал.
Сергей подошёл к карте. Финский залив от Кронштадта до Ханко, южный берег Финляндии, россыпь островов.
– Послезавтра, двадцать третьего, прилетает Риббентроп. Пакт будет подписан. Финляндия в нашей сфере. Борис Михайлович, что на востоке?
Шапошников достал из папки лист с утренней сводкой.
– Жуков перешёл в наступление вчера, двадцатого, в четыре сорок пять по местному. Три группы: северная, южная и центральная. Южная группа продвинулась дальше всех, центральная сковывает японцев на высотах у Номон‑Хан‑Бурд‑Обо. Сопротивление сильное, но танковые бригады на флангах идут хорошо, пехота отстаёт. Связь с Жуковым устойчивая, он докладывает каждые четыре часа.
– Потери?
– За первые сутки около тысячи. Жуков предупреждал, что будут тяжёлыми. Японцы дерутся до последнего, в плен не сдаются. Но окружение формируется. Если фланговые группы замкнут кольцо в ближайшие три‑четыре дня, двадцать третья пехотная дивизия Комацубары окажется в мешке.
– Замкнут, – сказал Сергей негромко, ни к кому не обращаясь. Он знал, чем кончится Халхин‑Гол: полным разгромом. Через месяц Токио попросит перемирия. Японцы развернутся на юг, к нефти, и забудут о Монголии. Одной угрозой меньше.
– Это важно для нашего разговора, – продолжил он. – Пока Жуков держит японцев за горло, мы можем не оглядываться на восток. Там скоро будет тихо. Окно открыто сейчас. Япония связана, Германия смотрит на Польшу, Англия с Францией гарантируют полякам и молятся, чтобы не пришлось воевать. Лучшего момента не будет.
Исаков молча постучал пальцем по столу – согласен. Шапошников отложил сводку.
– Вопрос. – Сергей ткнул пальцем в карту, в точку на южном берегу Финляндии. – Когда?
Шапошников раскрыл папку.
– По утверждённому плану, товарищ Сталин, ноябрь. Полная готовность: восемь канонерок, двадцать десантных барж, полный боекомплект. Плюс сухопутная группировка на перешейке, три стрелковые дивизии, танковая бригада–
– Борис Михайлович. В ноябре Финляндия будет отмобилизована. Сколько у них по мирному времени?
– Тридцать три тысячи кадровых. Плюс пограничная стража, около четырёх тысяч.
– А после мобилизации?
– Триста тысяч. За две‑три недели. У них система территориальных корпусов, быстрое развёртывание.
– Вот. – Сергей отошёл от карты, сел за стол. – Тридцать три тысячи или триста тысяч. Линия Маннергейма без гарнизонов или с полным заполнением.
Тишина. Шапошников понял первым не зря тридцать лет на штабной работе. Закрыл папку.
– Вы хотите ударить сейчас, – сказал он.
– Иван Степанович. – Сергей повернулся к Исакову. – Доложите готовность. Честно.
Исаков достал из кителя записную книжку, потрёпанную, в клеёнчатой обложке с пятнами машинного масла. Он не носил папок, носил эту книжку, и в ней было всё.
– Канонерки: шесть из восьми. «Б‑1» через «Б‑6» на воде, вооружены, экипажи укомплектованы. «Б‑7» на стапеле, монтаж орудия, десять дней до готовности. «Б‑8» – корпус не усилен, три недели минимум. Вооружение на шести бортах: десять шестидюймовых Канэ, четыре восьмидюймовых, две девятидюймовых. Шестнадцать стволов из двадцати одного.
– Снаряды?
– Перезаряжены тысяча сто из тысячи семисот пятидесяти. Казань отстаёт, нехватка латунной ленты для гильз. Тысяча сто, это по шестьдесят‑семьдесят на ствол. Хватит на два‑три часа интенсивной стрельбы.
– Десантные баржи?
– Четырнадцать готовы. Ещё три на Адмиралтейском, будут через неделю. Итого к двадцать пятому четырнадцать. По двести человек: две тысячи восемьсот первого эшелона.
Не четыре тысячи, как по плану. Две восемьсот. Меньше бригады.
– Учения на Гогланде? – спросил Сергей.
– Провели четвёртого‑пятого августа. – Исаков помолчал. – Результаты неоднозначные. Погрузка на пирсе отработана. Подход к берегу, высадка с аппарелей – терпимо, потеряли одну баржу, села на камни. Координация с канонерками плохая. Связь между кораблями и берегом рвалась, корректировщики опаздывали с целеуказанием. Мы учли ошибки, но повторных учений не проводили. Не было времени.
Сергей кивнул. За это Исакова и держал.
– Борис Михайлович, – Сергей перевёл взгляд на Шапошникова. – Что на перешейке?
