Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 2"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
Мы покинули порт в начале августа, в синие сумерки, легко спустившиеся над взморьем, и мне запомнился тот прощальный вечер – сияние города, смутные отблески портовых фонарей; ветер, доносящий степную, сладкую горечь полыни, и удивительный звездопад… Астрономы называют это явление звездным дождем. С моря оно выглядит особенно грандиозно. Десятки медленных молний движутся в небе, срываются серебряными шарами, то круглые, то хвостатые, словно диковинные огненные рыбы, плывут и барахтаются в дымчатой глубине. Отраженный свет метеоров зажигает глубины ручьистым огнем, и уже невозможно различить морского простора – нет моря, нет зыбкой волны, – в небе, в бесшумном рою светил и мерцаний плывет наш волшебный корабль.
Ночную вахту нес штурман Чапичев. С первого взгляда он многим казался нелюдимым, этот молчаливый человек, коренастый, плечистый, с угловатой походкой. Он носил бакенбарды и короткую бороду, что придавало его облику несколько старомодный оттенок. Внимательные глаза пристально смотрели из-под низко надвинутого козырька фуражки, собеседнику могло показаться, что штурман изучает его недоверчиво и недружелюбно. Тем более неожиданной была его улыбка, так преображающая хмурое лицо, – открытая и удивленная, – она словно освещала в нем то, что он старательно скрывал: его спокойную доброту.
Я познакомился с Чапичевым год назад и еще тогда заметил: матросы любили его, пожалуй, больше, чем других штурманов, хотя он избегал малейшего предпочтения перед другими. В отношении матросов к нему была не выраженная ни жестом, ни словом; по-мужски сдержанная теплота.
За год плавания на «Гагаре» я знал о Чапичеве не больше, чем в первый день. Матросы считали его домоседом, конечно, корабельным, а не береговым. Даже теперь, когда судно покидало Одессу на год, может быть, на два года, он оставался в своей каюте или охотно нес вахту за других, говоря, что в Одессе у него нет родных, а бродить по городу надоело.
Днем и ночью на палубе, на мостике, у парадного трапа звучали его шаги. О его приближении легко было узнать по громкому звуку шагов и резкому стуку кованой палки. Он никогда не расставался со своей «палицей», купленной где-то на пирейском базаре. В нее была искусно вделана зажигалка и футляр для трубочного табака. Но не в этом причина, по которой за Чапичевым укрепилась кличка «Регулировщик». Он не мог без палки ходить на тяжелом жестком протезе, стеснявшем движения, особенно в шторм, на шатких палубах и трапах, словно ускользающих из-под ног.
Еще в первые месяцы войны, когда у окраин Одессы шли бои, когда на порт, дымившийся сплошным пожаром, сотнями рушились фугаски, Чапичев, работая шкипером на моторном боте, лишился ноги.
Он не оставил морской службы. По возвращению из госпиталя он снова попросился на корабль. Ему пришлось пройти добрый десяток врачебных комиссий – спорить, доказывать, убеждать, – но он настоял на своем. Он не мог представить себе другого места в жизни, другой деятельности, кроме службы во флоте.
Капитан, к которому был направлен Чапичев после госпиталя, остался доволен безногим штурманом. Чапичев был ревностным служакой, скромным, преданным делу моряком.
Сколько я его помню, он всегда был занят каким-нибудь делом, обязательно «важным и срочным», – так он обычно говорил о любой работе на корабле. Его привыкли видеть среди матросов, то на шаткой подвеске, с которой чернят борт, то в тесной подшкиперской за разборкой разных тросов и концов, то в штурманской рубке за морскими справочниками, которые он прилежно изучал.
С особой тщательностью, даже любовью, целыми ночами напролет он раскладывал и проверял карты предстоящего рейса, готовясь к нему. Вот и сейчас карты морей и океанов, сложенные аккуратной стопой, лежали в штурманской рубке на столе, рядом со строгими томами лоций. Большой наш маршрут: Одесса – Анадырь. Он охватывает почти всю Азию. Прежде чем направиться к Стамбулу, судно должно было зайти в порт Феодосию, взять дополнительный груз и судового врача. И хотя дорогу в Феодосию матросы называли «трамвайной», верный своим правилам Чапичев вывесил над столом подробную карту этого сектора моря. В картах, в работе, в книгах, в тысяче корабельных дел он был весь, Чапичев.
Он не любил рассказывать о себе – до сих пор никто не знал обстоятельно истории его ранения; не любил разговоров о женщинах, особенно если эти разговоры носили сколько-нибудь грубый оттенок. В маленькой каюте своей он бережно хранил две женские фотографии. Одна из них – фотография старушки в черном чепце, вероятно, матери; вторая – девушки. Говорили, что, судя по фото, девушка была исключительной красоты.
