355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Сочинения в 2 т. Том 2 » Текст книги (страница 13)
Сочинения в 2 т. Том 2
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:15

Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 2"


Автор книги: Петр Северов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)

– А не сыграть ли нам в «девятку»?

Ему не ответили, и он, вздохнув, стал объяснять, что и сам не увлекается этой пустяковиной – картами – и только от скуки иногда может поразвлечься ими в дороге. Клаша прервала его, заметив, что в доме почему-то стало холодно. Она прошла через комнату, заглянула в коридор и увидела, что входная дверь оставлена раскрытой настежь. Первое, о ком она подумала, – о детях: не простудить бы детей! Быстро и почти неслышно она пробежала в соседнюю комнату, оступилась и замерла: голубая кроватка Егорки была пуста. Все пятеро маленьких детей крепко спали, разметавшись на общей постели, а Егорки не было, он исчез. У двери на гвозде висело его пальтишко, но ботиночек внизу, на полке, не оказалось, как не оказалось и курточки, которую он обычно оставлял на табурете, перед кроваткой.

Она бросилась в светлицу, не в силах сдержать крик. Ей показалось, будто на какие-то секунды все за столом онемели. Но вот Марийка метнулась к двери и, не одеваясь, выбежала из дому. Никифор Семеныч сначала попятился, потом крутнулся к вешалке, сорвал с крючка свое пальто, настиг Марийку за калиткой и набросил ей пальто на плечи. Ночь была ясная, звездная, пощипывал мороз, и по гребням сугробов струилась поземка.

След от калитки вел знакомой тропинкой, перегороженной сугробами, к порту. По этому следу и бежала, задыхаясь, Марийка. Отсюда, с высокого взгорья, широко открывалась вся огромная акватория порта: молы, пакгаузы, причалы, краны, черная полоса канала, взломанные судами льды. Там, за крышами пакгаузов, за черными вышками кранов, торжественно возвышалась громадина – корабль с белоснежными ярусами надстроек, сплошь усыпанными огнями. Он, видимо, только сейчас вошел в порт, проследовав за малым коренастым ледоколом, который еще приближался к причальной стенке.

Марийка остановилась перед четко отпечатанным следом. Здесь прошел Егорка! Она отчетливо различала оттиск маленького каблука и не удержалась, вскрикнула.

Ей, наверное, послышался знакомый звонкий голос, а возможно, он действительно отозвался? Она пошла на этот голос, уже не замечая сугробов.

На извороте переулка, на взгорке, за которым чернел обрыв, виднелась фигура человека – большая и несуразная. Марийка не сразу узнала отца. Ефим Ильич потерял ушанку и стоял распатланный, густо запорошенный снегом, держа на руках Егорку, заботливо прикрывая его полой своего старого полушубка. Он строго выговаривал за что-то внучку, но Марийка слышала – строгость в голосе деда была напускная, да и та быстро таяла, и можно было подумать, что Ефим Ильич мягко жаловался кому-то:

– И как же ты, настырный, увязался по следу, а?.. Значит, не спал, егоза, караулил? Ну, и что ты увидишь ночью в порту? Я – дело совсем другое: мне, понимаешь ли, важно глянуть, как молодой лоцман будет корабль вести, а тебе, сорванец, какая тут забота?..

Марийка почти выхватила Егорку из рук деда. Ей показалось, старик пошатнулся и виновато опустил голову. Но Марийка тотчас же спохватилась и, путаясь в сугробе, неловко наклонясь, прижала к губам его жесткую руку.

– Мама, смотри-ка, – весело лепетал Егорка, – серебряный корабль! Весь, понимаешь, серебряный! Я знал, что «Добрыня Никитич» – добрый, – это он его и привел. Это же «Майкоп», ты слышишь, мама?!

Они стояли на взгорье еще с минуту, глядя на море. За молом тускло мерцали вздыбленные льды. Черно поблескивала полоса канала. Порт работал. Он не знал передышки ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимой. Ровно светили его огни сквозь даль пространства и времени. И были они для Марийки подтверждением надежды, а для Егорки – началом бытия.

Мальчик и звезды

Мальчик стоял на берегу и смотрел на звезды. У его ног плескались легкие гребешки зыби. Море лежало почти недвижно, спокойное и огромное, а мальчик, стоявший на песчаном откоске, казался очень маленьким.

