Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 2"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
Капитан японской рыболовной шхуны был подчеркнуто вежлив. Он почтительно просил глубокоуважаемого господина начальника порта Северо-Курильск великодушно разрешить шхуне «Модзи-Мару» заход на короткое время в этот порт, ввиду несчастья, которое постигло команду шхуны во время недавнего шторма.
Из порта спросили:
– Что именно необходимо экипажу шхуны?
Ответ последовал длинный и вычурный; из него с трудом можно было уяснить, что на шхуне кто-то серьезно травмирован и нуждается в срочной медицинской помощи.
Заход был без промедления разрешен, гостям указали место стоянки на рейде, и моторный бот с «Модзи-Мару» вскоре доставил к причалу раненого японского моряка. Его сопровождали два матроса и помощник капитана – маленький, смуглый, подвижный штурман, который неплохо говорил по-русски.
– Мой капитан настолько расстроен и огорчен, – сказал штурман, старательно кланяясь всем и каждому, четко, по-книжному произнося русские слова, – да, настолько расстроен, что сам не может явиться к господину начальнику порта и поэтому прислал меня. Боюсь, что мы опоздали, хотя, видит бог, как спешили! Вчера этот бедный матрос, которого мы доставили сюда на носилках, сорвался, по собственной неосторожности, в трюм, поранился и потерял много крови. В нашем экипаже нет врача, а когда произошло несчастье, мы находились далеко в океане, и наши сети еще не были выбраны.
Вызванный по тревоге в порт главный хирург Северо-Курильского района Горшенев заботливо склонился над раненым, пытаясь прощупать пульс; это ему не удалось, и он заметно помрачнел.
Маленький штурман снова поклонился и, неуместно улыбнувшись, спросил почему-то шепотом:
– Мы, господин доктор, опоздали?
Горшенев резко выпрямился:
– Сначала следовало бы заняться раненым, а потом выбирать сети.
Маленький японец притих и посмотрел на доктора.
– Оставить сети в океане? Понимаю, они могли сохраниться, однако могли и пропасть. Но ведь это целое состояние, и, в случае пропажи, кто возместил бы моему шефу такой убыток? Может быть, раненый моряк?
Этот вопрос штурману и самому, видимо, показался забавным, и он засмеялся, но доктор строго сдвинул брови, и японец смолк.
– Просто у нас различные этические нормы, – сказал Горшенев, продолжая осматривать раненого. – Для вас было самым важным – сохранить сети. Почему бы сначала не подумать о человеке? Ваше промедление может обойтись раненому слишком дорого.
Почему-то маленький японец засуетился, испуганно всплеснул руками.
– Одну минутку, доктор! Я должен передать ваши слова моему капитану.
Горшенев кивнул портовикам, и те осторожно подхватили носилки.
– Можете передать, – сказал доктор японцу, – что потерпевшему нужна кровь, и мы сейчас же приступим к переливанию.
В этом городе все близко; от причала до больницы тоже рукой подать, и хотя доктор спешил в операционную, он не мог не обратить внимания на странную перемену в поведении маленького штурмана: тот взбежал на крыльцо и стал у прохода.
– Сначала, доктор, прошу мне сообщить, а я немедленно передам моему капитану, что значат эти ваши слова: «слишком дорого»? Речь идет о моем подчиненном, доктор, и я должен знать…
– Это не имеет значения, – заметил Горшенев.
– Как, то есть, это не имеет значения? Матрос – мой подчиненный, он – мой человек! Разве я не вправе спросить вас о цене? Извините меня, но я вынужден настаивать, доктор…
Медсестры спокойно отстранили шумного гостя с крыльца, приняли раненого и сами внесли в больницу. Любопытные остались на улице, в их числе и маленький нервный штурман. Крайне обеспокоенный и возбужденный, он принялся расхаживать от крыльца до калитки и обратно, все ускоряя шаг, поминутно поглядывая то на ручные часы, то на окна больницы, то на рейд, где в просторном вместилище бухты чернел силуэт его шхуны.
Любопытные постепенно разошлись, а японцу, видимо, надоело мерить ускоренным шагом дорожку, он поднялся по ступенькам и осторожно постучал в дверь. Дежурная санитарка тотчас же открыла ему, и он спросил шепотом, будто по секрету:
– Жив?..