Я думаю, это о ней наш второй штурман Катарадзе однажды говорил восторженно:
– В Сибири, на Мурмане, в Заполярьи встречаются женщины, как самородки в россыпях. Может быть, природа Севера в них отражена. Нигде не встречал я на свете спокойнее, увереннее красоты…
Впрочем, в штурмане Катарадзе нередко проявлялся романтический пыл. В Суэце был случай: английский чиновник, низенький, очкастый, в пробковом шлеме, ударил стэком грузчика-негра. Судовая буфетчица Таня сказала, что стыдно, позорно так поступать. Англичанин в ответ выругался по-английски. Это услышал Катарадзе. Он знал английский язык. Через три секунды он стоял перед чиновником, торопливо снимая с руки белую перчатку. Англичанин был близорук и, видимо, мало осведомлен о понятиях чести. Он удивленно поправил сбитые очки, поднял перчатку и долго рассматривал ее с недоумением, силясь понять, что за странный подарок?
Капитан вызвал штурмана и сказал:
– Вы что же это, милый мой, в рыцарские времена живете? Да разве такого перчаткой? Такого тем, что в перчатке… Однако не нужно скандалов. Все равно окажется, что вы виноваты…
Катарадзе был честен и прямодушен. Он горячился:
– Позвольте мне отвечать!..
Я вспомнил этот эпизод теперь, когда он поднялся на мостик, поздоровался с Чапичевым и стал, как обычно, рядом с ним у перил. Он сменял Чапичева в ночной вахте и приходил за полчаса, за час до смены. Глядя на море, лишь изредка обмениваясь двумя-тремя словами, а то и вовсе молча, они могли так стоять до зари. Они были друзьями. Им было хорошо вместе – молчать, смотреть на море, слушать медлительный, ритмичный гул машины, курить, – быть может, они по опыту знали, что дружбе не так уж нужны слова.
Катарадзе удивленно осмотрелся вокруг, потом склонился над перилами, глядя в дымчатую глубину, всю в отблесках, вспышках, всплесках света – в кипении звездного дождя.
– Только однажды я к и дел такую штуку, – сказал он увлеченно. – За экватором, под Южным Крестом…
Голос Чапичева мне показался очень далеким:
– Я тоже видел…
– На юге?..
– Нет, в этих местах… Звездный дождь! Впрочем, пожалуй, это совсем другое… Но вот такое же небо в огнях, и море такое, и в стороне полоса тумана ползет… Я видел это в сорок первом году… – Он постучал палкой о протез. – Вот, когда со мной это случилось.
– Это когда вас ранило? – спросил Катарадзе.
– Нет, немного раньше. На несколько часов. Ранило меня утром, а из Одессы мы уходили ночью, и такой полыхал с неба свет, что мне все время чудилось, будто море горит. Они сбрасывали над морем ракеты на парашютах, чтобы обнаружить с воздуха корабли. Мрачным огнем горели эти «паникадила» – то в виде змеи, то в виде креста. Они ведь издавна слывут фокусниками. Их пиротехника была на высоте!..
Они заговорили тише, и Чапичев чему-то засмеялся, а Катарадзе спросил:
– Груз у вас был опасный? Если, скажем, боеприпасы, или взрывчатка, или бензин, тогда, я знаю, весь корабль лихорадка трясет…
Мне показалось – Чапичев посторонился.
– Какой метеорит катится! – сказал он удивленно. – Смотрите… Будто снегом метет… – Они помолчали немного, потом Чапичев сказал: – Говорить о себе всегда как-то неудобно. Тысячи людей были ранены, пережили страдания, горе… Подробности моего ранения – это десятое дело. Меня поразило другое. Сила, которая мне передалась. Она спасла меня, эта сила. Меня поразил человек.