Уже третий вечер кряду я видел этого мальчугана все у той же старой лодки, на отмели. Село находилось рядом, его окраина спускалась на самый берег, и оттуда, от уютных беленьких домиков под ярко-красной черепицей, доносился обычный гомон жизни: то рокот грузовика, то мычание коровы, то всхлип гармошки, то всполошенные крики ребят, гонявших футбольный мяч с послеобеденной поры и до ночи.

Мальчика не тянуло к веселой ватаге сверстников: он искал уединения, стоял на краю отмели или, присев на планшир лодки, смотрел на звезды, тихий и строгий.

В прошлый вечер я попробовал заговорить с ним, спросил, чья эта лодка, но мальчонка насторожился, коротко ответил – «не знаю» и отошел в сторону. Через некоторое время мы все же заговорили: я показал ему карманный электрический фонарик, и его эта вещь заинтересовала. А когда я позволил ему еще и подержать фонарик в руке и научил передвигать кнопку, – наши отношения сразу же наладились. Он сказал, что зовут его Ивасиком и что ему семь лет. Еще он сообщил, что его отца, Степана Климко, знает весь берег до самой Керчи, а если кто не помнит фамилии, то зовет по кличке: Степан Золотые руки.

– Ну, а Керчь, – спросил я Ивасика, – это очень далеко?

Он призадумался, вздохнул:

– Очень!

– Все же сколько туда будет?

Ивасик пожал плечами:

– Может, как до солнца. Может, и дальше. Папка говорил: солнце пошло на Керчь. Он знает.

Мальчик взглянул на меня, наверное, заметил улыбку и заключил с вызовом:

– Он все знает и умеет.

Мне хотелось подзадорить его:

– Ой, все ли?

Он не обиделся, скорее – удивился и терпеливо объяснил, что «золотые руки» – это когда человек умеет все делать. Его отец, Степан Климко, работал на катере мотористом, а кроме того, плотничал, слесарничал, водил машину, умел чинить радиоприемники, хорошо играл на баяне. В рыбацком клубе, цинковая крыша которого была видна и отсюда, с берега, и блестела среди тополей, как озеро, Степан Климко был главным музыкантом.

Вскоре я убедился, что мальчуган не преувеличивал талантов своего отца: на сцене рыбацкого клуба перед самодеятельным симфоническим оркестром встал его дирижер – статный, светлолицый мужчина лет тридцати, и публика встрепенулась, как это всегда бывает, когда она ожидает что-то знакомое, интересное, и кто-то заметил негромко, одобрительно:

– Сейчас наш Климко развернется!

Другой голос, приглушенный, молвил удивленно:

– И когда успевает человек?..

Рыбацкий оркестр исполнял народные песни, старинные и новые, с увлечением и глубоким чувством, но дирижер Климко почему-то выглядел несколько смущенным. Быть может, не особенно доверяя своим самоучкам музыкантам, он всячески стремился ободрить их, поддержать, и потому жесты у него были мягкие, просящие – ни единого резкого, повелительного движения рук. Ему определенно недоставало артистической «изюминки»: рослый, отлично сложенный, красивый мужчина, он держался на сцене без должной самоуверенности, а когда зал грянул дружными аплодисментами, дирижер засуетился и, неловко топчась на месте, озабоченно пожал плечами.

Ему кричали «бис», и он снова неловко пожал плечами, что, видимо, должно было означать поклон, потом заторопился со сцены и оступился; тогда, немного привстав с заднего ряда, я заметил, что вместо правой ноги у Климко была деревяшка.

В общем-то, немногое узнал я об Ивасике и его отце за три дня пребывания в рыбацком селении у косы Обиточной, куда меня забросила судьба на каботажном суденышке, доставлявшем рыбакам тару и соль. Зато в эти три дня я успел перезнакомиться, пожалуй, со всеми местными рыбаками, людьми крутыми и веселыми, сноровистыми и дружными, и среди них с бригадиром большого ставника – Кирилой Лукичем, старожилом этого славного края.

