Текст книги "Сочинения в 2 т. Том 2"
Автор книги: Петр Северов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)
С рейда донесся залп. Как хорошо был знаком капитану гром этих пушек!.. Значит, Рикорд повел моряков в атаку.
– Все кончено! – прошептал Головнин, силясь удержаться на ногах. Дальние угрюмые горы стронулись с мест и, как огромные волны, двинулись перед его затуманенными глазами. Хлебников пытался поддержать его, подставить плечо, но опоздал. Захлебываясь кровью, хлынувшей из горла, с черным, опухшим лицом, капитан рухнул на тропинку.
С рейда снова донесся залп, и был он прощальным салютом «Дианы».
Берегами стремительных горных речек и недвижных прозрачных озер, каменными осыпями перевалов, травянистыми долинами, непролазными зарослями кустарника и усыпанной галькой приморской полосой шли пленные, окруженные сменявшимся конвоем, шли, оставляя на тропах следы израненных нот…
Уже окончился июль… Двадцать знойных, удушливых дней июля протекли в пути, как двадцать каторжных лет. И начался август. Черной горькой корой пыль дорог оседала на губах. В проливные дожди, в шквалы, что рушились с моря на этот каменный берег, и в полдневный зной скорбное шествие не прекращалось. От первого проблеска утренней зари и до глубоких сумерек, когда на взморье вспыхивали рыбачьи огни, шли моряки, волоча измочаленные веревки, неся, как железную тяжесть, молчание и решимость.
Конвойные не снимали веревок. Раны на руках пленных гноились. В селениях на ночлегах конвойные обвязывали их раны тряпьем и снова стягивали петли.
И все же на бесконечной черной дороге были и минуты просвета. Нет, Японию населяли не одни лишь кичливые самураи, самовластные вельможи, ползучие подхалимы сильных и равнодушные солдаты. Если сравнить этих избранных с остальным народом, их было очень и очень мало. А в селах, в рыбачьих поселках, в разбросанных на побережье городках пленников окружали взволнованные толпы: женщины прорывались через цепь конвоя с кувшином воды или молока, мужчины дарили табак, дети, подосланные родными, подносили сушеную рыбу, зелень и рис… И трогала моряков сердечная, искренняя, человеческая доброта, когда какой-нибудь крестьянин, у которого у самого-то земли отсчитанные вершки, широко распахивал двери своей каморки и громко просил солдат, чтобы позволили ему приютить пленников.
Будто делясь давней, выношенной своей думой, Шкаев сказал Васильеву:
– Очень, брат, напоминает мне страна эта, японская, двухэтажный дом. Только наверху – собаки, горло готовы каждому перегрызть, а внизу – люди.
– Домики у них легкие, – помолчав, заметил Васильев. – Каменных, прочных и в помине-то нет…
– Ну и что же?
– А взять бы этот дом двухэтажный да и перевернуть… Просто, понимаешь, вверх дном его поставить.
– Ого! – отозвался Шкаев. – Великий был бы переполох… Но правда взяла бы свое, это верно.
Головнин слышал их мимолетный разговор. С первого дня плена он вел себя среди матросов как равный. Они по-прежнему почтительно называли его капитаном, уступали лучшее место при ночлеге, готовы были отдать последнюю горстку риса и последний глоток воды. Его тяготило малейшее преимущество в общей беде, и, оставаясь верным своему решению, он всячески избегал предпочтений. Но как ни странно, – живя с этими простыми людьми, заботясь о них, подчас сердясь, зачастую волнуясь и переживая, – он никогда не беседовал с ними о самых больших делах, о судьбах родины, о жизни народа. Офицерство русского флота было высшей кастой, и незримая стена отделяла его от матросов. Даже те из офицеров, что ненавидели самодержавие и крепостной строй, – а Головнин знавал таких немало, – все же и в армии, и в среде моряков оставались дворянами: они не знали народа и мало хотели его знать.