Вы правильно поняли, – продолжал он, – все дело было именно в грузе. Будь я только с командой – иной разговор. А у меня были пассажиры. И какие пассажиры! Дети… Возраст – шесть-семь лет… Восемьдесят человек… Дети погибших моряков, командиров, солдат, портовиков. Мы не могли оставить их в Одессе. Они бы погибли. Мы должны были вывезти их на восток, – это был наш долг перед их отцами. Вы представляете – восемьдесят маленьких пассажиров, а с ними одна воспитательница, три матроса, два моториста да я. Мы, команда, все время были заняты своим делом, так что с ними она оставалась одна… Два раза налетал на нас пикировщик, но осколки только поцарапали корпус катера и искалечили наш единственный пулемет. Беда, казалось бы, небольшая, А как понадобился пулемет в те минуты, когда неподалеку от нас всплыла подводная лодка противника!.. Вы знаете, конечно, что на подводных лодках, спущенных противником по Дунаю, на палубе имелось единственное орудие, не огражденное броней. Если бы мой пулемет был в исправности, я мигом снял бы их артиллериста и загнал бы лодку под воду. Но там, на подлодке, поняли, что катер совершенно безоружен. Они не захотели тратить торпеду. Это был правильный расчет: здесь, на мелководье, торпеда должна была итти без углубления, и для меня не представляло бы труда увернуться от нее. В общем, они решили потопить нас орудийным огнем. Так они и сделали… Но им пришлось выпустить по боту свыше десятка снарядов, прежде чем он стал тонуть.
Увлеченный воспоминаниями, Чапичев, наверное, забыл обо мне. Я стоял у штурвала, в полутьме рубки, низко склонясь над картушкой компаса. Что удивило меня в те минуты – необычная разговорчивость Чапичева. Как видно, в жизни – каждого человека случаются порывы, когда, увидев вновь памятные места, он хочет рассказать о пережитом, незабываемом. И желание это становится неотступным. Быть может, это не только беседа с другом, но и с самим собой, чтобы еще отчетливее разобраться в самых значительных событиях своей жизни. Так я понял в тот вечер Чапичева. А он, конечно, забыл о третьем слушателе – позже, когда я спросил о подробностях тех, удививших меня событий, – он смущенно улыбнулся и сказал негромко:
– Дело давнее, личное… Не стоит о нем вспоминать.
В то время, когда я слышал их разговор, они перешли на середину мостика – в рулевой рубке был отчетливо слышен его приглушенный, слегка хрипловатый и потому казавшийся взволнованным голос.
– Единственный, кто выручил нас из беды, – рассказывал он, – была она, молоденькая воспитательница, врач… Мы прозвали ее Северянкой. Эту кличку дал ей рулевой Панчищин… Он не ошибся. Она родилась в Архангельске, в потомственной рыбачьей семье. Вы ни за что не догадаетесь, что я делал в те минуты, в те считанные, последние минуты, когда подводная лодка всплыла в двух сотнях метров от нас и открыла огонь. Знаете, что я делал? Я пел. Да, я сам стоял у штурвала, потому что осколком третьего снаряда рулевой Панчишин был убит… Представьте эту картину: дети притихли, затаились в трюме бота. Смертельная бледность покрыла их лица, и все они смотрят на меня, смотрят, не отрываясь ни на секунду… а я, здоровенный дубина, кривляюсь у штурвала, будто клоун, и ору, изо всех сил ору какую-то веселую бессмысленную частушку. Теперь, стоит лишь вспомнить, и не верится даже… Но тогда это нужно было, чтобы отвлечь, успокоить детей. Сам я до такого не дошел бы, не догадался. Это приказала она. Если бы она просила, я, наверное, и самую просьбу принял бы за насмешку. Но она приказала. И глаза ее смотрели на меня со злобой…
– Вы были знакомы и раньше? – спросил Катарадзе с интересом.
– Нет, – сказал Чапичев тихо. – Это нельзя назвать знакомством. Мы виделись два или три раза… Я не знал ее имени… Хотя, если уж говорить правду, с той, первой встречи, после пожара в порту, она словно шла со мной рядом, все время была близко, но… только в мечтах. Что-то случилось со мной при этой встрече, что-то такое путанное, сложное, – не разобраться, не понять. На любовь это нисколько не было похоже. Если бы на ее месте был мужчина, я, кажется, мог бы сгоряча наделать беды. Но это была девушка. И я ничего не сделал, даже не ответил ей, хотя сердце мое кипело от обиды, от незаслуженного оскорбления. Она сказала мне прямо в глаза: трус… Вот и сейчас я волнуюсь, как только вспоминаю эту минуту, – сердце как будто громче стучит. Правда, теперь-то причина другая. Могло же так случиться, что я не увидел бы ее больше, никогда не увидел, и она не поняла бы меня… К счастью, случилось иначе – мы снова встретились в порту. Я работал шкипером на парусно-моторном боте «Орленок», на линии Одесса – Аккерман. Приходилось ходить и в Николаев, и в Евпаторию, даже в Керчь – но это были особые задания и выпадали мне редко. Мы собирали на рыбалках улов и доставляли его на холодильник. Во время боев за Одессу, когда фронт проходил за Севериновкой и у Люстдорфа, я трижды прорывался в порт с грузом снарядов. И особенно трудным был третий рейс – до самого маяка нас провожала шестерка «юнкерсов». За два часа они сбросили свыше сорока бомб. Старенький, видевший виды «Орленок» имел на вооружении только один пулемет. Наш пулеметчик Андриенко отстреливался до последнего патрона. Славный был товарищ и воин, – жаль, он не увидел больше Одессы, – осколок тяжело ранил его в грудь. Мы пришли в порт с тридцатью двумя пробоинами, со сбитыми мачтами, с развороченной кормой. Я до сих пор удивляюсь: как не взорвались боеприпасы? Несколько ящиков уже загорелось, но огонь погасила прорвавшаяся в пробоины вода. «Орленок» был на редкость послушен рулю: с ходу я разворачивался почти под прямым углом, кружил каруселью, останавливался и возвращался, бросался то к берегу, то в открытое морс, – словом, если бы начертить на карте этот маршрут, здесь были бы спирали, углы и круги, – самые замысловатые фигуры.
