Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 2"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)
Но красоты красотами, а дела делами: у рыбацкого хозяйства, которым командовал сдержанный Тихон Миронович, были не только баркасы, шаланды, калабухи, шлюпки и моторные боты, – была и своя молочная ферма, и порядочная площадь зерновых. В горячие страдные денечки заботы в поле хватало каждому, и сам Тихон Миронович то с вилами, то с граблями в руках, показывая добрую завзятость, не уставал на разные лады напоминать, что хотя работа и горька, да хлеб сладок!
В то памятное утро Тихон Миронович, однако, не выезжал в поле, у него оказалось достаточно забот и на берегу. Еще ночью телеграф доставил долгожданную депешу, которая сообщала, что сейнер уже находился в пути и его прибытие к месту базирования намечалось на 10 часов утра.
Еще депеша сообщала, что судно имеет на борту груз бочкотары и соли, крупы, махорки и сахара.
Эти, казалось бы, ничем не примечательные слова депеши Тихон Миронович торжественно огласил вслух, а потом еще перечитывал несколько раз, и люди слушали его с тихими лицами, как слушают музыку.
Событие действительно было велико; впервые за свою историю колхоз приобрел в собственность сейнер; ни мало ни много, специальное рыболовное судно, какому не заказаны и дальние маршруты.
Особенно нравилось Тихону Мироновичу в депеше выражение: «к месту базирования». Что это за «место базирования»? Да ведь это же рейд напротив рыбацкого колхоза, точнее – в трех километрах от села, где имеется небольшой причал, а глубины позволяют малым судам, типа сейнера, траулера или дрифтера, приближаться к берегу почти вплотную.
В девять утра Тихон Миронович, необычно подтянутый и строгий, отдал по конторе устный приказ – всем выйти навстречу «Скумбрии», Предстояло доброе торжество: приемка сейнера, и завхоз уже грузил в полуторку внушительные узлы и оклунки. Одновременно предвиделся и аврал: товары, доставленные сейнером, нужно было сразу же перебросить на берег.
В начале десятого Тихон Миронович вызвал свою «Победу», и через несколько минут она, к всеобщему удивлению, так взревела у крыльца, что в конторе залихорадило стекла, – смущенный молодой водитель признался, что у машины совсем «сказывся» мотор.
Председатель распорядился срочно вызвать Ваню-механика, поручил ему осмотреть машину, а сам забрался к завхозу в полуторку, заодно прихватив и молодого водителя, уже в качестве грузчика, и укатил к «месту базирования».
Иван занимался мотором «Победы», когда через двор к широкому крыльцу правления прошла Оксана. Она, по-видимому, осталась дежурить в конторе, у телефона, на случай каких-либо событий, и Ваня-механик помахал ей кепкой, но она сделала вид, будто не заметила его. Впрочем, возможно, что и не заметила, так как всегда была в хлопотах о своих библиотечных делах, а теперь еще и в заботах по дежурству.
И едва за Оксаной закрылась дверь – во двор на недозволенной скорости влетел чей-то запыленый газик. Водитель резко затормозил, и на зеленую мураву, поднатужась, выпрыгнул невысокий, толстый человечек. Он рыскнул глазами вправо и влево и решительно шагнул к Ване-механику.
– Где прицеп?..
Вслед за толстяком из машины неторопливо выбрался уже знакомый Ивану молодой инспектор милиции и, не поздоровавшись, бросил небрежно:
– Не вздумай отнекиваться. Есть свидетели: они видели, как ты вчера буксировал украденный прицеп.
– Кем… украденный? – тихо спросил Иван. – Почему… украденный? Вот он стоит, под навесом, этот несчастный прицеп, а вещи в конторе сложены.
Толстяк побагровел, резко взмахнул руками.
– А, значит, ты взломал ящик? Это, голубчик, разбой! За такие делишки, голубчик, статья уголовного кодекса!
– Не думаю, – достаточно спокойно сказал Иван. – Я не оставил ваши сапоги у себя дома. Все было передано нашему председателю. И уголовным кодексом не стоит меня стращать, вы лучше бы в своем хозяйстве порядок навели, чтобы ваши водители не бросали ценности где придется.