В эти горькие дни плена, на трудном, жестоком пути, незримая, давняя, задолго до Василия Головнина воздвигнутая разграничительная стена, что отделяла его от матросов, вдруг перестала существовать. И стали значительными, интересными, волнующими их разговоры, их думы и мечты о родине, о настоящем и завтрашнем ее дне. Вот и теперь в немудреном ответе Васильева он уловил глубокую, смелую мысль. Похоже, совсем не о Японии думали матросы, – о том, что дороже жизни каждому из них – о России. И Головнину захотелось вмешаться в разговор, не поправляя, не поучая, как равному от равных выслушать ответ.
– Да разве только Япония, Григорий, похожа на двухэтажный дом? – спросил он, немного отстав и шагая рядом с Васильевым. – Разве Англия или Южная Африка не такие? А наша Русь-матушка с ее помещиками и крепостными, с дворцами для богатых и с плетью, с каторгой для крестьян – что это, справедливое государственное устройство?
Ему показалось, Васильев испуганно отшатнулся.
– Мы про японскую землю говорили.
– Но я про нашу землю с тобой говорю. Японцам – японская земля; нам – наша… Мы по этим ухабам с тобой шагаем, по игрушечным, клееным городам, а в сердце-то родина живет, и мысли только о ней об одной. Мы – равные перед судьбой, Григорий, и я, Григорий, без уловок, как брату, тебе говорю, потому что думал об этом мучительно и долго: если уж и не переворачивать Россию, так нужно до корня ее встряхнуть! Чтобы сушняк весь, и гниль, и плесень разлетелись и заново, в свободе зажил народ.
Васильев по-прежнему смотрел испуганно.
– И как же это можно слова такие, запретные, говорить, Василий Михайлович? Ведь вы же и сами из дворян.
Головнин вздохнул и молвил задумчиво, негромко:
– Был, знаешь, такой дворянин в России – Александр Николаевич Радищев… Вольность народную он славил, самодержавие и крепостников к позорному выставил столбу… Что ему звание дворянское? Побрякушка! Он за народ российский боролся и страдал. При дворе не особенно с тем посчитались, что он, Радищев, дворянин. В Петропавловскую крепость посадили, в каземат; к смертной казни приговорили, да потом смилостивились, в Сибирь сослали; еще раз смилостивились – возвратили и до самоубийства довели. Подал бы ты руку, Григорий, такому человеку?
– Ну, как же!.. – тотчас отозвался Васильев. – Такой человек…
– И он подал бы тебе руку, Григорий. Радищева тайно читал я в Петербурге. Стал он для меня с той поры верным примером гражданского долга. Жаль, что судьба так нечаянно повернулась, – может, сумел бы и я славному делу послужить.
Матрос долго молчал, хмуря выцветшие от солнца брови, глядя на синие скалы за полосой прибоя.
– У вас другая дорога, Василий Михайлович. Знаю, доброго сердца вы человек, да что если один вы такой, или десяток, или сотня? Замучают, как этого Александра Николаевича, – и конец. И попы еще в церквах всяческой анафемой опачкают.
Головнин усмехнулся: «Не доверяет…» И не подумал он в ту минуту, что, может быть, матрос был прав.
Восьмого августа солдаты стали готовиться к торжественному входу в город Хакодате: все приоделись, облачились в латы, надели форменные шляпы. Пленных на сей раз вязали особенно прилежно, будто стремясь щегольнуть десятками искусно переплетенных узлов.
Еще в нескольких километрах от города появились первые группы встречающих: сановники и помещики на богато убранных лошадях; чиновники, торговцы, владельцы разных мастерских – на рикшах; люди еще попроще – пешком… Оказывается, здесь, в Хакодате, пленение русских моряков власти успели изобразить как великий подвиг японского оружия.
Удивленным молчанием встречала все нараставшая толпа семерых изможденных, измученных путников, в облике которых не было ни свирепости, ни злобы, ни готовности броситься на любого из японцев. Это шли рослые, сильные духом люди, в чем-то своем уверенные, очень спокойные, равнодушно смотревшие на толпу. Раны на их руках были упреком, и веревки – постыдством для конвоиров. Они прошли по городу, не замечая ничего вокруг, и только на площади, откуда открывался широкий морской простор, невольно и одновременно остановились.