Он помолчал, задумавшись о пережитом.
– Все-таки… да, все-таки мы пришли в порт… Нам указали причал, мы подошли к нему с приспущенным флагом и передали на берег Андриенко. Прошло, наверное, не более двадцати минут, когда рядом, от целой пачки «зажигалок», загорелся пакгауз и тюки сена на соседней барже… Ветер дул свежий, рыбачий ветер кинбурн, – на ставных неводах в другое время приносит он счастье. А теперь он «работал», как поджигатель. Клочья горящего сена летели над причалами. Пепел кружился, будто метель… Черная метель, вперемежку с огнем. Я должен был немедленно уйти от причала, подальше отсюда, – на внешний рейд. Но, кроме моей команды и шести человек грузчиков, которые уже вынесли десяток ящиков на берег, здесь не было никого. Я приказал погрузить эти ящики обратно и набросить мокрый брезент. Я ждал… Два грузчика медленно поднимали ящик. Другие четверо стояли и смотрели. Они растерялись. Они знали, что в горящий пакгауз только сегодня сгружена тонна аммонала. Я об этом не знал. Я закричал на них так, что сам своему голосу удивился: «Да чего же вы ждете, дьяволы, – взрыва?!» Матросы бросились за мной на берег, и мы внесли эти ящики за какие-нибудь пять-шесть минут… Я уже приказал отдать швартовы, но старый, бородатый грузчик вцепился в трос, взглянул на меня, выпрямился и показал на пакгауз: «Аммонал… Тонна аммонала». Тогда я понял, почему они так окаменели. Медлить нельзя было ни секунды. «Орленок» еще мог принять тонну груза. В такой горячке некогда размышлять. Я сказал им, что, может быть, мы еще успеем, и побежал к пакгаузу.
– Ящики с аммоналом, – продолжал он после минутной паузы, – мы выносили на край причала, закрывая их бушлатами от пламени, от искры. Кожа на руках моих почернела. Брови, ресницы, виски, бороду – все подчистую обожгло. И матросы, и грузчики были обожжены – черные, с распухшими лицами, с отеками под глазами. Но удивительное дело – русская душа! Все они смеялись. Смотрел я на них и тоже смеялся: «Братцы мои, какое несчастье пронесло!..» Тут кто-то из матросов сказал: «Товарищ шкипер… смотрите, к нам еще груз волокут…» Я оглянулся: действительно, три женщины тащили тюк ваты. Та, что впереди, самая молодая, не просит – приказывает: «Сходни не убирать!» – «В чем дело, милая? – спрашиваю. – Может, вы заблудились?» Она отвечает по-прежнему строго: «Это неуместная шутка, шкипер… Десять тюков ваты для госпиталей вы обязательно возьмете на бот…» Я вижу – спорить излишне. А тюк ваты, который они несли, уже затлелся. Сами знаете, какой это груз – попадет в вату одна искра, ничем ее не потушишь. Для меня груз этот принять, все равно, что в трюме костер разложить. Я снова приказываю отдать швартовы. Но женщины уже поднимаются по сходням и бросают на палубу тюк… Тогда я оборачиваюсь к матросам: «За борт!..» – «Не смейте!» – говорит девушка. Она подступает ко мне вплотную. Теперь я увидел ее глаза, и, верите, у меня было такое чувство, как будто я ее где-то видел, искал и ждал, да, видел, запомнил и ждал ее одну…
Мне показалось, он отодвинулся немного. Длинная синяя вспышка света медленно прошла над кораблем. Катарадзе достал портсигар, и они оба закурили. Их лица освещали два тусклых огонька.