– Две стрелковые дивизии в Ленинградском округе в повышенной готовности. Третья на подходе. Танковая бригада доукомплектована. Авиация: четыре полка, истребители и бомбардировщики. Но, товарищ Сталин, если мы начинаем в августе, сухопутная группировка не успевает развернуться для полноценного наступления на перешейке. Только сковывание.
– Сковывания достаточно. – Сергей встал, снова подошёл к карте. – Демонстрация на перешейке. Финны держат войска на линии, а мы высаживаемся здесь.
Палец лёг на побережье восточнее Хельсинки. Ловийса. Маленький городок, открытый берег, глубины у побережья позволяют подойти баржам.
– Ловийса, – сказал Исаков, вглядываясь. – Не Хельсинки?
– Не Хельсинки. Хельсинки – шхеры, Суоменлинна, минные поля. Ловийса – открытое побережье. Девяносто километров до тыла Линии Маннергейма. Перерезаем дорогу Хельсинки–Выборг, и вся финская группировка на перешейке остаётся без снабжения.
Шапошников наклонился к карте. Его палец прошёл по дороге от Ловийсы на север, к перешейку.
– Контрудар. Финны снимут войска с линии и ударят по десанту.
– С какой линии? Мы давим с юга, с перешейка – артиллерия и танки. Если они снимут хоть полк – мы проломим.
– А если не снимут?
– Тогда десант укрепляется, подходит второй эшелон. Через двое суток у нас дивизия на берегу. Финнам придётся выбирать: держать линию или спасать тыл. Любой выбор для них плохой.
Молотов впервые заговорил.
– Дипломатическое прикрытие. Нужен повод.
– Повод будет, – сказал Сергей. – Переговоры идут с апреля. Финны отказывают по всем пунктам: аренда Ханко, обмен территориями, отвод границы от Ленинграда. Двадцать третьего подписываем пакт. Двадцать четвёртого вручаем Хельсинки ультиматум: последнее предложение, сорок восемь часов на ответ. Они откажут, они всегда отказывали. Двадцать шестого – действуем.
– Англия? Франция?
– Им будет не до нас. Если Гитлер нападёт на Польшу, а он нападёт, Лондон объявит войну Германии. Париж тоже. Финляндия отойдёт на второй план.
Молотов снял пенсне, протёр стёкла платком. Привычка, означавшая, что он считает. Надел обратно.
– Лига Наций? Если затянется нас объявят агрессором. Англичане сочувствуют финнам.
– Поэтому и нужны две недели, а не три месяца.
Молчание. Шапошников смотрел на карту, Исаков в записную книжку.
Шапошников заговорил первым.
– Риск огромный, товарищ Сталин. Десант недоукомплектован, учения провели один раз, координация не отработана. Если финны обнаружат флотилию на переходе и успеют подтянуть резервы к Ловийсе.
– Ночью. – Исаков сказал это негромко, но все повернулись к нему. – Выход из Кронштадта в двадцать ноль‑ноль. Переход сто пятьдесят километров, десять часов ходу. Подход к берегу в шесть утра. Финские посты наблюдения засекут нас в лучшем случае за два часа до высадки. Мобилизовать за два часа нечего. Ближайший гарнизон в Котке, тридцать километров, пехотный батальон.
– Один батальон, – повторил Сергей. – Против двух тысяч восьмисот, при поддержке шестнадцати орудий. Борис Михайлович, посчитайте.
Шапошников не стал считать. Не нужно было.
– Когда? – спросил он.
– Двадцать пятого вечером выход. Двадцать шестого утром высадка. – Сергей обвёл взглядом всех троих. – Иван Степанович, четыре дня. Успеете?
Исаков закрыл записную книжку. Убрал в карман.
– Успею.
– Борис Михайлович, приказ на сковывающее наступление на перешейке: утро двадцать шестого. Артподготовка, танки вперёд, видимость прорыва.
– Будет исполнено.
– Вячеслав Михайлович, ультиматум Хельсинки. Двадцать четвёртого, после подписания пакта. Сорок восемь часов. Условия жёсткие. Такие, чтобы отказали.
Молотов кивнул.
Сергей сел за стол. Положил ладони на зелёное сукно.
– Ни одна живая душа за пределами этой комнаты. Шапошников работает с командующим Ленинградским округом напрямую, без промежуточных штабов. Исаков со своими людьми в Кронштадте. Связь только шифром, только через Поскрёбышева. Вопросы?
Они разошлись в полночь. Исаков уехал на аэродром, ночным бортом обратно в Ленинград, и оттуда катером в Кронштадт, к своим баржам. Шапошников ушёл в Генштаб, через двор, по тёмной кремлёвской брусчатке. Молотов к себе, на третий этаж, составлять текст ультиматума.
Сергей остался один. Карта на стене, пустые стулья, запах табака Исакова.