– Здесь уже побывали русские моряки, – сказал капитан. – Штурман Григорий Ловцов, командир бригантины «Екатерина», с ним двадцать матросов и четверо солдат… Не чаяли они, конечно, что младших товарищей их будут вести через этот город как арестантов.
– Значит, знакомая дорожка? – оживляясь, спросил Шкаев. – Давно ли Ловцов сюда ходил?
– Не так давно: в порт Хакодате бригантина вошла в июле 1793 года… Смотрите на эту узкую улицу: здесь проходили русские моряки!
Впервые порядок в шествии пленных был нарушен: они стояли шеренгой, глядя на близкий порт, где среди множества рыбачьих парусов чудились капитану стройные паруса «Екатерины».
Японский чиновник, сопровождавший пленных, спросил у Алексея, о чем говорят моряки.
– Здесь были русские люди, – сказал Алексей.
– О, да! – улыбнулся японец, – В Хакодате, в Матсмае, во всех городах Японии отлично помнят об этом. Русские, надеюсь, довольны гостеприимством?
– В тот раз вы не вязали руки своим гостям, – сказал капитан.
Алексей перевел эти слова. В толпе послышались сочувственные возгласы; в отдельных группах завязался спор.
– Это лишь маленькая предосторожность, – молвил японец, по-прежнему улыбаясь. – Сейчас вас отведут в отдельный дом, где будут предоставлены все удобства. Скажу откровенно: многие, очень многие могли бы позавидовать таким условиям. Дом совершенно новый, специально построенный, с видом на море, просто как дворец!
– Врешь, – равнодушно сказал Шкаев.
– И никто не посмеет беспокоить вас в этом доме: порядок и тишина… А потом, когда вы хорошо отдохнете, вас отпустят домой. Вы будете очень рады и тому, что гостили у нас так приятно, и тому, что возвращаетесь домой.
– Спасибо, добрый человек! – ответил ему Хлебников. – Мы будем вспоминать тебя, если ты сказал правду. Надеюсь, обманывать нас у тебя нет причин?..
– Мне очень хочется, – кланяясь, сказал японец, – чтобы вам было хорошо в гостях!
За окраиной города пленных ввели в высокие деревянные ворота. Строенный из толстых заостренных брусьев, забор был обведен глубокой канавой. Часовые дежурили на вышках, на валу за канавой и у ворот. Хмуро усмехнувшись, Васильев сказал Хлебникову:
– А дворец-то и вправду охраняется по-царски! Вот клятые мучители, живоглоты, – даже слово непрошеное, ласковое бросает, будто на раны соль!..
– «Многие, очень многие могли бы позавидовать таким условиям!» – насмешливо повторил Хлебников. – Что же делать? Простимся, товарищи, может, навеки?..
Головнин ощутил щекой прикосновение его сухих, воспаленных губ.
– Прощай, Андрей Ильич, ты был хорошим моряком… Прощайте, друзья.
Его ввели в темный сарай, разделенный внутри на клетушки. Прочная решетчатая дверь поднялась и опустилась. Потом тюремщик захлопнул другую дверь, ведущую из коридора, и долго стучал и звякал тяжелым замком.
Впервые за целый месяц мучительной дороги Головнин остался один. Иногда мечталось об этом: нужно было сосредоточиться, отыскать и обдумать самую малую возможность к освобождению. Все же у него оставался какой-то проблеск надежды, что здесь, в Хакодате, высшие японские чиновники разберутся в преступлении, совершенном их подчиненными на Кунасири. Теперь и этого проблеска не осталось.