Она утвердительно кивнула, но маленький штурман, казалось, не поверил:
– Правда… жив?
– Пульс уже прощупывается, – доверительно сообщила санитарка. – Однако сбивчивый. Доктор продолжает переливание. Но что вы так волнуетесь – больному-то от этого не легче. Можете уезжать к себе на судно, а завтра наведаетесь.
Маленький штурман поклонился, смущенно улыбаясь:
– О, я, конечно, уехал бы, однако служебный долг… Я не знаю, что доложить моему капитану. Мне нужно видеть доктора – он сказал, что это слишком дорого, но… сколько?
Санитарка не поняла:
– Что «сколько»? Может, ваш больной пробудет здесь целую неделю.
Он снова кивнул и еще шире улыбнулся.
– Вот и хорошо! Я только хотел бы узнать, сколько стоит это… знаете, как-то неудобно спрашивать… да-да, вы правильно меня поняли, сколько?
Женщина резко выпрямилась и сразу же стала значительно выше его.
– Вы спрашиваете, сколько стоит…
Он подсказал с очередным поклоном:
– …Да, кровь.
Санитарка повернулась и закрыла перед ним дверь.
В операционной в ту ночь никто не уснул до самого утра. Безвестный японский моряк, заброшенный судьбой на этот далекий остров, не приходил в сознание. Трижды ему переливали кровь, но улучшения не было заметно. Снова и снова прослушивая сердце, прощупывая пульс, доктор Горшенев время от времени испытывал такое чувство, будто в руке его, под кожей пальцев, билась, текла и с трепетом ускользала почти зримая, осязаемая струйка жизни. По личному, уже немалому врачебному опыту он знал, что между доктором и больным в какие-то неуловимые моменты возникают особые, сложные связи, как бы невысказанное эмоциональное взаимопроникновение. Утром, когда матрос открыл глаза и сначала безразлично, потом внимательно и удивленно посмотрел на врача, именно в те мгновения Горшенев ощутил возникновение контакта и понял – человек будет жить!
Он понимал и другое: предстояло приложить еще немало усилий, чтобы этот первый проблеск надежды оправдался. Но самое главное уже свершилось: та грань, которая не жизнь и не смерть, а нечто зыбкое, среднее между ними, осталась позади. Власть доктора, как и его ответственность, сразу же обретали определенность, а с этого рубежа он мог и умел действовать.
За окнами операционной уже пламенело очередное курильское утро, полное лохматых туч и дымных отсветов, и меж скалистыми берегами бухты четко виднелась чужая, непривычных очертаний шхуна. Упрямо борясь с усталостью, доктор сидел у изголовья больного, вслушивался в его неровное дыхание, смотрел на чужой несуразный корабль и думал о житейских странностях. В частности, о том, что судьба безвестного, чужестранного моряка не осталась для него, Горшенева, безразличной – затронула, обернулась бессонницей и тревогой.
Его отвлек от размышлений какой-то невнятный шепот – это операционная сестра тихонько разговаривала о чем-то у двери с дежурной санитаркой. Доктор спросил:
– Что там у вас за… секреты?
– Снова прибыл тот маленький японский начальник, – объяснила шепотом санитарка. – Спрашивает про больного…
– Передайте, что больному лучше, – сказал доктор. – Но вы как будто удивлены? Что ж, это благородно: штурман проявляет похвальную заботу о своем матросе.
– Да, уж, конечно, – неуверенно согласилась санитарка. – Только этот японский начальник словно бы не в себе: сколько, спрашивает, стоит у вас… кровь? Не иначе, тронутый.
Доктор усмехнулся.
– Ничего не попишешь, он из другого мира. Там на все одна мерка: сколько стоит? Быть может, он и не циник, просто наивный человек.
В половине третьего дня в больницу прибыл сам капитан шхуны. Маленький штурман теперь сопровождал его как переводчик, всячески подчеркивая свое уважение к шефу, взглядами, жестами приглашая и других проявлять почтительность к столь важной персоне.