Толстяк даже взвизгнул от гнева, неприлично ругнулся, затопал короткими ногами.
– Ха!.. Он еще вздумал меня поучать! Шалишь, голубчик, я знаю, с кем имею дело. Да, я успел порасспросить, что ты за молодчик. Ты – тюремный тип, рецидивист, и одним годом заключения легко отделался. Давно ли тебя судили за аварию? А теперь пускай все узнают, что ты не только лихач, а еще и вор!..
Именно в ту минуту на крыльце правления снова показалась Оксана. Лишь мельком взглянув на нее, Ваня-механик заметил, как она побледнела и резким, словно бы испуганным движением руки прижала к груди какую-то книгу. Она, конечно же, слышала угрозы и вопли этого горе-начальника, и на лице ее (в течение какого-то мгновения Иван успел это отчетливо заметить и запомнить) отразились растерянность, удивление, огорчение, чувство стыда.
Он смутно помнил, что произошло в следующую минуту. Низенький толстяк истошно-пронзительно вскрикнул, схватился за живот и упал. Внешне спокойный, но совершенно опустошенный, Ваня-механик повернулся и молча протянул руки инспектору. Тот накрепко связал их ремнем.
Дальнейшие события Ивана мало занимали. Он не взглянул на толстяка, когда тот поднялся с земли и проворно юркнул в свой газик. Оказалось мало свидетелей происшествия; Иван удивился этому и лишь позже вспомнил, что Тихон Миронович, а с ним и все правление, и конторские служащие встречали сейнер… «Пожалуй, и лучше, – подумал он, – все-таки меньше позора». Потом он слышал, как инспектор стучался в дверь подсобки и вызывал ночного сторожа; видел, как тот появился, заспанный, со своей неразлучной берданкой под рукой.
Звали сторожа Колей-маленьким; это был бледный, болезненный, неразговорчивый парень с деревяшкой вместо правой ноги. Ни о каком геройстве его деревяшка не напоминала: мальчишкой он засорил царапину, «лечил» ее, присыпая землей, и получил гангрену. В селе Колю-маленького с его берданкой никто не опасался, даже детвора, однако он старательно исполнял свои обязанности бдительного стража. Сознавая ответственность момента и силясь выглядеть повнушительнее, Коля-маленький вскинул берданку на плечо, выпятил узкую грудь и насупил брови.
Инспектор кивком указал ему на Ивана:
– Запри в подсобке. Не отпускай ни на шаг. Я проеду к прокурору и попрошу ордер на арест. Смотри, если задержанный сбежит, – тебе отвечать по всей строгости.
Газик умчался в направлении города, а Ваня-механик вошел в подсобку и прилег на старый топчан, положив руку под голову. Сторож уселся на крылечке: он был доверчив и не закрыл дверь на внешний засов.
Неизвестно, по каким причинам инспектор милиции задержался в поездке к прокурору и опоздал еще к одному неожиданному и печальному событию.
Время шло к полудню, когда Коля-маленький расслышал крик: где-то неподалеку, в стороне от подсобки кричала женщина. Удивленный, он встал со ступени крылечка и выглянул через ограду колхозного двора на улицу. За шиферными крышами новых домиков по другую сторону улицы зыбким и почти прозрачным облаком вздымался дым. Видимо, что-то горело очень жарко: пронизанные искрами, разогретые струи воздуха крутыми завихрениями уносились ввысь. Коля-маленький вскрикнул и задохнулся: это горел дом детского сада.
Прежде чем броситься к пожару, Коля-маленький решил закрыть дверь подсобки на внешний засов. Все же приказ есть приказ, и он, сторож, отвечал за этого человека. Но Иван уже стоял на пороге подсобки и смотрел на противоположную сторону улицы, наверное, и он расслышал крик и теперь тоже увидел дым пожара.
Он протянул Коле-маленькому руки и сказал:
– Развяжи ремень.
– Не могу… – растерянно прошептал Коля-маленький. – Ведь ты же арестованный!