Тюрьма, воздвигнутая специально, не строится, конечно, на день, на два: быть может, долгие годы придется томиться в ней морякам. Узнают ли когда-нибудь на родине об их судьбе? Какие действия предпринял Рикорд? Что с экипажем и с кораблем? Головнин долго сидел на дощатой койке, слушая в немой тишине тяжелые падения сердца. Первая звезда зажглась за узеньким окном. Синяя ночь окутывала остров. А эта клетушка стояла на самом дне ночи и тишины, на самом пределе тоски и отчаяния…
Он вздрогнул. Чья-то рука царапалась в окно. На смутном отрезке неба она казалась судорожно сведенной и черной. Он подошел к окошку и приподнялся на носки, чтобы присмотреться. Человек, прильнувший к стене, был одет в лохмотья. Оглядываясь по сторонам, он протягивал Головнину какой-то сверток. Руки их встретились, и Головнин принял небольшой бумажный пакет. Человек показал на небо, как бы описывая путь солнца, потом на себя и на стену, что окружала тюрьму. Он сказал очень тихо:
– Завтра…
Головнин знал это слово. За время плена он запомнил три-четыре сотни японских слов.
– Хорошо… Спасибо… – ответил он по-японски. – Спасибо, друг…
Потом он развернул сверток. В нем лежал кусок черного, еще теплого хлеба, возможно, согретого на груди.
Кто же был этот человек, рискнувший жизнью ради скромного подарка? Головнин хорошо заметил: неизвестный был одет в лохмотья.
– Да, – в раздумье повторил он слова Шкаева. – Двухэтажный дом… Наверху собаки, а внизу люди…
Кабинет губернатора, или буниоса, выглядел необычно. Вместо пола – насыпь из щебня, кое-как прикрытая циновками. Потолка и вовсе не было: над головой чернела дощатая крыша. Три окошка заклеены бумагой, едва пропускавшей тусклый свет. Мебели здесь тоже не оказалось: губернатор сидел на полу, а по сторонам от него разместились помощники и слуги.
Только одну стену щедро украшали будничные доспехи буниоса: это были кривые, длинные и короткие, с зазубринами и без зазубрин ножи, многочисленные иглы, почерневшие от огня, какие-то пилы, трости и жгуты, толстые и тонкие плети, разнообразные петли и кандалы. Как видно, специальным набором «инструментов» губернатор пользовался часто, если постоянно держал их под рукой.
Сухощавый, с тусклыми безразличными глазами, с надменными складками по углам губ, начальник неподвижно сидел на возвышении, глядя в какую-то точку перед собой. Два его секретаря, в черных халатах, с кинжалами за поясами, сидели несколько позади – перед высокими, сшитыми стопами бумаги. Места по обе руки начальника заняли два его помощника. Были здесь еще и телохранители – неприметные люди: за время встречи они ни разу не подали голоса. По левой стороне у каждого из них лежали обнаженные сабли.
Пленных ввели и поставили перед губернатором в два ряда: впереди капитана и офицеров, позади матросов. Переводчиков – Алексея и пожилого курильца с японской стороны – усадили несколько в стороне на камни. Секретари поспешно придвинули к себе чернильницы.
Начальник задавал вопросы медленно, равнодушно. В запасе у него, как видно, было несколько сот вопросов, и он по опыту знал, что процедура предстоит очень долгая.
Головнин назвал свою фамилию, имя, отчество, год рождения, имя и отчество отца и матери, чин, звание, место рождения, где учился и служил, – но расспросы о давно покойных родных, о далекой рязанской деревне, о родственниках и знакомых были настолько пустыми, что он сказал начальнику напрямик:
– Нельзя ли, уважаемый, поближе к делу?
Выслушав переводчика, японцы засмеялись. Бесстрастным и скучным тоном губернатор повторил:
– Итак, имя, отчество, фамилия, место и год рождения?
Оказывается, в его арсенале были не только инструменты, развешанные на стене. Допрос тоже являлся формой пытки, рассчитанной на длительное психическое напряжение пленного. Пять и шесть часов подряд Головнин, Хлебников и Мур отвечали на одни и те же, лишь видоизмененные, вопросы, вспоминая, в каком именно часу «Диана» прибыла в Капштадт, когда проходила экватор, какие погоды встретили ее у Камчатки, сколько оставалось в запасе провизии и воды.
– В конце концов это, ей-богу, весело! – воскликнул Хлебников, смеясь, – Передай, Алексей, начальнику, что я готов так мило беседовать с ним и завтра, и каждый день… Я могу рассказать ему, какого цвета глаза были у моей бабушки и какие сорта варенья она любила. Пусть обязательно приложит эти показания к делу.