– Так мы и расстались, – сказал Чапичев тихо, и я почувствовал его задумчивую, чуть удивленную улыбку. – Матросы знают свое дело: подхватили, встряхнули тюк – и за борт… Кто-то из них засмеялся: «Во как шарахнуло, прямо торпеда!..» Казалось, девушка не заметила, что произошло. Она стояла передо мной и смотрела мне в глаза. Хорош я, наверное, был… ошпаренный поросенок! Уже упали швартовы. Матросы нетерпеливо ждали, чтобы убрать сходни. А она еще стояла передо мной, не только взглядом, бледностью лица, руками, стиснутыми у груди, – всем существом, как это умеют женщины, выражая презрение и насмешку. Если бы только презрение. Пусть даже злость… Нет, в глазах ее я увидел насмешку. Она сказала без горечи, уже без обиды, но с удивлением и, что еще хуже, как будто ей стало жалко меня: «Вы… трус?» Потом она повернулась и медленно, неторопливо сошла на причал. Мне показалось, я задохнулся. Может быть, от гари, которой пришлось так долго дышать. Я ничего не мог ей ответить. Я думаю: у каждого человека бывают минуты, когда он становится словно беспомощным и не хватает сил, чтобы защищаться… Такую обиду не прощают. Но это была женщина. Что мог я поделать с ней? Три дня я, скитался по городу, с тайным и неотступным желанием встретиться, оправдаться, и в то же время я боялся этой встречи… Дело характера, или судите сами, как хотите, но в этом городе, где люди привыкли к свисту снарядов и бомб, к смерти, врывавшейся в магазины, в очереди у кино, я боялся лишь одного – встречи, которую сам искал. Три или четыре раза я навещал госпитали и лазареты. Однажды меня спросили: кого я ищу? Я сказал: брата, – и назвал какую-то фамилию, но при повторном вопросе эту фамилию забыл, махнул рукой и ушел, хотя врач, усатый старичок, пытался остановить меня у калитки. В другом лазарете я глянул в зеркало и отшатнулся. На что было похоже мое лицо! Как будет она смеяться, едва увидит эту безбровую, распухшую маску… И тут я ловил самого себя: а причем здесь твое лицо? Не ищешь ли ты свидания, красавец?.. Я принимался заранее готовиться к разговору. Думал, чем бы ее уязвить? По тайной мысли моей, слово «мадам» должно было особенно ее задеть. Можете представить, какой я был петух!.. Это когда наедине с собой. При встрече я таких слов, конечно, не сказал бы. Мы встретились неожиданно, на углу Дерибасовской, возле Пассажа… И она узнала меня. «Как?! – сказала она изумленно. – Вы до сих пор в Одессе? А ведь вы очень торопились уходить». Я не знал, что ответить. Смотрел ей в глаза и улыбался. И нужно же было случиться, как иногда совпадает в жизни, что одно несчастье следует за другим. Это, другое несчастье, словно свалилось с неба. Подходит ко мне какой-то пьяный в брюках клеш, в рваной гимнастерке. «Ты что тут, – говорит, – салага, зеваешь? Эх ты, – говорит, – шкипер захудалый. На Пересыпи цистерну со спиртом разбило, или ты по ветру не чуешь?» В первый раз его вижу… Спирта, вообще хмельного, терпеть не могу. Может, по распухшему лицу моему судил он? Делаю вид, что не слышу, и снова обращаюсь к ней. «Да, – говорю, – мы скоро уходим в Севастополь. Если хотите – место на боте найдем». В глазах ее появилась та же насмешка, и смотрят они задумчиво, будто не видят меня. «Нет, – говорит, – спасибо… Скажите, вам не было стыдно? Разве можно так жить?» Я поздно спохватился, бросился ее догонять, но, очевидно, она вошла в какой-то дом. В третий раз я видел ее мельком – она шла к легковой машине, – окликнул ее, но она не обернулась. Через минуту машина укатила в сторону порта, и я пошел вслед за ней, к своему старенькому