Ваня-механик оттолкнул его от порога и бросился через двор, через улицу. Вокруг аккуратного домика, охваченного пламенем, беспомощно металась седая старушка. Иван подбежал к окну, ударил локтем, потом поднял руки и перерезал осколком разбитого стекла ремень. Когда он вынул раму и перебросил ноги через подоконник, пламя уже проскальзывало вдоль стены к потолку и корежило филенчатые двери. Дети беспечно спали в соседней комнате: всего их было здесь девятеро малышей.
Иван подхватил двух ребят, прикрыл поднятой с пола дорожкой и шагнул к выходу. Пламя хлестнуло ему в лицо и ослепило. Старая женщина с криком вырвала из его рук детей.
Глубоко переведя дыхание, закрыв руками лицо, Иван опять метнулся в спаленку и вынес еще двух малышей. Так он возвращался в дом пять раз. Волосы его обгорели, кожа лица потрескалась и кровоточила. Рук он не ощущал, но, мельком взглянув на них, покривился – они были черные, пухлые, покрытые чем-то липким.
Теперь он должен был остановиться. Домик шатался и трещал всеми своими скрепами. Но в полубеспамятстве от угара и ожогов Иван не мог сосчитать, сколько же он вынес из огня детей. В состоянии нервного перенапряжения он словно бы увидел и тотчас поверил, что там, в голубой спаленке, остался еще один малыш… Он сделал шаг… и второй… и третий, и отчаянно рванулся под хлыстами пламени узким коридором в спальню. Балка над его головой треснула и сорвалась. Он сделал еще шаг и упал… Нестерпимая боль обожгла ему плечи, висок, грудь… Все же у него хватило силы приподняться и заглянуть в комнату. Какое счастье! – все кровати были пусты…
Обратный путь показался ему особенно долгим. Считанные метры, но до чего же они удлинились за это короткое время! Он пробирался коридором на четвереньках, тыкался лбом в стены, падал, приподнимался, и снова полз, и, осилив порог, царапая обожженную землю, потерял сознание.
Коля-маленький и Оксана – она уже была здесь, – оттащили его подальше от огня.
Минут через двадцать Ваня-механик поднялся на ноги и, шатаясь, поковылял в подсобку. Оксана занималась малышами. Шел Иван очень долго, то медленно кружа на одном месте, то придерживаясь за дощатый забор, с трудом осилил крылечко, почти свалился на пол и затих возле старого топчана.
Коля-маленький тоже вернулся на крыльцо и присел на ступеньку. Он плакал.
…А теперь мы сидели, я и Тихон Миронович, в небольшой одиночной палате сельской больницы и слушали приглушенный, спокойный голос Вани-механика.
– Ничего особенного как будто и не стряслось, – вздохнув, заключил Ваня-механик. – И дети живы, и я все-таки жив… Правда, мне еще, может от нервов, целые сутки чудилось, словно бы там, в спаленке, остался один ребенок.
– Нет, Иван, – успокоил его Тихон Миронович, – это у тебя от пережитого. У меня тоже было подобное после контузии под Будапештом, все родные виделись, и все слышал их голоса…
– Смотри-ка! – удивился Ваня-механик. – И у меня такое… Я говорил себе: не верь! Но она… всю ночь она дежурила тут, в палате.
– Оксана?..
– Да, Оксана.
Тихон Миронович еле приметно улыбнулся.
– А что если это… правда?
Мы встали: больной уже порядочно устал, и следовало проститься. На подоконнике в стакане синели полевые цветы, и Тихон Миронович обратил на них внимание:
– Чувствуется женская рука… И молодость.
Мы тихонько вышли из палаты.
– Вот я и думаю, – продолжал он, задерживаясь на крылечке, – да, думаю, что высокие драмы случались не только в замках и дворцах. Присмотрись, как сплелся узелок, и осторожно его распутай. Тут нужны и любовь к человеку, и великое терпение. Кстати, замечу: Ваня-механик был с нами тогда в театре и смотрел «Гамлета», может, и ему запомнился вопрос: «Но зачем наружу так громко выставлять свою печаль?..» Нет, Ваня все время был спокоен. Это не просто – оставаться таким спокойным.