Начальник нахмурился, потом сказал устало:
– О бабушке вы расскажете в следующий раз. Это, пожалуй, интересно. А пока ступайте и ждите вызова.
Хлебников еще больше развеселился:
– Видите, как просто было избавиться от этого паука. Теперь я постараюсь рассказывать ему значительно подробней, чем он спрашивает.
Дни проходили за днями, но губернатор словно забыл о пленных. Каждое утро в тесные их клетки стучались караульные солдаты. Обычно они приводили с собою несколько чиновников, желавших получить от русских моряков что-нибудь «на память»: песню, написанную по-русски, или сказку, или рисунок, или отзыв о городе Хакодате, или хотя бы личную подпись. Любители редкостей, назойливые гости как будто продолжали начатый губернатором допрос. Караульные солдаты неожиданно нашли легкий заработок: они пропускали к пленным только за плату, торгуясь, повышая цену, и уж если какой-нибудь чиновник входил в тюрьму, моряки знали, что ни вежливым, ни грубым отказом от «гостя» не отделаешься.
Важный чинуша, потный и подслеповатый, видимо, очень гордившийся своей дородностью, пухлой физиономией и вздутым животом, Головнину особенно надоел. Он принес не менее десятка вееров и требовал, чтобы на всех этих веерах капитан написал русские песни собственноручно.
Василий Михайлович в сердцах вырвал из его руки один веер… Он написал: «Если здесь будут когда-либо русские не пленные, но вооруженные, то они должны знать, что семерых из их соотечественников японцы захватили обманом и коварством, посадили в настоящую тюрьму и содержали, как преступников, без всякой причины. Несчастные просят земляков своих отомстить вероломному сему народу достойным образом».
– Вот, получай, сытая морда, – сказал Головнин, возвращая веер. – И постарайся получше до встречи с русскими хранить.
Японец долго рассматривал надпись. Он показал ее Алексею, который в такие часы «приема» обычно дежурил в коридоре.
– Читай…
Алексей развел руками:
– Не умею…
– Капитан очень злится, – сказал японец обиженно. – Странно, почему он так сердит? Может быть, он написал совсем не то, о чем я просил? Эй, часовой, веди меня к другим русским.
Приоткрыв дубовую решетчатую дверь, за которой в полной темноте каморки сидел на дощатой койке Хлебников, солдат приказал;
– Выходи…
Штурман вышел в узкий коридор. Японец подал ему веер, указал на запись и на переводчика. Хлебников тотчас узнал размашистый почерк капитана. Оба японца заметили, как вздрогнул и побледнел пленный.
– Читай…
– Да ведь вам уже, наверное, читали? – спросил штурман, испугавшись за Головнина, не зная, чем объяснить сто неосторожность. – Капитан рассказывал вам, что написал?
– Рассказывал, – подтвердил японец, – по я хочу, чтобы эту русскую песню ты прочитал…
– Ах, вот оно что, – песня! Значит, Василий Михайлович не рассчитывал, что назойливый толстяк вздумает проверять его запись.
– Это печальная песня, – сказал Хлебников, складывая веер. – Да печальная и правдивая… Алексей не сможет ее перевести. Но когда-нибудь, встретившись с русскими, ты обязательно покажи ее, а уж они поймут.
Алексей долго толковал что-то японцу и тот, окончательно успокоившись, бросил караульному солдату еще несколько монет.
Пристально следя за поведением заключенных, японцы больше всего удивлялись их капитану. Этот человек нашел себе странное развлечение: он вязал узелки; осторожно вытаскивал из манжета или из нашейного платка нитку, ссучивал ее в ладонях и завязывал узелок. Этих ниток с узелками, которые он бережно хранил, постепенно у него набиралось все больше. Сосредоточенный, он подолгу сидел неподвижно, внимательно рассматривая свои нитки; губы его шевелились, он то улыбался, то мрачнел… Доктор, временами осматривавший пленных озабоченно качал головой.