боту, которому вечером предстояло отправиться в рейс. Уже вечерело, когда меня вызвали к капитану порта. Посыльный торопил, я только успел умыться да набросить выходной бушлат. На приеме у капитана было человек, наверное, пятнадцать, но посыльный сказал: «Вне очереди…» И я вошел в кабинет. Капитан порта поднялся мне навстречу, улыбнулся, протянул руку. «Товарищ Чапичев… Рад вас видеть. Замечательный рейс вы совершили. Вот, кстати, знакомьтесь: это ваш пассажир…» Я обернулся и упустил фуражку… Наклонился, чтобы поднять ее, и снова упустил. «Что это вы кланяетесь?» – сказал капитан удивленно. Не помню, что я ответил. Она сидела у окна, у тяжелой гардины, в беленькой блузке, в синем берете и с усмешкой смотрела на меня. Кажется, я протянул руку, но она сказала: «К сожалению, мы знакомы… И у меня одна просьба к вам, товарищ капитан…» Я уже знал, какая это просьба. И не ошибся. «Я попрошу вас заменить шкипера. У нас будет восемьдесят пассажиров… восемьдесят детей… Мы отвечаем за них больше, чем жизнью. Я не рискну с вами, шкипер Чапичев, итти в этот рейс». Капитан посмотрел на меня с тревогой: «Не понимаю… Для этого ответственного рейса я наметил, Чапичев, именно вашу кандидатуру…» Я должен был оправдаться, рассказать о пожаре в порту, о грузе, который был на боте. Но если она считала меня трусом, разве могли помочь тут слова? О человеке судят по многим делам… Что-то во мне ее оттолкнуло. Не мог же я доказывать, что я хороший, а она неправа. Я сказал, что готов исполнить любое приказание капитана, простился и ушел на бот. До позднего часа я ждал решения своей судьбы. Если пришлют нового шкипера, значит, она убедила капитана. Что ж делать, чемодан мой невелик: пара брюк, три сорочки да полотенце… Только проститься с командой, а там – куда пошлют… Все же я сильно свыкся с «Орленком», был он словно живым для меня, старенький, деревянный корабль. Примерно в полночь за пакгаузом загудели грузовые машины, потом я услышал звонкую перекличку голосов. Это шли дети… Они шли парами, в сопровождении воспитательниц, крепко держа друг дружку за руку, осторожно ступая через железнодорожные пути. Мне их отчетливо было видно – в небе догорало «паникадило», и синий свет плескался наподобие волн… Я смотрел на детей, на их ночное шествие и думал о предстоящем рейсе. Признаюсь, мне было страшно… Слишком несовместимо это: наивные глаза детей и… грохот железный, гарь, смерть…
Они вошли на палубу, рассыпались по трюму, по скамьям, на брезенте, – возбужденные, взвинченные необычной обстановкой. Человек десять малышей окружили меня, знакомясь. Один теребил полу бушлата, другого привлекала пуговица, и он уже пытался ее отвинтить, третий повис на руке, воображая, что это качели… У одного из малышей была клетка с чижом: он показывал его мне. Наперебой они спрашивали: скоро ли мы поедем к рыбакам, будем ли вместе с ними ловить настоящую рыбу?.. Наш рейс представлялся им очень интересной экскурсией – это она, Северянка, так подготовила детвору… Она подошла ко мне, подала руку, и сказала: «Ну, что ж, значит, будем знакомы… Аня». – «Вы ждете другого шкипера, – сказал я. – Не знаю, что решил капитан порта…» Впервые она взглянула на меня коротким, внимательным взглядом. «Капитан доверяет вам. Он не мог подыскать другой кандидатуры…» Ответ был достаточно откровенным. Она не изменила мнения обо мне. Очевидно, ей просто сказали, что другого выбора нет. Я помнил – она мой пассажир. Не время и не место было выказывать обиду. Я спросил, на который час назначен выход в море? Она взяла меня за руку в отвела в сторонку.
«Единственная просьба… Скажите своим матросам, – и это просьба лично к вам, – что бы ни случилось в пути, дети не должны знать об опасности. Вы должны быть веселы – понимаете? Ни одним жестом, ни одним словом вы не смеете проявлять страха. Даже если приключится очень плохое – наберитесь силы, пойте… но ни в коем случае не внушайте детям страх». Такое задание я получал впервые. Оно показалось мне смешным. «Все будет сделано, уважаемая Аня, – сказал я, – но вот насчет песен, признаюсь, мало обучен». Я помню ее лицо, будто точенное из светлого камня, строгое, полное той внутренней силы, которая неизъяснимо внушает радость. Ее ощущаешь, тайную эту силу, тихо, спокойно, как вечером, после трудной работы, глянешь на небо, и проникнет, прольется в тебя светлой каплей ласковый звездный свет… Но тут и другое… Тут хочется встать и промолвить так, чтобы все вокруг обернулись: «Люди добрые, посмотрите, как все-таки красив человек!..» Тогда-то рулевой Панчишин назвал ее Северянкой. Провожая ее глазами, он сказал: «Северянка… Могу поспорить – из поморской семьи. Таких я на Печоре встречал, на Мезени, на Коле… Спокойные, очень спокойные они…» Мы вышли в море за полночь с песнями, будто и в самом деле торопились на какой-то карнавал. Я приказал матросам даже слова команды громко не повторять, побольше шутить, занимать детвору… Они поняли… Они знали, как было тяжело мне, шкиперу. На Черноморье случается, откуда-то со степи или с лиманов речных – в августе, в душную ночь, – сползет густой и низкий туман. Гонит его ветер прибрежьями, заливами, недвижными плесами у песчаных кос, выводит на просторы, на пути кораблей. В другую пору чертыхнется вахтенный штурман, рынду прикажет бить, поминутно трубит сиреной, не хитрое дело столкнуться в этакой «сметане» со встречным судном. А сегодня я рад был случаю – уже на подходе к первой рыбалке над морем забелел туман… Я нарочно уклонился с курса, чтобы войти в туман, обогнул мыс, благополучно минул Три мели, на этом опасном участке пути мне просто везло. Вахту у штурвала нес Панчишин. В Одессе у него остались жена и трое детей. Он жалел, что не успел взять их на бот. Мы чувствовали себя вполне спокойно, как вдруг над «Орленком» низко прошел самолет и сбросил осветительную ракету. Панчишин крикнул тем ребятам, которые не спали: «Смотрите, какая красота!.. Это он нам указывает дорогу».
Ребята запели песню: «По морям, по волнам», – и я отчетливо различал голос Северянки… Свыше трех часов мы шли в густом тумане, и я уже начинал верить в ее особое счастье, верить тем чувством, похожим на радость, какое передала она мне… Но туман оборвался внезапно – он уходил на юг отвесной, мраморной стеной. Было полнолуние… А в такую пору, в штиль, контур судна в открытом море выглядит будто черненный на серебре. Нас было легко различить, и вражеский «охотник», бродивший над морем, развернулся к атаке. Тогда-то и пережил я такую штуку… звездный дождь. Я слышал ее голос. Она говорила спокойно: «Ложитесь на дно трюма и смотрите… сейчас начинается военная игра!» Но дети знали, как свистит бомба.
Они ведь жили в Одессе. Их не так-то просто было обмануть. Очередь трассирующих пуль прошла над самым бортом. В рулевой рубке звякнуло выбитое стекло. Сбитая рея надломилась и повисла на тросе. Панчишин навалился грудью на штурвал я вовремя развернулся, – три бомбы рухнули за кормой. Волна окатила весь ют, закипела у рубки, хлестнула в трюм. Я услышал крик, испуганный крик ребенка… и одновременно ее голос – она смеялась. «Володя испугался! – говорила она. – А ведь ты твердил, Володя, что будешь моряком… Посмотри – Ниночка даже не плачет…» Я удивлялся ее спокойствию. «Сейчас мы, детки, услышим, как поет наш капитан…» Я не мог петь. Горло мое пересохло. Гул самолета опять нарастал, он разворачивался для второй атаки. Я должен был что-то сказать, откликнуться, – не за себя же я боялся, в конце концов… Набравшись силы, я крикнул: «Они бросают ракеты!.. Они освещают нам путь…»
И тут же подумал, как глупо, – над морем совсем светло, – любой ребенок уличит меня в обмане. Выручил меня Панчишин. Он сказал: «Нет, это наши с самолета рыбу глушат… А потом рыбаки приедут ее собирать…»
Быть может потому, что сказал он негромко и вполне спокойно, как будто не детям, а мне объяснял, – ребята поверили и притихли. Я обошел рубку и стал на открытом месте, там, где пули только что сорвали деревянную обшивку. Дети смотрели именно сюда: здесь они видели опасность. Северянка поняла меня. Она благодарно улыбнулась. «Юнкерс» не повторил атаки. Он обнаружил другую цель. В Одессу направлялся крупный транспорт – еще издали с него открыли зенитный огонь. Нас выручила эта встреча. К утру мы прошли немалую часть пути.
Он обернулся, снял бинокль и долго всматривался в смутный, едва различимый берег.
– Да, мне запомнились эти места… Коса Рыбачья, Деревянная вышка на мысе… Маленький саманный дом… Мы выбросились на берег за этой косой. Нам пришлось итти по мелководью. Подлодка преследовала нас только огнем. Еще немного – и она очутилась бы на мели. Как я жалел, что этого не случилось!.. Появление подводной лодки было полной неожиданностью для нас… Она всплыла в двух сотнях метров от бота и без сигнала, без всякого запроса – открыла огонь. Я тотчас же бросился к пулемету. Забыл, что он разбит во время атаки «юнкерса». Подводная лодка продолжала вести огонь. Третий снаряд разорвался в рулевой рубке. Панчишин был ранен осколком в живот. Он отшатнулся и упал на пороге, кусая рукава бушлата, чтобы не кричать. Помню, почему-то я снял фуражку и положил ее у головы матроса. Я не пытался его поднимать. Панчишин был мертв. Мотор продолжал работать. Лишенный управления, бот медленно поворачивался бортом к подлодке. Там, вероятно, думали, что мы начинаем тонуть. Они помедлили… Сейчас они могли расстрелять нас в упор… Промедление мне показалось невыносимо долгим. Я совершенно утратил чувство времени. Мне и сейчас трудно ответить, минута прошла или десять? Я должен был непременно стать к штурвалу, однако я был уверен, что штурвал разбит. Еще в секунды, когда подлодка открыла огонь, у меня оборвалась надежда. Да и можно ли было надеяться что эта деревянная посудина не разлетится в щепы, они ведь стреляли почти в упор?.. И вот я снова услышал ее голос. Казалось она совсем близко, рядом со мной. Я обернулся. Нет, она оставалась на прежнем месте. Рука ее ласкала белокурую головку ребенка а глаза те, прежние глаза, смотрели на меня с удивлением и гневом «Шкипер, – сказала она негромко. – Товарищ Чапичев… Мы напрасно теряем время. Ну, веселее! Берег близко. Ведите бот…» Я бросился к штурвалу. Какое счастье! Штурвал был цел. Осколки лишь погнули медную обивку да выбили три ручки. Послушный движению руля «Орленок», мне показалось, вздрогнул. Я сделал разворот почти под прямым углом. Теперь я вел судно прямо на косу. Снаряд прогудел над самой рубкой и далеко, на отмели, поднял клубы песка. Больше я ничего не видел, Я видел только ее глаза. Какой нежной, могучей волей удерживала она, охраняла детей, заставляла верить себе так безраздельно? Я вспомнил ее приказ. Он нисколько не был смешным. Я высунулся из рубки и запел, заорал песню – какую-то смешную частушку про веселого моряка. Дети смотрели на меня сначала с изумлением и страхом… Я взъерошил волосы, сделал гримасу, подмигнул и снова, еще громче, запел… Мне откликнулся голос, радостно-удивленный: маленькая девочка в красном берете улыбалась и показывала на меня пальцем. Снаряды ложились на воду короткими всплесками пены. «Орленок» метался на мелководьи – живой, израненный мой корабль. Я вел его зигзагами, резкими разворотами, рассчитывая так чтобы уклонения не были равномерны… Мне пришлось повиснуть на штурвале. Больше я не мог стоять. Страшно кружилась голова, но зрение оставалось ясным, – низкий песчаный берег рывками поднимался из-за воли. Он не был пустынным, этот клочок суши, – песка и гравия, – заброшенный в море в виде надломленного серпа. От саманного домика бежали какие-то люди. Кажется, на самой отмели они начали разжигать костер. Это удивило и озадачило меня. По крайней мере я видел огненную вспышку. Позже я узнал – это был наш пост. Он открыл по врагу огонь из трех замаскированных орудий. Но мне показалось – неизвестные люди на берегу зачем-то разжигали костер. Осколком, пробившим корму бота, был ранен моторист. Еще один снаряд угодил в рубку – «Орленок» метнулся в сторону, взлетел, палуба резко накренилась, и я увидел – у самого борта кипит вода… «Здесь мелководье! – крикнул я Ане. – О, мы прекрасно прокатились, маленькие друзья!..» Теперь мне казалось – все зависит только от меня от моего бесшабашного веселья. Я продолжал кривляться, смешно гримасничать и выкрикивать ту же частушку, – я знал: так нужно это приказала она. Но, странное дело, – почему же она опять была недовольна? Что приказывала она теперь? Я поднял голову. Она всходила по трапу, чуть придерживаясь за перила, с усмешкой глядя на меня. Не эта усмешка меня поразила… Трюм был совершенно пустым. Куда же девались мои пассажиры? У меня появилось опасение: уж не сошел ли я с ума? «Вы все поете?. – сказала она, останавливаясь перед окошком рубки. – Да, странный вы человек…» – «Где же они… куда они девались?» – спросил я, указывая на трюм, чувствуя, как все тело мое – руки, лицо, спину – дергает, бьет озноб. Она отступила немного и оперлась на кругляк перил. «Кто?.. Дети?.. Бойцы и матросы уже перенесли их на берег… А вы?.. Да ведь ручка штурвала давит вам грудь…»