Капитан был в летах, но еще крепок, склонен к полноте, сед, морщинист, носил большие темные очки в золотой оправе и, здороваясь, задавая вопросы или отвечая, непременно улыбался.
Доктор вышел в приемную, поздоровался с гостями, кивнул санитарке, и та подала им свежие халаты. Помогая своему шефу облачиться в непривычный белоснежный халат, переводчик успел сообщить с поклоном хирургу, что его капитан является хозяином шхуны и что ему принадлежит еще несколько рыболовных судов.
– Это, возможно, представляло бы интерес для какой-нибудь страховой фирмы, – мягко заметил доктор, проводя гостей в одиночную палату, в которой лежал, недвижно распластанный на койке, худенький юноша, почти мальчик. – Скажите своему шефу, что раненый был безнадежен. Мы сделали все, что смогли. А смогли многое. Мы вытащили вашего матросика из могилы.
Переводчик зашелся длинной трескучей скороговоркой, наклонив голову, выслушал ответ капитана и сказал по-русски:
– Мой шеф поражен вашим высочайшим искусством! Признаться, он было уже простился с этим несчастным. Шефу было его очень жаль. Он знает родных матроса: это старенькие люди, почти беспомощные. Каждый раз, когда шхуна отправляется в море, они приходят провожать ее и долго стоят на берегу. Шеф говорит, что он готов сделать для пострадавшего все, что угодно!
Доктор придвинул капитану стул, сам присел напротив, рядом с койкой больного.
– Мне это приятно слышать, – сказал он. – Кстати, должен сообщить вам, что борьба за жизнь матросика еще не закончена. Не знаете ли вы, штурман, какая у вас группа крови?
– Почему же не знаю? – удивился тот, несколько озадаченный. – Первая группа, но… зачем вам это?
– Быть может, и шефу известна его группа?
Капитан ответил с любезной готовностью, и переводчик сообщил:
– Вторая группа. Да, шеф отлично помнит – вторая.
Доктор обернулся к больному, осторожно погладил его обнаженную руку. Матрос попытался приподняться, глаза у него были огромные, а губы шевелились.
– Он в полном сознании и понимает наш разговор, – сказал доктор. – Вы, наверное, даже не представляете, как его воодушевляет ваша отзывчивость.
Шеф даже зажмурился от удовольствия.
– О, мне это известно: мои люди любят меня. Мои матросы – точно мои родные дети. И как мне их не жалеть? Разве этот мальчик виновен, что так печально сложилась его судьба? Что поделаешь против судьбы? Человек – это щепка, а судьба – течение, и куда она унесет, где выбросит вас или меня, никому не дано знать.
Доктор осторожно поглаживал покрытую ссадинами, разъеденную солью руку моряка.
– Сейчас вам придется, шеф, дать кровь этому мальчику. Именно вторая группа и нужна, а наши запасы на исходе. Между тем больному следует еще сделать два-три переливания. Это обязательно и неотложно.
Лицо переводчика стало неподвижным и жестким, глаза потускнели.
– Вы просите, доктор… Послушайте, вы серьезно? Вы хотите, чтобы я перевел моему уважаемому шефу эти слова?
– А что в них особенного? – сказал доктор. – Здоровью донора это не наносит вреда. Переведите капитану; действовать нужно без промедлений.
Переводчик обернулся к своему шефу, вытянулся, напрягся, но заговорить не мог и стал торопливо смахивать со лба, с переносицы мелкие капельки пота. Все же, осилив спазму, он с трудом выговорил два-три слова.
Капитан вздрогнул, оторопело взглянул на доктора, высоко вскинул короткие, широкие брови и… засмеялся.
Сразу же засмеялся и маленький подвижный штурман, сначала тихонько, робко, потом все громче, все неудержимее.
Доктор терпеливо ждал, лицо его было неподвижно; пожилая медицинская сестра, занятая какими-то склянками в сторонке, у тумбочки, оторвалась от своего дела и удивленно смотрела на этих двух странных весельчаков, а матрос еще раз попытался сдвинуться с места, и глаза у него были, как два черных провала.
Справившись с неожиданным приступом веселья, утирая цветистым платочком вспотевшее лицо, штурман мягко сказал;
– Мой шеф находит вас веселым человеком, доктор! Кроме того, вы смело мыслите. Вряд ли кто другой сделал бы моему шефу такое отважное предложение. Быть может, вы не уясняете, какая здесь дистанция: мой шеф и… матрос?!