Заботы тюремного доктора были напрасны. С помощью этих разноцветных узелков Головнин вел свой дневник. Каждая нить и количество узелков означали определенное событие. В бумаге и в чернилах капитану отказали, и он придумал необычное письмо, которое читал свободно.
Утром, за чтением этого «письма», его и застал тюремный начальник.
– Оставьте свои забавы, капитан, это ведет к помешательству, – молвил он строго. – Сейчас я нам покажу кое-что более интересное.
Четыре японца внесли в коридор какой-то громоздкий предмет и поставили на пол. Головнин присмотрелся и бросился к решетке. Так он не ошибся. Это был его сундук, оставленный на «Диане». Значит корабль захвачен японцами? Или разбился на скалах?! Более страшной вести для капитана быть не могло.
Он медленно отступил от решетчатой двери и, обессиленный, опустился на койку. Японец смотрел с насмешливой улыбкой.
– Что? Узнаете, капитан?..
Головнин скрипнул зубами:
– В одном нельзя вам отказать… Вы – мастера пыток.
* * *
Капитан-лейтенант Петр Рикорд ни на один час не задерживался в Охотске. Он привел «Диану» на этот знакомый рейд невредимой и, поручив командование шлюпом одному из помощников, потребовал у начальника порта лошадей.
– Еду в Иркутск. Да, прямо к губернатору. Если он останется безучастным, еду в самый Петербург. Военная экспедиция в Японию необходима немедленно, иначе наши моряки погибнут. Что будет в дальнейшем, если мы простим самураям такие подлейшие дела?
Начальник Охотского порта, капитан Маницкий, старый друг Рикорда и Головнина, служивший вместе с ними еще в английском флоте, был потрясен событиями на Кунасири.
– Я готов вместе с тобой, Петр Иванович, идти в Японию на выручку нашим друзьям. Есть у меня небольшой бриг – «Зотик», может, и он пригодится? На собственный риск пошлю его вместе с «Дианой» и даже разрешения не спрошу. Шуточное ли дело – переписка с Петербургом! Одна только дорога чего стоит, да еще канцелярии, инстанции, сановники, бюрократия… Пускай разбираются потом, посылаю «Зотик», и точка!
Он добыл наиболее выносливых, лучших лошадей и не посмел задерживать Рикорда. В осеннюю слякоть, через горные перевалы, через бескрайние болота, тундру и тайгу капитан-лейтенант отправился в путь с надеждой не только добраться этой же зимой в Петербург, но и возвратиться обратно.
В Якутск он прибыл в конце сентября и, несмотря на отговоры людей, знавших эти края, не дожидаясь, пока установится санная дорога, выехал верхом в Иркутск.
От станции до станции по 45 верст. Иногда в течение дня Рикорд проезжал по два таких перегона. Никто и никогда за время существования планеты не заботился здесь о дорогах. Крутые горные тропы по берегам Лены, заваленные буреломом, пересеченные промерзшими речками и ручьями, для неподкованных якутских лошадей были непроходимы. Первое время Рикорд подсчитывал, сколько раз падал под ним конь, сколько раз проваливался в затянутые обманчивым льдом полыньи. Потом он сбился со счета: по скользким, застывшим накипеням – так называли эти ледопады сибиряки – упавших лошадей приходилось буксировать, как бревна. Случилось, на крутом оледенелом косогоре Рикорд не успел высвободить ног из стремян. Лошадь с полной рыси прянула в сторону и заскользила по откосу. За близкой кромкой обрыва сквозь чахлый кустарник тускло блеснула зыбь реки. И на кустарнике лошадь не удержалась: подмытый сильным течением на извороте русла, кустарник рухнул с огромной глыбой земли… Рикорд услышал крик; сорванный, хриплый голос показался ему незнакомым. Это проводник-якут пытался в последние секунды предупредить спутника об опасности. Гибкие серые струи реки заблестели прямо перед глазами. Они позванивали долгим волнистым звоном, как тонкий металл…
Свыше двух часов на узком ледяном припае, под глинистым обрывом, на котором мерцали изломы накипени, Рикорд не приходил в себя. Разорвав на нем китель и рубашку, прильнув ухом к груди, проводник вслушивался в удары сердца. Оно звучало все отчетливее и упрямей. Счастливый случай! Это ледяной припай, засыпанный землей и щебнем, задержал всадника и лошадь. Сразу же за хрупким краем припая над подводной каменной грядой тяжело погромыхивал водоворот.