Кирила Лукич Дробот – человек в почтенных летах, но с памятью, достойной удивления: в ней каждая мало-мальски важная дата отмечена, словно в календаре, и когда он вспоминал пережитое, все эти отметины оживали, полные имен, событий, подробностей, треволнений, и в голосе его слышались то печаль, то радость, то гнев, то неподдельное веселье.

Мы встречались вечерами на берегу, перед шалашом бригады ставного невода, присаживались на толстую старую колоду, занесенную когда-то штормом на эту рыжую отмель, смотрели, как из дальней яруги на заштиленный простор медленно сползал косяк тумана; курили, слушали ровное дыхание моря.

Вглядываясь в блеклую морскую даль, Кирила Лукич, казалось, различал на просторном рейде силуэты знакомых кораблей и негромко называл их имена: «Свобода»… «Третий интернационал»… «Данай»… «Знамя социализма»… «Буденный»… «Красная звезда»… «Пролетарий». Кораблей этих на рейде, конечно же, не было, – они уже давно отплавали свое, но с незабываемыми славными именами старому рыбаку снова и снова приоткрывался далекий август 1920 года, когда из рабочего Мариуполя, на Кубанскую сторону, в тыл войскам генерала Улагая направлялся красный десант морской экспедиционной дивизии.

Кирила Лукич служил рулевым на «Данае», потрепанном тихоходном сторожевике, которым командовал бывалый капитан Николай Петрович Коваленко. Вспоминать об этом смелом капитане деду Дроботу было, видимо, приятно, и он подражал своему герою и голосом, и жестом:

– Ну-ка, братцы артиллеристы на полубаке, приготовьте-ка пару «пилюлец» белой шатии! Вон она, паршивая олигархия, крадется на канонерке за нами. Мы им дадим, обалдуям, прикурить!

И Кирила Лукич даже в увлечении привставал с колоды:

– Разрешите, товарищ командир «Даная», мне, рядовому Дроботу, к пулемету?

Он резко менял интонации, отвечал с неторопливой важностью:

– Нет, рядовой Дробот, ты у меня лучший рулевой, а в морском бою, товарищ, ты держишь в руках не штурвал – судьбу.

– Есть, товарищ командир «Даная», оставаться у штурвала!

Приложив к уху ладонь, Кирила Лукич напряженно прислушивался, строгий и озабоченный.

– А кто это поднимается на мостик? Вон как сапожищами громыхает? Что, сам комиссар «Даная», товарищ Луговской? Ну и детина, глыба каменная! Что же случилось, товарищ комиссар?

Дробот весь подался ко мне и, сделав знак рукой, мол, очень важно, сообщил с таинственным выражением лица, будто по секрету:

– Ту канонерскую лодку белых, что объявилась на горизонте, наши наблюдатели сразу же опознали: она называлась «Алтай». А на том «Алтае», как это было известно комиссару, служил сынок нашего капитана – белогвардейский офицер Коваленко.

Тут Кирила Лукич несколько замедлил повествование, стал подклеивать цигарку, откашливаться, сделал рассеянный вид. Я терпеливо ждал – и, протянув минуту-другую, Дробот возвратился на свой «Данай».

– Встреча! Такую и не придумаешь. Да, встреча сына и отца. А меж тем «Алтай» шел на сближение. Спешил. Уже вот-вот должны были ударить пушки. И, значит, комиссар Луговской почуял, когда ему подняться на мостик. И он поднялся, и стал перед капитаном, и спросил даже вполне спокойно:

– Ты узнаешь эту канонерку, Николай Петрович?

– Конечно, – сказал капитан Коваленко и почему-то оглянулся на меня, и я заметил, что лицо его сделалось бледным, потом вроде бы даже серым. – Да, комиссар, узнаю и помню, что там, на «Алтае», мой сынок в офицерах обретается.

– Я тоже это помню, – тихо и опять-таки очень спокойно сказал комиссар Луговской. – Что ж, понимаю, тебе эта вахта не под силу, Николай Петрович, и потому разреши мне отстоять за тебя.

И капитан медленно повернулся к громадине Луговскому. Тут мне каждая малость в память врезалась, как медленно, трудно повернулся он и вскинул серое лицо, и как плечи его передернулись.

– Может, товарищ комиссар, сынок мой, отщепенец, в эту самую минуту на «Даная» пушку наводит, а я… добрый папаша… с мостика долой?

При этих словах, надо заметить, и комиссар опешил.