Время вахтыВ экипаже «Дружковки» многие были уверены, что всю эту историю затеял капитан. Другие причиной событий считали женщину, которую боцман Елизар Саввич встретил на Главной, возле гостиницы «Спартак», и которая его узнала… Третьи… впрочем, случай этот всем на «Дружковке» запомнился и, наверное, запомнился потому, что был он и веселым, и поучительным, а ведь чаще обстоятельства складываются так, что поучительное следует из печального.
Капитаном «Дружковки» Глеб Лукич Каленый был назначен лишь полгода назад, а до этого добрые два десятка лет прослужил на военном флоте. Несомненно, с крейсера он и вынес высокое правило, что глава экипажа – не только требовательный начальник, но своим матросам, механикам, штурманам, мотористам не менее чем отец родной.
Первое, что сделал Каленый, вступив на вверенное ему судно, – потребовал у старпома «Судовую роль» – официальный список членов экипажа – и долго перечитывал его, делая на полях листа какие-то пометки. Потом стал вызывать матросов по одному и так перебрал всю палубную команду, после чего занялся машинной частью экипажа.
Беседу он строил запросто: сначала просил моряка рассказать про житье-бытье, где родился, учился, на каких судах плавал, выслушивал внимательно, ни словом не прерывая, снова делая какие-то пометки, но уже не в «Судовой роли», а в своем блокноте, затем задавал вопросы и подчас неожиданные.
Почему он любопытствовал, зачем ему нужно было знать о каждом так много? Второй механик Антон Семиряга, моряк бывалый и характером запальчивый, спросил об этом напрямик. Но капитан только задумчиво улыбнулся и придвинул ему сигареты.
– Я еще и домой к вам, Антон Михайлович, приду. Может, и сами пригласите? А ежели нет, ну что ж, наверное, не прогоните?
Семиряга был настойчив, и его не удовлетворил такой ответ.
– Прогнать не прогоню, однако удивлюсь визиту. Конечно, что ни человек, то и норов, но встречаются люди, которым свойственны и странности, и причуды, – Он ждал, что капитан обидится, но ошибся – Каленый спокойно согласился:
– Верно, такое случается. Все же вам придется стерпеть одну мою причуду: желание получше узнать людей, с которыми мне, быть может, годы жить и работать.
Позже, в столовой, Семиряга удивленно рассказывал:
– Кеп наш определенно с перчиком! Может, он раньше следователем работал, а может, психиатром? Знаете, какой мне «гостинец» вдруг преподнес? «Жаль, – говорит, – Антон Михайлович, что в семье у вас такая неувязка: вы в одном городе, жена и сын – в другом. От подобных „неувязок“, – говорит, – излишняя нагрузка на нервы. Однако вы, Антон Михайлович, не унывайте: вместе будем бороться за ваше… воссоединение!»
Семиряга строго заглядывал в лица приятелей.
– Что это, цирк?.. Гипноз?.. Откуда ему о моей семье известно? Нет, кеп, что ни говорите, с перчиком!
Дольше, чем с другими, капитан беседовал с боцманом – Елизаром Саввичем. Биография у боцмана – что роман приключений: тут и спасение горящей «нефтянки» в Аденском заливе, и три зимовки во льдах Арктики, и перегон дока с Балтики в Петропавловск-Камчатский, и плен у чанкайшистов на Тайване, и охота за китами, тут и битва за Керчь, и рейсы в осажденный Севастополь, и высадка десанта под Одессой, в общем, столько событий, что на десять жизней хватило бы, но все они вместились в одну многотрудную боцманскую жизнь.
Капитан записал домашний адрес Елизара Саввича и сказал, что при первом же случае побывает у него на берегу.
– Порядок! – весело заключил боцман. – Тот, кто ко мне жаловал, после никогда не зарекался.
Надо сказать, что у Елизара Саввича была одна малая слабость: любил он при важном разговоре щегольнуть замысловатым словечком. И теперь несколько озадачил капитана неожиданной словесной комбинацией:
– У меня, Глеб Лукич, важная амплитуда подходит: жил или не жил, а шестьдесят!