– Напрасно ты спешил, моряк, напрасно! – говорил проводник, имевший привычку рассуждать вслух. – Теперь мы будем очень долго ехать до следующей станции. А потом ты будешь лежать в постели и ждать, когда установится санная дорога и заживет твоя сломанная нога…
Рикорд открыл глаза.
– Нет, я не буду лежать в постели. Я очень спешу, друг мой, и не имею права задерживаться даже на сутки. Что с лошадью? Сможет она продолжать путь?
– Лошадь искалечена. Придется оставить ее в тайге. Трудно придется нам на этом перегоне.
– Все равно мы едем. Помоги-ка мне выбраться на тропинку. Мы не имеем права задерживаться ни на час.
Повисая на плече проводника, волоча сломанную ногу, он медленно взобрался на косогор. Глухая тайга простиралась вокруг на сотни и сотни верст. Ветер гудел над лесистыми перевалами, будто над штормовым океаном. С хмурого неба сеялся мокрый снег. Сколько же еще раз должны были сменяться эти ущелья, горы, долины – угрюмый и словно бесконечно повторявшийся пейзаж? Хватит ли у Рикорда сил одолеть всю Сибирь, доехать до Петербурга и возвратиться, обязательно возвратиться в Охотск еще этой зимой? Он вспоминал далекий Кунасири, берег, очерченный белой каймой прибоя, и капитана, стоявшего на отмели перед этой зовущей далью, словно перед своей суровой судьбой. Чудился Рикорду голос капитана: «Вы конечно, вернетесь за нами?..»
Стиснув зубы, Рикорд повторял два слова:
– Мы вернемся!..
На берегу порожистой горной речонки проводник остановил коня. И ему, человеку, рожденному и выросшему в тайге, было скучно на этой печальной дороге. Снова меняя повязку на ноге спутника, он рассуждал вслух:
– Это не ты говоришь, моряк, это говорит твой сон. Ты спишь все чаще, и кровь идет у тебя изо рта. А нога твоя совсем почернела, плохо, да, очень плохо! Если мы еще вернемся, это будет чудо, как в твоем счастливом сие. Только ты, пожалуй, умрешь, даже не увидев Иркутска.
Он знал, что как только Рикорд придет в себя, опять прикажет;
– В дорогу!..
Так от станции к станции, по просекам, по первому льду таежных рек, измученные, покрытые ссадинами и грязью, небритые, в изорванной одежде, они продолжали упрямый путь, и когда со скалистого кряжа ночью далеко впереди, на отлогом берегу Ангары, замерцали огни Иркутска, Рикорд невольно спросил у проводника:
– Ты тоже видишь город? Ну, правду скажи, видишь?..
– До Иркутска осталось пятнадцать верст, – сказал проводник.
Рикорд засмеялся:
– Пятнадцать!.. Значит, мы проехали три тысячи верст, и это за тридцать шесть дней, и по таким дорогам!.. Веришь теперь, приятель, что мы доберемся и в Петербург?..
Проводник удивленно покачал головой.
– У тебя верное сердце, моряк. Теперь и я люблю твоих товарищей, тех, что остались где-то на острове.
…Иркутский губернатор смог принять Рикорда только на следующий день, после обеда. До поздней ночи в доме губернатора веселились званые гости, и поэтому с утра «хозяин Сибири» чувствовал себя утомленным. Какой-то морской офицер, прибывший из Охотска, был до неучтивости настойчив: этого офицера следовало примерно отчитать, чтобы и другим он передал, каковы железные порядки здесь, в губернском городе.