Капитан тоже достал из кармана цветистый платочек, аккуратно промокнул им щеки и, устремив взор к потолку, заговорил, замурлыкал, почему-то глубоко вздыхая, а штурман, слушая, потирал от удовольствия руки, затем поклонился шефу и перевел:
– Мой шеф благодарит вас, доктор, за это свидание. Он просит сказать вам, что у него работают пятьсот человек. Это значит, что пятьсот человек ежедневно имеют рис, мясо, рыбу благодаря ему, шефу. И еще он говорит, что содержать пятьсот человек – все равно, что отдавать каждому из них ежедневно грамм своей крови. А что касается этого матроса, то шеф готов оплатить больничный счет.
Доктор резко поднялся на ноги.
– Скажите капитану, что он не оплатит счета.
– То есть… почему?
– У него нечем платить.
– Вы ошибаетесь…
– Нет, не ошибаюсь: это счет совести.
Он кивнул сестре:
– Позвоните на радиоузел. Пусть объявят городу, что жизнь человека в опасности и нужна кровь. Да, что мы ждем добровольцев.
Сестра почти выбежала из палаты, а доктор задержался у двери, пропуская впереди себя гостей, он не заметил протянутой руки шефа.
Еще через несколько секунд что-то заставило Горшенева возвратиться к больному. Тот напряженно искал его глазами, пытаясь привстать, а увидел – порывисто вздохнул и улыбнулся. Тихо улыбнулся доктору худенький, хрупкий юноша, почти мальчик.
Среди других событий и дел эта маленькая история в маленьком городке промелькнула и забылась. Некоторым она все же запомнилась, и я записал ее, как услышал.
Объявление, переданное по радио, тотчас же возымело действие: с причала, из рыбкомбината, из города в больницу спешили люди. Кровь раненому японскому моряку отдала работница детских яслей Лидия Черная. Она явилась к Горшеневу раньше других и знала, что у нее вторая группа. Теперь, вспоминая того молоденького моряка, она говорит, что где-то в Японии у нее есть родственник или по крайней мере друг.
А в порту мне рассказали еще одну подробность: что, когда японского матроса выписали из больницы и проводили на причал, где его уже ожидал моторный бот со шхуны, – он не поспешил на бот. Он снял фуражку и долго смотрел на малый городок, а потом преклонил колено и прикоснулся лицом к земле, к скупой, каменистой почве Северо-Курильска.
Добрая кадраНа Охотском берегу Кунашира резок северный ветер и высок прибой. Над черными скалами, частыми рифами, утесами, островками, где от зари до зари кружит пернатая птичья метель, ясный денек по весне просветится очень редко: от апреля к маю все плотнее, все продолжительнее туманы, а в июне-июле они особенно назойливы и густы.
Моряки говорят, что извечная и привычная эта беда берет свое начало неподалеку отсюда, у Хоккайдо, где мощный поток холодного глубинного течения выплескивается на поверхность и от резкой разницы температур взболтанное море дымится на сотни миль вокруг, и от тех беспокойных широт по всем акваториям, примыкающим к суровым Курилам, движутся тяжелые, прохваченные моросью пласты тумана.
Еще известен Охотский берег Кунашира в осень и зиму частыми штормами. Волнение моря достигает здесь исключительных размеров, и достаточно заглянуть в сводки местной гидрометеослужбы, чтобы убедиться, что она отмечала волны в десять-одиннадцать метров высотой!
Когда стремительный накат такой громадины весом в десятки тысяч тонн рушится с разлета на крутые берега, невольно подумается и поверится, что где-то очень близко грохочет, встряхивая землю, залп штурмовой артиллерии, и эхо катится горными ущельями, будто каменный обвал.
Чтобы освоиться на неуютном берегу и не только прижиться на его замшелых скалах, но и отыскивать в неспокойном море, и черпать из студеных глубин сотнями центнеров добычу – благородного лосося на загляденье, сытого кижуча, добротную, нагулянную нерку, толстую, мясистую чавычу, белокорого палтуса, желтоперую камбалу, зеленоватую навагу, серебряно-пятнистого минтая и еще великое множество подчас удивительных живых даров пучины, – нужно иметь прилежные руки, опыт и силенку. И еще – нужно любить его, непростое и нелегкое рыбацкое дело.