– И как скоро эта… амплитуда? – справился капитан.
– А ровно через месяц. Все знакомые, конечно, знают. В общем, такая акция, что придется отмечать.
– Отметим, – сказал Каленый и сделал еще одну запись в своем блокноте. – Кланяйтесь, Елизар Саввич, супружнице, пусть ждет гостей.
Боцман сказал: «Добро» – и вышел из каюты, а капитану не случайно подумалось, что это «добро» Елизара Саввича прозвучало вроде бы сдержанно, глухо. Каленый тогда еще не знал, что боцман давно был вдов, что все его интересы, заботы и треволнения сосредоточивались здесь, на борту лихтера, и что если по завершении рейса он все же сходил на берег и спешил домой, так только из-за семилетнего внука Лаврика, которого очень любил и баловал.
Маленький Лаврик тоже крепко любил своего деда, всегда с нетерпением ждал его возвращения из рейса и гордился им перед соседними мальчишками: ни у кого из них не было такого дедушки, чтобы служил и, – шутка ли, старшим над всеми матросами, боцманом! – на огненном корабле.
И Лаврик был, безусловно, прав, ибо во все времена морского флота должность боцмана считалась высокой и уважительной, какой значится и поныне: он – душа палубной команды, строгий наставник и первый друг матроса, хозяин всех шлюпок, шлангов, тросов, лебедок, корабельных стрел, брашпиля, трапов, запасов сурика, белил и черни, кистей и швабр, – всех внешних поверхностей корабля от клотиков мачт до ватерлинии.
Это большое и сложное хозяйство заполняло у Елизара Саввича все его время. Целые годы отдал он почти непрерывной морской дороге, беспокойным швартовкам, напряженным авралам, ремонтным работам, повседневной «косметике» корабля. Десяток лет назад, сменив дальние рейсы на каботаж, он настолько сроднился с неторопливым трудягой лихтером, что знающим, портовым людям было бы, пожалуй, трудно представить эту громоздкую железную посудину без Елизара Саввича.
Морякам известно, что назначение азовских лихтеров особое. Пассажиров они не берут. В их трюмах не увидишь ни ящиков, ни тюков. Огромный фантастический груз принимает лихтер в свое огнеупорное чрево – доменный агломерат, раскаленный до 900 градусов по Цельсию!
Кто бывал на причалах Камыш-Буруна и видел, как мощные грейферы, охваченные вихрями искр, взрывают рыхлые глыбы жара, поднимают, несут, нагромождают в трюме лихтера гору в тысячи тонн неистово-огненного груза, – тот, конечно, поймет, что служить на подобном судне – дело нелегкое и не простое. Это им, командам азовских агломератовозов, надлежит доставлять «питание» ненасытным домнам «Азовстали». Домны не могут ждать, и, значит, лихтер не должен запаздывать. Пусть в море грохочет шторм, все равно лихтер идет. Пусть в море блуждают льды, и бесится пурга, и с мостика не видать даже мачты – лихтеру положено отправиться в рейс и следовать без опозданий.
Не случайно боцману, который уже сотни раз наблюдал за приемкой огненного груза, временами думалось, что с палубы этой прокаленной посудины, с высоты повседневного и неустанного рабочего дела любые личные заботы могут, пожалуй, показаться очень маленькими. По крайней мере, его, Елизара Саввича, личные заботы, те, что заставляли сходить на берег, торопиться к автобусу, навещать магазины и в их числе обязательно «Детский мир», полный наивных выдумок и забав, – все они хотя были необходимыми и приятными, но слишком уж маленькими, да и адресовались маленькому человечку – Лаврику.
Это их и оправдывало: Лаврик еще пребывал в мире малых измерений, среди картонных солдатиков, деревянных лошадок, надувных зверюшек и жестяных кораблей, а дед приходил к нему от мощных портальных и мостовых кранов, с железной громадины – корабля, чье причальное место у подножья задымленных исполинов – домен, и казался он Лаврику добрым Гулливером, а его скромные подарки с дороги – большими и щедрыми.