Особенно возмутило губернатора, – что офицер даже не нашел нужным как следует приглянуть за своей внешностью: побрит он был из рук вон плохо; подозрительные ссадины на лице не запудрены; китель на нем неновый, ношеный, да еще какая-то дубина в руке. Только и оставалось бы, чтобы этой дубиной он на самого губернатора замахнулся…
– Чем могу быть полезен? – сухо справился «хозяин Сибири», уже не глядя на офицера. – Докладывайте покороче, я очень занят…
– Речь идет о чести русского флага и флота, – сказал офицер.
– О, это слишком громко! – равнодушно заметил губернатор.
– Тем не менее это именно так… И речь идет о судьбе русских моряков, вероломно захваченных в плен японцами.
Доклад офицера был краток и деловит – ни единого лишнего слова, восклицания или жеста. Рикорд рассказывал о нападении японцев, о своем прибытии в Охотск, о пути из Охотска в Иркутск так бесстрастно, словно и не был участником этих событий. Что поразило губернатора – это неслыханно краткий срок, в течение которого моряк успел добраться до Иркутска.
– Я знаю сибирское бездорожье, особенно в сторону Якутска, – молвил он, несколько смягчаясь. – Должен сказать вам откровенно, вы мчались, будто на крыльях.
– Сегодня же я готов отбыть в Петербург, чтобы получить приказ о военной экспедиции в Японию, – сказал Рикорд.
– Вы думаете, это очень просто? – спросил губернатор, рассматривая какие-то бумаги.
– Но наши моряки в плену! Они ничем не вызвали провокационного нападения японцев.
Откинувшись на спинку кресла, губернатор продолжал просматривать какую-то рукопись, время от времени внося поправки карандашом.
– Скажите, господин Рикорд, вы давно были в Петербурге? А, понимаю, давно. Когда отъезжаешь от столицы даже на сотню верст, незаметно теряется ощущение той политической атмосферы, в которой живут его императорское величество и правительство, атмосферы особенно изменчивой и сложной в наши необычные времена… Вы были в России очень давно – Охотск, и Камчатка, и русская Америка не в счет. Это – самые дальние окраины, где о важнейших событиях нередко узнают через год или через два года… Вам не следует спешить в Петербург, все равно в столице вы ничего существенного не добьетесь.
– Я изумлен, – тихо проговорил Рикорд, и голос его дрогнул. – Может ли столица остаться равнодушной к судьбам людей, которые попали в смертельную беду, выполняя задания правительства?
Губернатор еле приметно покривил губы.
– В подобных вопросах, господин офицер, заранее заключен ответ. Но критика правительства, надеюсь, не ваша область деятельности? Я слышал о Головнине, о его уходе из Кронштадта и вместе со многими соотечественниками приветствовал мужественного капитана. Мне очень досадно, что какие-то ничтожные самураи осмелились напасть на команду русского императорского корабля. Однако не кажется ли вам, что время для этого нападения японцами выбрано не случайно? Голландские купцы уже довольно прочно обосновались в Японии, и они, конечно, с готовностью доносят японцам о всех событиях в Европе. Не сомневаюсь, что японскому правительству известно о победах Наполеона. Однако известно ли вам, господин офицер, что его войска расположены в Варшавском герцогстве? Пруссия и Австрия стали его послушными лакеями и отдали ему свои армии. Знаете ли вы об этом? И еще доверяю вам, как военному: мы в самом спешном порядке укрепляем Ригу и строим крепость в Бобруйске. У нас уже ведутся мобилизации. Возможно, что в этот час, когда я с вами беседую, русские армии уже сошлись с армиями Наполеона у наших западных границ. Война может грянуть со дня на день, и это будет не какая-то второстепенная кампания где-то на окраинах России – это будет суровое испытание, не меньшее, чем при нашествии монголов.
Губернатор, впрочем, ошибался, думая, что моряк с «Дианы» отстал от событий на несколько лет. В Охотске, в Якутске, при встречах в пути он с жадностью ловил каждую новость и уже здесь, в Иркутске, успел познакомиться и беседовать с офицерами. Даже в далекой Сибири чувствовалось приближение большой военной грозы. И все же Рикорд не ждал, чтобы к его сообщению губернатор отнесся так равнодушно.