В край этот, каменистый, ветровой, водоворотный, на заброшенную в зыбких просторах гористую гряду, на ловлю легкого счастья в разные годы наезжало немалое число лихих и сноровистых удальцов.
Местные рыбаки, люди, надолго оторванные от материка, новичков, как правило, встречали с добрым интересом. Если с новоселом предстояло вместе работать, а значит, вместе испытывать в море судьбу, такому человеку было что рассказать, да его и следовало внимательно послушать.
А новоселы представали один краше другого: на вид богатырь, и речь будто по писаному, и во взоре – холодок отваги. С такими парнями, казалось бы, любое ненастье в забаву. Только морю нужно не то, что на вид, а то, что по самой сути. Самая же суть испытывается делом. И зачастую неловко складывается у новичков: один растеряется в тумане, другой смутится в штормовую круговерть, третий не справится со снастями, а потом устыдится товарищей, и, смотришь, богатыри уже на морском вокзале, берут билеты до Владивостока.
Рыбацкому бригадиру Панасу Братану, который в этом краю, как он не раз говаривал, всерьез и надолго, а по счету старожилов – уже третий десяток лет, на свежее пополнение досадно не везло – больше чем на одну путину новички у него не задерживались.
Он и сам этому немало удивлялся и высказывал различные объяснения, но убедительного ответа не находил. Да и как не удивляться «кочевникам», если заработки в бригаде, прямо сказать, завидные, снабжение что надо, и нельзя жаловаться, что глушь и дичь, – в стане и радио, и газеты, и районный лектор приезжал, и даже кинопередвижка наведывалась.
Видимо, привычка к более спокойным широтам, к ясному небу, к большому городу непременно и сильно сказывалась в этой пустынной каменной сторонке и уводила наезжих парней из бригады Панаса Кирилыча прямо на морвокзал. А поскольку такое повторялось уже не впервые, Панас Кирилыч и встречал эту «юную кадру», как он называл новичков, с откровенным, насмешливым недоверием.
– И надолго ли к нам, Ильи Муромцы, с дороги завернули? – вдруг строго спрашивал он в самый разгар веселого застолья. – На месяц или, может, на целые на два?..
И угрюмый лик, и взгляд наискось из-под косматых седых бровей, и кривая усмешка, да еще начальственный тон, – все это в облике старого бригадира, поистине «морского волка», можно было принять за вызов и за скрытый упрек.
На острове его знали как человека волевого, настойчивого, даже азартного, бригадира опытного и смелого, – бывалые рыбаки говорили, что работать с Кирилычем надежно, а это было высшей похвалой. Между тем новички шли под его начало без особого воодушевления и чаще уходили от него, чем к нему просились.
– Вижу, что где-то чего-то я не дотянул, – сетовал Панас Кириллович, не скрывая огорчения, а потом и раздражения. – Или «юная кадра» нынче хлипкая пошла, бригадирского громкого слова опасается, или тут, может, возраст виноват? Сбрось я из своих шести десятков половину, да отпусти гриву до плечей, да в руки гитару – тогда бы они валом ко мне хлынули!
Пожилой рыбак, звеньевой Иван Иванов, человек веселый и насмешливый, сочувственно подсказывал:
– Не плохо бы тебе, Кирилыч, еще и брючишки в обтяжку.
– А еще чего?
– И, конечно, бантик…
– Куда?
– На шею.
– Это зачем же?
– Для красы.
Кирилыч пропаще махнул рукой.
– Не тряси мою душу. Клоуну в цирке место: что ему делать на Охотском берегу?
В другой раз Иван Иванов невинно спрашивал:
– А не завести ли нам в стане, Кирилыч, музыканта? Чтоб на постоянно, а? Слышал я, что у древних египтян так велось: один себе в дудочку дудит, а другие вкалывают!