– Погоди, – говорит, – Петрович, я без всякого сомнения, по дружбе.

Но капитан Коваленко словно бы и не слышал, ему не хватало воздуха, и он разорвал ворот кителя, и все разговаривал сам с собой:

– Добрый папаша!.. А что же она, твоя доброта, – трусливая, слюнявая, ползучая?.. Нет и нет! Мы с тобой, комиссар, родное, священное дело защищаем – революцию и Советы. И, значит, самую высокую доброту. И нет у нас, и не может быть жалости к ее врагам – к падле буржуйской, к врангелям-душителям, и банкирам-кровососам, к любым их подлизам и холуям… Тут она, комиссар, доброта, на «Данае»!

И капитан Коваленко шагнул к перилам, глянул на палубу, взмахнул рукой и твердо отдал команду:

– Все орудия… по белой контре… по канонерке «Алтай»… Огонь!

Кирила Лукич даже привскочил с колоды и резко вскинул руку, повторяя капитанский жест, но старая рана, видимо, опять заныла, и он, болезненно кривясь, принялся массировать колено.

Мы еще долго оставались на берегу, слушая осторожный плеск гребешков на песчаной отмели и сахаристый хруст пены. Слабый и теплый ветер доносил со стороны садов явственно различимый запах спелых яблок. В темном, глубоком небе постепенно остыли блики заката, и все резче, все ярче просвечивала живым серебром густая звездная россыпь. И в течение доброго часа, пока старый Дробот вел свой неторопливый рассказ о тех далеких событиях на сторожевике «Данае», я видел неподвижный силуэт мальчика на прежнем месте, над громоздкой и черной тушей лодки.

Старый Дробот тоже обратил внимание на Ивасика, обернулся, всмотрелся, молвил удивленно:

– Ну, звездочет! И, скажи, какое дите заядлое: будто у него там, в небе, собственный интерес!

Я заметил Кириле Лукичу, что вижу мальчонку на лодке уже третий вечер и что ребенок почему-то одинок.

Дробот безразлично махнул рукой.

– Спроси, он и скажет, как это – одинок? Вырастет, добрым рыбаком будет: морю с детской поры обучаются. А дежурит на лодке, значит, ждет отца. Степан Климко целыми днями на катере мотается, но вечером непременно домой.

Он сразу же, казалось, позабыл о мальчонке и стал нахваливать Степана Золотые руки, человека скромного, непьющего, деловитого, хозяйственного, умелого, а закончив перечень всех замечательных качеств Климко, заключил со вздохом:

– Такому работяге обязательно счастливому быть, но счастье, оно часом и верткое, и кусачее, а иной раз и глупое. Правда, в такие дела вмешаешься – руки поцарапаешь, вот я и держусь в сторонке, обойдется и без меня.

И вспомнил об Ивасике, окликнул его:

– Ну-ка, звездочет, ступай, голубь, сюда. Что там один в жмурки играешь?

Мальчик осторожно приблизился, негромко поздоровался и присел на колоду рядом с Кирилом Лукичем. Всходила луна, и в ее смутном свете лицо мальчугана казалось мечтательным. Я залюбовался этим милым и выразительным лицом. Нос – кнопочкой, в губах затаилась улыбка, над висками, над высоким лбом шелковистые, белее промытого льна, непокорные завитки волос, а в больших внимательных глазах мечтательное раздумье. О таком лице не скажешь: рядовое, скорее призадумаешься о той, быть может, удивительной дороге, которая ждет это ясное человеческое дитя.

Кирила Лукич погладил кудрявую головку заскорузлой и темной рукой.

– Сколько же у тебя, Ивасик, звездочек насчитано? Больше, наверное, чем вчера?

Мальчик как будто и ожидал этого вопроса, и отвечал с готовностью, хотя и чуточку смущенно:

– Сто штук!.. А потом еще одна и… еще три.

– Так, значит, сто четыре. Но их, пожалуй, больше, Ивасик, а?..

Мальчик порывисто вздохнул:

– Больше я не умею.

– Что ж, понимаю. Ты еще не ходил в школу.

– Папка говорит, осенью пойду. Это через воскресенье, а потом еще через воскресенье.

– Счет у тебя, малыш, замысловатый: проще сказать, первого сентября.