Где-то вдали, но уже в обозримом будущем, Елизара Саввича ждала большая и почтенная задача – повести Лаврика за собой, чтобы шел он по доброй воле и желанию, и чтобы стал на палубе рядышком с дедом, и услышал, как дышит море, и распробовал, как сладок ветер на вкус… А потом, с годами, когда кожа станет бурой от солнца, от ветра и от стужи, а руки загрубеют от ссадин и мозолей, чтобы ощутил он дедову, наследственную, рабочую высоту и понял, что время вахты – не просто отсчитанные часы, что в нем, в этом времени, смысл жизни.
В минуты доброго расположения Елизар Саввич не раз, бывало, рассказывал матросам про веселые шалости своего бойкого Лаврика, и тут было чему и удивиться, и посмеяться, но было отчего и взгрустнуть.
Детство у Лаврика сложилось незавидное: матери он не помнил, был совсем малышом, когда она простудилась, не побереглась и словно бы истаяла за неделю, а что за детство без матери? В ту пору его отец, третий механик океанского сухогруза, находился в очередном рейсе, где-то в Индии. Рос и воспитывался Лаврик у дедушки, а дедушка хотя и служил на корабле, но плавал по ближней линии и через каждые два-три дня мог наведываться домой, на Слободку.
Лишь месяца через четыре после того, как Лаврик остался без матери, с дальней морской дороги на родную припортовую окраину завернул отец. Как раз в то утро и дедушка вернулся из рейса, из Камыш-Буруна, и они молча обнялись, два моряка, у калитки под старым печальным тополем.
Отец был высокий, подтянутый, строгого облика и, встречая соседей, которым, конечно, хотелось с ним повидаться, держался сухо и рассеянно. Он много курил, кусал мундштуки папирос, потом ломал их и выбрасывал. Пальцы его все время постукивали по столу или покручивали пуговицу кителя. Иногда он осторожно брал Лаврика на колени, приглаживал ему чубчик, заглядывал в глаза; но детям свойственно безошибочное чувство, и мальчонка смутно угадывал сквозь ласку, что, пристально всматриваясь ему в лицо, отец как будто силился увидеть кого-то другого.
Так, помаявшись в домике дедушки с недельку, задумчивый папаша Лаврика стал собираться в дорогу. На прощанье выложил он Елизару Саввичу на стол все свои сбережения, вытряс из чемодана все до одной вещи, да и чемодан затолкнул ногой под койку, наказал беречь и жалеть сынишку, крепко, так, что у Лаврика зашлось дыхание, обнял, низко поклонился деду и отбыл на свой корабль, стоявший, как говорили, под погрузкой в Одессе.
Месяца через три, и уже не с юга, а со штемпелем Архангельска, пришло от него письмо; второе, тоже месяца через три, из Тикси; третье – из бухты Провидения, четвертое – из Анадыря, а в общем не так-то и много – за полтора года четыре письма.
Все же, куда бы ни забрасывала отца беспокойная морская служба, – Лаврика он не забывал и переводы присылал аккуратно. Знакомые моряки одобрительно отзывались о нем за это, а другой дедушка, Стратон Петрович, двоюродный брат Елизара Саввича, рассудительно приговаривал:
– Иначе и невозможно: ты ему дай, что надо, он же – дите! А там, погодите, я за это дите еще возьмусь, и такого штурмана выстругаю, что плавать ему, клянусь, на самых именитых лайнерах!
В прошлом Стратон Петрович был наставником по такелажу в мореходке, ходил с курсантами на парусниках в учебные походы, сам примерно работал на реях, но, будучи уже в летах, попал на берегу в какую-то аварию, лишился ноги и, чего никак не ожидал, сделался портовым домоседом.
Эти домоседы – люди особого склада: все их интересы – на причалах и на судах. Они знают лично всех капитанов бассейна, штурманов, механиков, лоцманов, работяг портовых буксиров, крановщиков и мастеровых дока, и каждая новость в порту или на море – почти что событие их жизни.
Братья быстро договорились, и Стратон Петрович охотно принял мальчика под свое начало: дело и родственное, и соседское, крылечки его и Елизара Саввича – рядом.