Нужно было знать характер Братана, чтобы подсовывать такую язвительную нелепицу, особенно в пору, когда ставники были пусты и бригада переключалась на сбор морской капусты. Хитрец Иванов достаточно знал Кирилыча и, забавляясь, донимал исподтишка:
– Оно, конечно, бригадир, капуста – вещь стоющая. Соберу я семь центнеров этой прелести и получу, как за один центнер корюшки. Разница? А ведь очень малая: корюшка – та сама в сеть идет, а с капустой надо поваландаться, и тут она, дудочка, ох и кстати!
Постепенно Кирилыч мрачнел, начинал сердиться:
– Истинно, Иван, говорится, что работа – с зубами, лень – с языком.
Весельчак Иванов прикидывался простаком:
– Я почему про дудочку вспомнил? Потому что и вчера один «кочевник» притопал, и, можешь мне верить, – музыкант. Фигура-то, фигура! Сам длинный, в фасонных туфельках и черный короб под мышкой, вроде большой бутылки? не иначе скрипка в том коробе или дудка.
– Складно врешь ты, Иван.
– Клянусь!
– Врешь и строишь насмешки.
– Ну, Панас Кириллович, при вашей солидности неловко вам будет извиняться.
– Ладно, – сдержался бригадир. – При всех извинюсь – покажи мне того, с дудкой.
И надо же было случиться, что на следующий день, словно бы в оправдание Иванову, в стане появился жилистый, высоченный парень в кепке набекрень, в туфлях узорной выкройки, да еще с нескладным коробом.
В море с утра штормило, и вся бригада находилась на берегу: кто чинил сети, кто конопатил лодку, кто копался в моторе. Иван Иванов заканчивал новое весло, а Панас Кирилыч счаливал оборванные буксирные тросы. Он даже вздрогнул от удивления, когда нежданный гость шагнул через порог подсобки, обронил небрежное «здрасте» и выпрямился во весь свой редкостный рост.
– Что ж, присаживайся, гостем будешь, – сказал Кирилыч, смахивая с табурета лоскутья брезента и клочья пакли. – Помнится, батя мне говорил: не бойся гостя сидячего, а бойся стоячего. Вон какой у тебя сундук занятный – ты часом не музыкант?
Парень помедлил с ответом, поудобнее уселся на табурете, отставил свой короб, потянулся, вздохнул:
– Это, дедушка, хороший признак, если знакомство с музыки начинается. Да, немного музыкант. Правда, самоучка. А в этом футляре у меня – баян. Можно сказать, неразлучный товарищ.
Сначала Панас Кирилыч готов был обидеться: почему «дедушка», не в насмешку ли? Тут же подумалось, что, хотя у «кочевника» и не дудка – баян, все же перед Иваном Ивановым придется извиниться. Одновременно мелькнуло подозрение: не Иван ли, выдумщик и заводила, опять какую-то штуку затеял и того «младенца», может, специально подослал? Но возникало и сомнение: станет ли незнакомый парень на потеху какому-то Ивану поперек острова на западный берег добираться?
Хмурясь и не поднимая глаз, Кирилыч спросил:
– Так все же кто ты, голубь, и по каким делам? Ежели музыкант и для концерта присланый – у нас такое бывало – примем.
Парень хлопнул ладонями по коленям и засмеялся.
– Да что ты, дедушка! Что за концерт? Я – на работу.
Тут Панас Кириллович в сердцах отшвырнул конец троса.
– Нету здесь ни дедушек, ни бабушек. Есть товарищ бригадир, и есть у него фамилия. Как ты, работяга, перед бригадиром сидишь-то развалясь?
Парень неловко поднялся с табурета и поспешно снял помятую кепчонку, а Панас Кирилыч, тоже вставая, ненароком глянул ему в глаза, глянул и сразу же пожалел о своей резкости. Глаза у парня были ясные и добрые и смотрели с детской наивностью. Видимо, он верил, этот «младенец», в людей, шел сюда по камням или трясся попутной полуторкой с какой-то надеждой и ожидал от этой встречи на неприветливом берегу только хорошего.