Ивасик согласно кивнул, запустил руку в карман штанишек, достал полную горсть хрупких желтых ракушек.

– На, дед. Возьми.

Дробот подставил дубленую узловатую ладонь.

– Спасибо. Ничего получше у тебя, конечно, не имеется?

Мальчик грустно улыбнулся.

– Больше нет ничего, дед.

Мы молчали с минуту, – встрепенулся теплый береговой ветерок, и светлый запах спелых яблок стал еще гуще. Я тоже взял с ладони Дробота ракушку – тончайшую работу безвестного морского существа, и спросил Ивасика:

– А почему ты всегда один? Батя на катере, ясно, занят, а мама?

Мальчик взглянул на меня внимательно и серьезно, и, еще не услышав ответа, я понял, что задал неосторожный вопрос.

– У меня нет мамы, – сказал Ивасик. – Она была, а только теперь ее нет. И у Кольки Савчука тоже нет мамы.

Тонкий человек, Кирила Лукич поспешил перевести разговор на другое:

– Ладно, Иваська, ты мне, голубь, объясни: зачем ты считаешь звезды?

– Ну, чтобы знать.

– Все же зачем тебе это?

Настойчивость деда, видимо, показалась Ивасику наивной, и он, отклонясь немного, заглянул Дроботу в лицо:

– Так надо же знать!

Из дальнейшего разговора выяснилось, что Ивасик мог указать желтый Марс, и голубую Венеру, и далекую Полярную звезду. Еще он знал, что звезды не стоят на месте, а все время… «летят и летят». А сам он мечтал о синей звездочке, запомнилась ему такая маленькая, синяя, и верил, что, если высоко подняться на самолете, до той звездочки можно дотронуться рукой.

Много еще интересного мы, пожалуй, услышали бы от Ивасика, если бы за ним не пришел отец, усталый и молчаливый. Он побыл с нами несколько минут, несмело взял предложенный Кирилой Лукичем кисет, ловко свернул «козью ножку», выкурил ее и, вспомнив о чем-то неотложном, заторопился, наскоро попрощался и, крепко держа сына за руку, заковылял в сторону села.

Провожая их взглядом, Кирила Лукич молвил негромко:

– Крепкий мужик. Ладный.

Я тоже обернулся, и они запомнились мне – двое на близком взгорке, залитом сиянием луны, – плечистый мужчина на деревяшке и очень маленький мальчик рядом с ним. Было трогательно, как Степан Климко, будто ища опоры, сначала взъерошил кудри мальчонке, а потом бережно положил руку на плечо.

– Что еще надобно заметить, – продолжал Кирила Лукич свои наблюдения, – Степан – человек без корысти. Каждому всегда и постоянно готов на помощь прийти, а денег не возьмет и, если предложат, вроде бы смутится или даже обидится. Тут он всем приемники чинит, ребят музыке обучает, а недавно красивую оградку для школы смастерил. Взять опять-таки шоферов. К Степану они то и знай за помощью, за советом бегают; он-то не простой шофер, – автомеханик, любую машину проверит и поведет!

– С одной ногой машиной управлять, – заметил я Дроботу, – не так-то просто.

Кирила Лукич упрямо тряхнул головой.

– А вот и управляет! И как еще управляет. Любо-дорого посмотреть! Эта беда с ногой у него недавно приключилась, четыре года назад. Январь был, помнится, морозный, крепкий, и наши на подледный лов далеко в море выбрались. Дело привычное, и ничего в нем особенного нет, но море есть море, и уж если ты далеко от берега работаешь – смотри в оба. Верно, что смотреть в оба надо было бы еще на берегу и без опытных старых рыбаков не посылать бригаду. Но как-то случилось, не досмотрели, что в бригаде одни только женихи. А молодо – смело, да незрело; задула низовка, мол, пустяки; льдина раскололась, мол, ничего страшного! Позже пришлось нам всем тех лихих молодцев на шлюпки, на калабухи с битого льда вытаскивать – намаялись. Тогда это и случилось: Савку Коржа, восемнадцати лет парнишку, льдиной накрыло. Климко на калабухе находился и, как был в одеже, кинулся прямо под льдину, поранился и застудился. Ежели бы сразу ударить тревогу, привезти врача, сделать все, что в таких случаях подобает, может, и обошлось бы. Степан однако сказал: «Отосплюсь – и на вахту!» А другие подумали: что ему, богатырю, впервые ли холодная ванна? А потом, когда уже поздно, спохватились: началась газовая гангрена, и ногу по самое колено – долой. Бедный этот паренек, Савка Корж, до сих пор мучается. «Бросил бы ты меня тогда, говорит, Степа, – двум смертям не бывать. А теперь у меня камень на сердце: это же из-за меня, Степан, вся жизнь твоя искалечена».