Так и сложилось, что дедушку-боцмана Лаврик встречал не чаще двух раз в неделю, а дедушку-наставника видел постоянно, однако от Елизара Саввича нисколько не отвыкал – привязывался все крепче и ждал его возвращения на берег с нетерпением.
Однажды Стратон Петрович сказал брату:
– Ты заметь, Елизар, как он без просьбы, без намека сапоги твои надраивает. А рукавицы, смотри-ка, под умывальник понес! Понимаешь, почему такое? Да потому, что и у него завтра – море.
Лаврику нравились и грубые дедушкины рукавицы, и меховая шапка, и огромные сапоги, и строгая синяя роба. Нравился ее цвет, и полосы швов, и что много карманов, и сверкающие пуговицы, и даже ее запах. Она немножко пахла смолой, краской, жженым железом, дегтем… дальней дорогой.
Почему-то Лаврик был уверен, что именно так пахнет дальняя дедушкина дорога. Жаль, что лихтер был такой нетерпеливый и всегда торопил дедушку своим сиплым гудком, и Елизар Саввич обычно беспокоился, опасаясь опоздать к отплытию. И еще жаль, что дорога в самом своем начале непременно была грустной. Это когда буксирный катер, пыхтя и натужась, оттаскивал судно от причала. Но зато потом, дня через два или три, в час возвращения лихтера в порт, когда он медленно и важно приближался, и с каждой минутой все вырастал, и вот уже надвигался на берег, – мощная, сверкающая, жаркая громадина, – будто сильной волной подхватывало Лаврика и несло, веселого, счастливого, навстречу кораблю.
Ему это, конечно, лишь казалось. В минуты швартовки он обычно стоял на приличном расстоянии от причальной стенки, и Стратон Петрович крепко держал его за руку. Понятно, что такая подчиненность Лаврику никак не нравилась, а что поделаешь, если этот второй дедушка был строг, в порту ни на шаг от себя не отпускал и в разговорах почти никогда со своим подопечным не соглашался. Лаврик, например, был уверен, что приход лихтера – праздник, а дед Стратон говорил: «Чепуха, будний день». – «А если будний, – не желал отступать Лаврик, – почему все рады?» – «Потому, что радоваться можно и в будни», – отвечал дед. «Значит, в праздник можно и не радоваться?» – «Можно». – «Какой же это праздник, если без радости?» Стратон Петрович начинал сердиться: «И когда ты поймешь, настырный, что есть такое слово – нельзя. Уясни, голова, нельзя, чтобы через каждые два дня был праздник».
Но Лаврика и такой ответ не устраивал: он помнил, что однажды зимой, когда лихтер напоролся где-то у острова Бирючьего на льдину, дал течь и его пришлось отбуксировать в док, дедушка Елизар Саввич находился дома целый месяц, и к нему каждый день приходили знакомые моряки и грузчики, и все это время в домике было шумно и весело, как в праздник. В один из тех снежных и синих вечеров кто-то напомнил Елизару Саввичу, что он именинник, и тогда в тесной, но чистенькой и уютной комнатушке деда, которую он называл «каютой», и стали собираться соседи-портовики. Были, конечно, и матросы с лихтера, и с других судов. Они, наверное, заранее уговорились, что каждый внесет свой пай.
Тогда мальчугана и поразила одна удивительная подробность: оказалось, что каждый из этих веселых силачей, пропахших морем, помнил не только об имениннике, но и о нем, Лаврике, и каждый принес и ему подарок.
Моряки и грузчики – натуры в большинстве широкие, подарки их были щедры: если конфеты – так целый куль; если мандарины – полное ведерко, а поверх сладостей всех сортов – и самоходная пушка, понятно, игрушечная, и настольный футбол, и тонкой работы подъемный кран, и совсем живой, распотешный Ванька-встанька, и большой теплоход «Северное сияние» с белым медведем за штурвалом.
В тот памятный вечер, в нечаянную минуту тишины, бригадир грузчиков, пожилой, задумчивый богатырь, приласкав мальчугана тяжелой рукой, молвил слово, которое Лаврику надолго запомнилось.
– Добра у тебя сегодня, малыш, будто на скатерти-самобранке! Одного жаль, что мамки нету и что батя за десять морей. Однако тебе, малому, я полагаю, легче, нежели было бы взрослому на твоем месте… Почему? Да потому, что время твоей вахты еще не подошло и сам ты, паренек, еще как в сказке.
Засыпая на теплой лежанке под говор гостей, рядышком со своим красавцем теплоходом, Лаврик запомнил, что «как в сказке» – это когда шумно и весело, и подарки, неожиданно объявляясь, пестрым ворохом возвышаются на столе, а люди от своей удивительной доброты словно бы становятся светлее.
На другой день после именин к Лаврику сбежались соседские ребята, и он щедро поделился с ними всем, что было на «скатерти-самобранке». Ребята, конечно, были очень довольны. Но среди них находился и толстяк Прошка, жадный, завистливый мальчишка, который непременно с кем-нибудь ссорился, на кого-нибудь наговаривал или кому-нибудь угрожал. Этому задире сразу же понравился Лавриков теплоход, и он нарочито громко сказал:
– С кем, пацаны, поспорить, что Лаврушка подарит мне свое раскрашенное корыто!
Лаврик ничего ему не ответил, но задира понял, что теплохода не получит. Он взял игрушку на колени, затаился в уголке и долго молчал, незаметно стараясь оставить ногтями царапины на борту теплохода. Это ему не удалось, и он ехидно спросил:
– А правда, Лаврушка, что твой дедушка большой начальник?
– Правда, – подтвердил Лаврик.
Проша усмехнулся.
– Почему же вы с ним в такой конуре живете?
Лаврик поправил его:
– Не в конуре, а в каюте.
Проша подбоченился и подмигнул:
– У людей квартиры, а у вас каюта? Почему?..
Лаврик не обиделся:
– Ну и что ж, что каюта? Зато в нашей каюте весело А тебе опять завидно?
Другие ребята рассмеялись, а задира на этот раз первый предложил «перемирие». Тем не менее Лаврик серьезно призадумался над его обидными словами: действительно, почему старший над всеми матросами лихтера дедушка Елизар обитал в такой маленькой комнатушке? Он решил при первой же встрече спросить об этом деда, с нетерпением ждал его, дождался и… не спросил.
Все стало понятно Лаврику и без расспросов. И помогла ему в этом незнакомая женщина, по виду – важная и строгая, по обращению – добрая. Так у взрослых иногда случается, и Лаврик уже знал это, что вид и душа у иного – разные: бывает, что и голос нежен, и в глазах ласка, но человек холоден и чужд, а другой, смотришь, суров и грозен, но внимателен и отзывчив.
На Матросской слободке люди жили в тесном соседстве и отлично знали друг друга десятилетиями. Приезжего человека здесь тотчас же замечали. Заметили, конечно, и эту женщину, которая неторопливо ходила узкими переулками, что-то высматривала и подсчитывала, заворачивала во дворы, здоровалась с хозяевами, но ни о чем их не спрашивала, только делала на ходу какие-то записи в большой толстой тетради.
Ее встречали по-разному, кто настороженно, кто с любопытством, а Елизар Саввич, выслушав разные догадки соседей, прозорливо заключил:
– Видимо, быть на Слободке переменам. И то, поглядите, какой громадина порт у нас вымахал, а места ему все равно мало, и суда простаивают на рейде. Значит, придется потесниться нашей Слободке.
Женщина явилась на Слободку и на следующий день и спокойно продолжала свои непонятные занятия, когда, возвращаясь с лихтера домой, Елизар Саввич встретился с ней у своей калитки.
Человек воспитанный, боцман мягко поздоровался, дотронувшись до козырька фуражки, и хотел было уступить ей дорогу, но с женщиной произошло нечто странное: она словно бы оступилась, ойкнула и замерла на месте.
– Вы?! Постойте… Я узнала вас… Да, это вы… вы!
– Отказываться не собираюсь, – спокойно отвечал боцман. – Это действительно я. Только что же тут особенного?
Губы ее дрожали, тонкая бровь удивленно надломилась, большие серые глаза смотрели восхищенно.