«Доверчивый, – подумал Братан. – Есть еще и такие… Но к чему он тут пригоден – в стане, на кунгасе или на катере? Ростом, и верно, вымахал, а в плечах узок, и пальцы – сказано, музыкант – нежные. С такими ли пальцами тросы мотать, со снастями, с веслами управляться? Оно, конечно, можно бы и подучиться, но не рыбацкого роду человек, а из дуги оглобли не сделаешь. Значит, нужно, как водится, приютить путника, обогреть, накормить и распроститься».
– Ступай-ка, почтенный, на бригадный камбуз, – распорядился Братан, – скажешь там шефу, нашему кормилицу Калинычу, что я послал. В дальнейших твоих заботах он и разберется.
На том и расстался Панас Кириллович с нежданным гостем, не сомневаясь, что обходительный Калиныч не замедлит отправить его с оказией в Южно-Курильск.
На Курилах, как и на всем побережье от Посьета до Корсакова, от Паланы до Уэллена и далее на запад, в студеных краях, непреложен добрый обычай: путнику хлеб и соль, чай, табак и ночлег. Соблюдал и Братан этот славный давний порядок, хотя и досадовал на «кочевников» – легких людей, зараженных пристрастием к перемене жительства: сколько такого ни устраивай, ни ублажай, поработает месяц-другой, получит свое и сорвется. И не туда уедет, где лучше, нередко туда, где хуже: ему это не забота – он везде временный.
Впрочем, вскоре бригадир забыл о «музыканте»: с моря пришла весть, что объявилась корюшка, и Панас Кирилыч подался малым катером на ближний ставник.
И промелькнула неделя, полная той неустанной бессонницы, общего азарта и непременной суеты, которыми на рыбалках обычно отмечена пора удачного лова, прежде чем Братан вспомнил о парне с коробом. А вспомнил потому, что, возвращаясь в свою времянку привычно безлюдным берегом и остановясь передохнуть среди черных глыб камня, битых раковин и бревен плавника, в тишине ясного звездного вечера, какие редко здесь выдаются, вдруг услышал задумчивый голос баяна.
И – странное чувство – словно бы снова и с полной неожиданностью заглянул Братан в те широко открытые, по-детски доверчивые глаза и мысленно сказал себе: «Он… Да, тот парень с коробом! Значит, остался в стане? Но что же друг Калиныч? Почему ни слова?»
Однако подумал о Калиныче мимолетно и без упрека. Песня баяна лилась широко и свободно, и весь этот видимый мир – дальние звезды, отблески волн, черные силуэты гор, малиновые огоньки рыбацкого стана, – все неуловимо преображалось, становясь значительным, интересным, словно бы отраженное в живой глубине песни, в ее увлекающем музыкальном потоке.
Пожалуй, впервые, – и что за вечер! – Панас Кириллович слушал музыку с таким сосредоточенным вниманием, что даже задерживал дыхание, слушал и думал о малой, раскаленной искре, которая именуется жизнью человека и дана ему на добрые дела, и что работать здесь, на далеких скалах, одно из таких трудных и добрых дел… Будучи натурой деятельной и сводя по привычке размышления к практическим заключениям, он и сам немного удивлялся выводу, который у него складывался в те минуты: явно не новый и, быть может, наивный, этот вывод трогал, волновал, заполнял душу. Сильнее, чем слово, его выражала музыка: все же да, вопреки всем невзгодам… приемля все заботы… какое это счастье – жить!
Острослов и затейник Иван Иванов заметно растерялся, когда в тихий круг рыбаков у костра осторожно вошел Панас Кириллович, кивнул в сторону баяниста и сделал знак рукой: мол, продолжай…
Рыбаки сидели неподвижно, их было человек тридцать, над ними трепетали отсветы, и от костра порывами веяла теплынь.
Но следующим утром, встретясь с Иваном на берегу при осмотре нового кунгаса, приведенного из Рейдово, бригадир, морща лоб, спросил:
– Где ты усмотрел, Иван, интересуюсь, чтобы в составе звена была такая профессия… музыкант?
Бойкий Иванов отвечал, не раздумывая:
– Где записано, Кирилыч, будто рыбаку, возвратясь с моря, не положено брать в руки баян, гитару или, черт его дери, барабан?
– Ты говоришь – рыбаку?
– Так точно, начальник.
– Значит, этот парень уже рыбак?
– Подсобник.