Кирила Лукич легонько толкнул меня локтем.

– Что ж, думаешь? Он, Климко, утешает Савку! Ты, мол, успокойся, братан, могло быть и хуже. А что могло быть хуже, если человек остался без ноги? Право, забавная картина: не Савка Корж верного друга утешает, нет, Степан его, спасенного, успокаивает: разве не чудеса?

– Как видно, – заметил я Дроботу, – хорошему человеку, честному и прилежному, в селе у вас, Лукич, не повезло. И физическая травма не шуточная, и славный Ивасик, слышали – сказал: у меня нет мамы.

Он согласился!

– Беда одна не ходит – другую водит.

– А что же бывшая жена? Оставила Степана после того, как он потерял ногу?

Кирила Лукич взглянул на меня быстро и удивленно.

– Какая жена? Разве я говорил, что Степан Климко был женат?

– А Ивасик?..

Он усмехнулся:

– Ну, это совсем другая история. Степан никогда и не был женат. Тут узелок, если приглядеться, туго завязан. Я с ним по соседству живу, а соседство взаимное дело, в будни и в праздник – рядом, и, хочешь не хочешь, любую малость знаешь. Как ушел Степан на военный флот, на действительную холостым, так холостым и вернулся. Его родных давно не было на свете, он и вырос-то сироткой, но старший брат и сестренка, моложе на годок или два, в отцовской хате оставались, и встречи с ними он, понятно, ждал. Оказалось же, что сестренка вышла замуж за городского и укатила куда-то на Донбасс, а брат еще раньше на рыбные промыслы, на Камчатку, завербовался. Правда, в колхозе у нас помнили, что солдат, земляк, молодой хозяин вернется в отцовский дом, ему, как и положено, все сохранили, все до занавесочки сберегли. И вот он вернулся, а дом пуст. Открыл калитку, вошел на подворье, в ставень постучал, но никто не откликнулся. Присел он на скамейку возле плетня, с детства знакомую, да так, на черные окна глядя, и просидел до самого утра. Люди с ним осторожно, обходительно: ясно, что человеку собраться надобно, соразмериться. С утра, конечно, и, кстати, день был воскресный, выходной, соседи к нему, и мал и велик, – толпой: тут и приветы, и рюмка, и гармонь. А солдат пригож, статен, деловит, и к рюмке даже без малого интересу – в общем, дело житейское, завидная кому-то пара.

Кирила Лукич умолк, пошарил в кармане, достал кисет, но не стал закуривать, передумал.

– Вот я и зарапортовался. Ты ведь про Ивасика спросил, а я все про Степана. Ладно, никто нас не торопит, да и разделить-то их никак нельзя, Климко-большого и Климко-малого. С того первого дня, как Степан вернулся, стали его звать со всех сторон и на свадьбы, и на именины, и просто на хлеб-соль, мало ли причин для гулянок? Однако солдат соблазну не поддался: делу, – говорит, – время, потехе – час. Через день, через два, смотрю, Степан уже на старом катере. Этот катер давно на берегу валялся, ржавел, а сдать его – на металл у начальства руки не доходили. Взялся Климко за ремонт катера, подсобники сами к нему пришли, и через месяц на рейде нашем новенький, красивый катерок объявился – «Весна». Строгий специалист, колхозный механик Власюк, на доброе слово экономный, но и тот хвалил-похваливал: и что за орел севастопольский к нам, братцы, залетел? С такими орлами, братцы, далеко вперед заглядывать можно! Ну, а потом в тот зимний шторм и случилось…

Из-за дальнего черного силуэта косы, в щедрую россыпь звезд, повторенную морем, неторопливо выплыла яркая зеленая звезда. Сначала ее движение было еле приметно, потом ускорилось, и свет усилился, и Кирила Лукич, вглядываясь в синь ночи, распознал своих:

– Вот и «Весна», легка на помине! Это Герасим Власюк с Белосарайки возвращается, за новым неводом ходил.