Четыре дня. Через четыре дня шестнадцать старых пушек откроют огонь по финскому берегу, и четырнадцать барж пойдут к Ловийсе…
* В реальной истории советская разведка располагала агентом в германском посольстве в Варшаве – Рудольфом фон Шелиа (кодовое имя «Ариец»), первым секретарём посольства, работавшим на Москву с 1937 года. Именно он сообщил Кремлю, что Гитлер серьёзно рассматривает вторжение в Польшу с марта 1939 года и отдал приказ о подготовке в мае. Точная дата нападения (1 сентября) определилась лишь после 25 августа, когда Гитлер перенёс первоначально запланированное на 26 августа вторжение.
Глава 33
Рукопожатие
23 августа 1939 года. Москва
Самолёт пошёл на снижение без четверти двенадцать, и Риббентроп отложил папку, которую листал последний час, не читая.
Москва с высоты выглядела неожиданно большой. Он не знал, чего ожидал: может быть, провинциальной неустроенности, которую описывали люди, бывавшие здесь в двадцатых. Но под крылом расстилался настоящий город с широкими проспектами, куполами, заводскими трубами на горизонте и рекой, изгибающейся среди кварталов. Двадцать лет советской власти оставили след, который с воздуха выглядел вполне современно.
Хенке склонился из соседнего кресла с напоминанием о порядке встречи. Риббентроп сказал, что знает, и Хенке откинулся обратно. Весь порядок был расписан и согласован ещё неделю назад в телеграммах: трап, Молотов, кортеж, Кремль, переговоры с обедом в перерыве, потом подписание и банкет с фотографами. От Риббентропа требовалось только приехать и ничего не испортить. Это он умел.
Шасси коснулось полосы. В иллюминаторе показался аэродром, серый и августовский, с рядом чёрных автомобилей у края лётного поля. Аэровокзал был украшен флагами: красные с серпом и молотом чередовались с красными же, но со свастикой. Риббентроп смотрел на них с мимолётным удовлетворением. Флаги выглядели непривычно здесь, на московском аэродроме, слишком новыми для места, где ещё недавно Германия была врагом, которого изображали на карикатурах, а не гостем, которого встречают с почестями. Что‑то в этой свежести говорило о спешке и о том, что разворот произошёл буквально на днях. Риббентроп оценил это как симптом: Москва всё ещё привыкает к тому, что подписывает сегодня.
Молотов ждал у трапа. Невысокий, в тёмном костюме, с пенсне, которое придавало ему сходство со школьным учителем, давно переставшим чего‑либо ожидать от учеников. Рукопожатие твёрдое, слова приветствия краткие, улыбка ровно той ширины, какой требовал момент. Риббентроп не любил людей, которые на официальных встречах улыбались слишком широко: за этим обычно скрывалась слабость или желание что‑то продать. Молотов ничего не продавал. Молотов уже купил.
Переводчик Шмидт пристроился за левым плечом, советский коллега занял место за правым плечом Молотова. Оба молчали, ожидая слов для перевода.
– Дорога прошла хорошо? – спросил Молотов.
– Превосходно, – сказал Риббентроп.
В этом коротком обмене было всё нужное: мы оба здесь для дела, оба понимаем, в чём оно состоит. Кортеж тронулся, Москва открылась за стёклами, прямые улицы с редкими прохожими и большим количеством военных. Риббентроп смотрел без особого интереса, только краем внимания отметил ряды советских самолётов на дальней полосе аэродрома, которые они проезжали. Машин на улицах почти не было – город жил своей ранней жизнью, неспешной и не подозревающей, что сегодня ночью что‑то изменится.
В Кремле их провели длинными коридорами в кабинет Молотова, большой, с длинным столом и портретами на стенах. Советские чиновники уже сидели по местам. Шуленбург, посол, кивнул Риббентропу спокойно и без лишних жестов, как человек давно привыкший к этим кабинетам и к тому, что в них происходит. Столы у стены уже накрывали: обед подавали здесь же, в перерыве между раундами.
Сталин стоял у окна.
С фотографиями совпадал почти точно – невысокий, в полувоенном кителе, с трубкой. Разве что фотографии не передавали того, как он стоит. Не навытяжку и не с показной свободой, а просто как человек, находящийся в собственном кабинете и спокойно ожидающий, пока другие устраиваются. Человек, у которого достаточно времени.
Риббентроп сделал то, чего от него ожидали: шаг вперёд, наклон головы, протянутая рука.
– Господин Сталин. Честь для меня.
– Приветствую вас в Москве, господин министр.
Рукопожатие было коротким. Рука сухая, крепкая, без нажима – так жмут руку люди, которым это давно перестало что‑либо означать, просто движение, которое нужно сделать.
Сели, Молотов открыл папку, и начался первый раунд.
Риббентроп говорил о дружбе народов, новой эпохе, взаимных интересах и двух великих державах, которым нечего делить. Ритуальные фразы, нужные не для смысла, а потому что протокол требовал слов – и слова были произнесены. Сталин слушал, глядя прямо и без всякого выражения, не кивал и не смотрел в бумаги. Когда Риббентроп закончил, пауза длилась три секунды: не потому что Сталин подбирал ответ, а скорее проверял, не осталось ли чего‑то ещё.
– Советский Союз заинтересован в долгосрочной стабильности на европейском континенте, – сказал он наконец.
Этого было достаточно. Текст основного договора был готов заранее, разногласий почти не осталось, и работа первого раунда заняла три часа. Потом перерыв на обед за тем же столом, пока помощники готовили бумаги. Риббентроп ел и думал о Гитлере. Фюрер ждал не подписи как таковой – подпись была техническим вопросом, решённым ещё в телеграммах. Фюрер ждал подтверждения: восточный фланг закрыт, Польша остаётся один на один с Германией, а Англия с Францией узнают о пакте и лишатся последних иллюзий насчёт того, что войну можно остановить чужими руками. Всё это давала сегодняшняя ночь, и сорвать её могло только что‑то совсем непредвиденное. Непредвиденного Риббентроп не ожидал.
Второй раунд начался после обеда, и вот здесь Сталин его удивил.
Удивление было небольшим, скорее профессиональным: неожиданный ход в партии, которую Риббентроп считал изученной. Когда основной текст уже был парафирован, Сталин произнёс почти без паузы, что к договору необходимы дополнительные соглашения, о которых нигде публиковать не будем. Риббентроп на секунду замер: он привёз только основной договор, протокол в его инструкциях не значился. Отказать, однако, было невозможно. Гитлер в сложившейся ситуации согласился бы на любые условия, и Сталин это явно понимал – именно поэтому ждал с этим требованием до момента, когда отказ стал бы нелепостью.
Риббентроп попросил перерыв, вышел и позвонил в Берлин. Гитлер согласился немедленно.
Протокол составили и напечатали тут же, в кабинете: сферы интересов, разграничительные линии, чужие территории, которые делили без участия их хозяев. Риббентроп подписывал инициалы там, где указывал Шмидт, и думал о том, как именно работает этот человек. Не торгуется заранее, не обозначает позицию в телеграммах, ждёт, пока другая сторона окажется в точке, где нельзя отказать, и только тогда называет настоящую цену – техника, которую он взял на заметку.
Подписали после полуночи. Молотов от Советского Союза, Риббентроп от Германии. Шмидт аккуратно вложил документы в портфель.
На банкете Риббентроп пил мало и наблюдал, как советские чиновники постепенно расслаблялись, немецкие советники становились громче, а фотографы щёлкали вспышками и просили повернуться. Сталин стоял чуть в стороне от общей суеты, у высокого окна, с бокалом шампанского, которое не пил. Риббентроп подошёл, когда фотографы переключились на Молотова.
– Господин Сталин. Фюрер просил передать: он высоко ценит вашу мудрость. Германия и Россия – великие народы. Нам нечего делить.
Сталин посмотрел на него так же, как смотрел весь вечер, без выражения, в которое можно было что‑либо прочесть.
– Передайте господину Гитлеру, что Советский Союз всегда выполняет свои обязательства.
Шмидт перевёл. Риббентроп кивнул, пожал руку и отошёл. Фраза была правильной и протокольной, и всё же в ней было что‑то не для него предназначенное. Не угроза, не предупреждение. Просто слова, у которых имелся ещё один слой, снаружи не читавшийся. Что за слой – Риббентроп решил не разбирать. Его дело лежало в портфеле Шмидта.
Банкет закончился около трёх. Кортеж выехал из Кремля в серый августовский рассвет: небо на востоке уже светлело, улицы были пусты, только редкие трамваи погромыхивали где‑то в стороне и дворники мели тротуары на углах. Хенке спросил о времени вылета. Риббентроп ответил. Шмидт при свете маленького фонарика дописывал протокол переговоров.
Через несколько часов доклад фюреру. Гитлер будет доволен: восточный фланг закрыт, Польша открыта, всё сложилось так, как было задумано. Риббентроп уже мысленно выстраивал тезисы.
Один вопрос всё же остался с ним в машине – не тревожащий, но и не отпускавший: профессиональный осадок от человека, которого он так и не сумел прочитать. Все партнёры по переговорам, которых он знал, чего‑то хотели явно и узнаваемо – признания, покоя, времени, денег. Сталин хотел чего‑то другого, и горизонт, на который тот смотрел, был дальше сегодняшней ночи. Насколько дальше – этого Риббентроп не понял. Понял только, что тот рассчитывал точно.
За окном кончилась городская застройка, потянулось шоссе к аэродрому. В портфеле Шмидта лежали два листа бумаги с подписями. Работа была сделана.