– Я не против, – предложил Братан, – оформить его культурником. Думаю, что наверху согласятся. Но… надежен ли? Не сбежит?..
Иванов усмехнулся:
– Кто поручится? «Кочевники» – люди легкие: чуть что не так, и – поминай как звали!
Бригадир насторожился:
– А что у нас не так? Одному, может, шторм, а другому поблажка? Нет, у нас и аврал, и отдых – равной мерой. Где он раньше-то перебивался?
Иванов шумно вздохнул:
– Стесняется рассказывать.
– Ты ли не выудишь?
– Да кое-что удалось. В Хабаровске, говорит, в универмаге. Опять-таки, музыкой занимался. Духовыми трубами, гитарами, балалайками торговал. Потом, говорит, к морю потянуло, и крепился, да не устоял.
Бригадир скривился, будто от зубной боли:
– Балалайки!..
И когда заядлый Иван Иванов принялся с жаром доказывать, что тут, мол, имеется важная примета: парня к настоящему, к рыбацкому делу потянуло и, значит, быть ему рыбаком, Кирилыч махнул рукой и не вступил в дискуссию.
Ему ли, Ивану, рассказывать, как она усложнилась, профессия рыбака, и особенно здесь, в особых условиях острова? Взять хотя бы подготовку к лову: первое, с чего нужно начинать, – с жилья. Где-нибудь на Черноморье, на Каспии, на Приазовье у рыбаков-прибрежников в ближайшей бухте непременно надежный приют: и общежитие, и столовая, и медпункт, и красный уголок с читальней, радиоприемником, телевизором. А в курильской сторонке рыбацкая бригада высаживается на берег ватагой первопроходцев: все у нее сначала – жилища, склады, мастерские, а это – плотницкие, столярные, слесарные, сварочные, такелажные работы, и всему – наикратчайший срок. Но закончено вселение на пустынный берег и проверены сети, лодки, руль-моторы, что же теперь, отдых? Нет, только теперь и развернется главная часть дела – поиск и лов, только и заварится согласованная, напряженная, расторопная работенка, в которой иная минута дороже часа, а час дороже дня.
Время путины – непрерывный, разнообразный и строгий экзамен рыбаку. Не оплошает ли он в тумане, когда видны только нос да корма кунгаса? Отыщет ли свои сети? Найдет ли кратчайший путь к стоянке? Ну, а если откажет мотор, да еще на крутой волне, да при том же клятом, сплошном, непроглядном тумане? Значит, любой рядовой рыбак должен иметь и навыки судоводителя, и достаточный опыт моториста.
Панас Кириллович в увлечении не замечал, что уже добрые две-три минуты размахивал руками и рассуждал вслух:
– Давно ли и ты, Иван, был мотористом, фигурой внушительной, приметной, вроде бы профессорского звания? А нынче у нас в каждом звене пять-шесть руль-моторов, и любой рыбак сам себе фигура! Нет, это не балалайками торговать! Ну, посади-ка своего баяниста на кунгас, какой он в море тебе помощник? Парень, может, и не слышал, что это такое – тросозаплетка? Может, и сам в ставнике запутается, и давно ли случился на одной рыбалке переполох: думали, крупная акула угодила в невод, а вытащили полуживого «кочевника»!..
Спохватившись, Братан заметил, что он один, без собеседников, и вроде бы доказывал прописные истины самому себе. Но если так, что же себя обманывать? Да, он безуспешно доказывал эти истины другому Панасу Кирилловичу, тому, что так упивался музыкой под мглистыми звездами на притихшем берегу. Тот, второй Панас Кириллович, не хотел бы расставаться с музыкантом, ну, хотя бы потому, что при любом, даже самом успешном размахе дела, при особенной, долгожданной рыбацкой удаче, в душе человека – уж такова она, видимо, от природы – остается потайная незаполненная емкость, а в ней – незатронутая струна. Не случайно же ему, Братану, не склонному, насколько он себя знал, к чувствительным порывам, в тот недавний вечер, когда, казалось, мелодия заполнила весь мир, и немного взгрустнулось, и смутно припомнилась радость, словно бы нахлынула, подняла, всколыхнула теплая и светлая волна.