– Значит, понемногу богатеем?

– А непременно! Работать – значит богатеть. Видишь, теперь и Герасим на том катере по разным делам бегает, а ведь было списали в утиль. У Степана – хозяйский глаз, и где другому пустое место, этот, смотришь, большое дело заведет. Вон виноградники по косогору – кто их тут разбил? – Климко. Нынче и сам я, дед и прадед, здорово удивляюсь: как же мы раньше, дружки-соседи, до такого простого и прибыльного дела не додумались?

– Вижу, Кирила Лукич, – заметил я Дроботу, – что Степан Золотые руки во всем у вас пример.

Он даже заслонился ладонью.

– Э, голубь, нет! Святые, как видно, перевелись, но, может, и не родились, Есть у человека еще и личные дела, и они нам тоже не без интересу. Словом, случилось однажды со Степой то, что и с каждым случается: пришла любовь. Вернее сказать – приехала. Да, стройная, раскудрявая, приехала к нам газиком из райцентра. Там она музыкальной школой ведала, а у нас в селе шесть молодых скрипачей объявились, четыре гитариста, восемь балалаечников. Председатель наш обратился за помощью в райисполком: куда, мол, наших Паганини девать? Так и написал: Паганини… Организуйте, советуют, музыкальную школу, а мы для поддержки инструктора пришлем. «Ладно, – говорит Квашня, – это мы в два счета. Назначаю тебя, Климко, по совместительству директором музыкальной школы».

Кирила Лукич, посмеиваясь, снова легонько толкнул меня локтем в бок.

– Ты примечай, как сама судьба подстраивала: надо же ему в директоры, а ей, той раскудрявой, в инструкторы. Ладно, сказано-сделано, музыкантов наших собрали, и она, Любочка, первый урок дает… Я тоже явился из интересу, но с пацанами мне, деду, сидеть не резон, так я на дровах возле печки устроился… Слушаю и ушам не верю: балалайку она инструментом называет, будто это какой-нибудь гаечный ключ, или фуганок, или напильник! А потом еще добавляет щипковый инструмент! Ты слышишь это, щипковый?..

Кирила Лукич поспешно вскочил с колоды, шагнул на отмель, взмахнул рукой.

– Эй, на катере! Куда ты, Герасим, прямо на ставник пошел?!

И медленно опустил руку.

– Отруливает…

– Да он, все равно, и не услышал бы, – заметил я Дроботу.

Старик неожиданно озлился:

– А если бы на ставник наскочили? Попробуй спокойно усиди. Ну, хорошо, вот они на рейд выходят и сейчас уже якорь отдадут.

Слабый гребешок всплеснулся у ног деда и выбросил на отмель ком пузырчатой пены, а с нею – то ли медузу, то ли звезду.

– Договаривай, Лукич, – напомнил я Дроботу. – Как это приключилось со Степаном, ведь он-то не «щипковый инструмент»?

Дед гулко хохотнул, еще раз оглянулся на топовый огонь катера, вернулся, присел на колоду.

– Верно, сказка ли, бывальщина, все равно конец нужен. Жизнь, она так устроена, что всему есть начало и конец: и ночи, и дню, и печали, и радости. Я думаю, если бы знал Степан, что такое с ним приключится, он в музыкальную школу и ногой не ступил бы. А кто угадает свою судьбу? Пришел, послушал раскудрявую, чего-то не понял, спросил, чему-то оба посмеялись. Потом, когда она уехала, меж ними завязалась переписка. Частенько я встречал его на почте: все заказные письма отсылал. Там, на почте, к Степану какой-то приезжий человек обратился: не знаешь ли, товарищ, где бы мне с женой, с ребеночком, головы преклонить? Я, говорит, мастеровой, печник, штукатур, каменщик, плотник и многие другие работы по строительству умею, и мне только бы угол подыскать. Видишь, как ловко подъехал; может, уже знал, что дом у Климко большой, на две половины, и что Степан – добрый человек. Расчет у приезжего был верный: взял его Степан к себе, просто по доверию, без денег, и лишь с одним условием – чтобы тот и в доме, и возле дома чистоту-порядок соблюдал. Надо сказать, что в селе у нас и в колхозе печнику, штукатуру, плотнику – только объявись, дела найдутся. Приезжий, однако, с неделю на работу выбирался, все с новыми соседями знакомился, где рубль, где трешку на обустройство брал. А потом, гляди, запил.

Стали мы выяснять, по-серьезному занялись – кто, откуда, почему такой? И оказалось, что побывал он уже и в Братске, и в Красноярске, и на Кавказе, и в Крыму, и в Мурманске, и в Одессе, и нигде надолго причалить не смог.

Мы тоже не смогли его понять: на общем собрании проперчили, прямо сказали, что хлеб и соль платежом красны, и что не жаль вина – жаль ума, и что, мол, не поминай лихом, а добром – как хочешь.

Думаешь, огорчился? Не тут-то было. Ему такие расставания, видимо, не впервые: шапку на голову, папироску в зубы и, посмеиваясь, из клуба – марш. Думали, в тот же вечер уедет. Ничего подобного! Оторвал у Климко три доски от забора, свою половину хаты протопил и спать завалился после трудов.

Ладно, Степан ему ни полслова, и день проходит, и неделя. Где-то жох Евстафий самогонщицу пронюхал и к ней дорожку протоптал. Но как не скрывал гуляка недобрые семейные свои дела, вышло наружу. Жена у него была что малая девочка: тихая, робкая, а он как напьется до чертей, так и начинает над ней куражиться и смертным боем бить. Тяжелая картина, будто из давних, темных времен, однако в семье, говорят, не без урода… И совпало однажды, что, с моря возвратясь, Климко услышал женский крик, а войдя к соседям, увидел такое зверство. Что поразило Степана, – позже он мне рассказывал, – так это вид мальчонки. Малышу было три годика, и он пытался защитить мать… Испугавшись за ребенка, Степан подхватил его на руки и хотел вынести из дому, но буйный сосед уже стоял на пороге, и в руке у него был нож… Вот тогда наш Степа и распорядился: сгреб этого жоха за шиворот, вскинул, приподнял да так опустил мягким местом на пол, что вершковая доска вся трещинами пошла.

Словно еще удивляясь тем событиям, Кирила Лукич покачал головой и опять стал развертывать кисет, но я придержал его руку.

– И что же с гулякой Евстафием… жив?

Он небрежно кивнул;

– Обязательно.

– А мальчик… с кем он?

– До мальчика еще дойдем. Я тебе про этот недавний случай вспоминаю, а сам «Даная» и капитана Коваленко вижу. При чем он тут, капитан Коваленко? Я думаю, есть касательство: капитан был добрый, и Климко – добрый. И не стоит удивляться, что пока тот буян на койке отлеживался, – никто другой, Степа ему хлеб и воду подавал. Не потому, что жалко стало, – такую шваль не жалеют, – Степа все надеялся, может, опомнится, исправится человек, сам в своей дури разберется. Однако ошибся. Выждал жох Евстафий темную ночь, подобрался к сельмагу, оглушил сторожа, набил мешок товаром, какой подороже, и двинул на Бердянск, но в дороге его придержали. Судили. Дали восемь лет. Жена-тихоня вскоре от внутреннего кровоизлияния скончалась, и мальчонка остался совсем один… За ним, конечно, сразу же прибыли из детдома. Но Степа – нет, ребенка не отдам. Те даже растерялись: «Это почему же, уважаемый? Вы мальчику чужой». – «Я, – говорит Степан, – столько в одну минуту за Ивасика пережил, что он мне теперь родней родного…» В общем, сели они за стол, Климко и те люди из детдома, долго судили и рядили и постепенно к согласию пришли. Я тоже при этом решении находился – заглянул к соседу на минутку и задержался, и теперь думаю, что он, мальчонка, сам в ту минуту свою судьбу и определил. Не словом, понятно, – какое у него слово? Прижался к Степе, ручонками обхватил, мол, не отнимете… вот вам и все!

И, сдвинув на затылок старую кепчонку, щуря зоркие глаза, лохматый и лобастый умница Кирила Лукич заключил свои наблюдения;


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю