Текст книги "Люди государевы"
Автор книги: Павел Брычков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)
Глава 47
Тщетно бездомные отощавшие собаки трутся возле мясных рядов, тщетно вынюхивают каждый угол под прилавками, ожидая торговцев мясом, – пусто. Пусто как в мясных рядах, так и на всем базаре. Будто случилось то, чего никогда не бывало: взяли город степняки и разорили его. На улицах же стоят пикеты не степняков, но солдат русских. Потирают уши православные, спасаются у костров среди улицы от ноябрьских первых морозцев.
Пуст базар, пусты запечатанные дома начальных отпорщиков, пустынны, особенно по вечерам, улицы… Лишь изредка пробежит разиня-хозяйка, упустившая огонь, с горшком в руках к соседке, в страхе ожидая несчастья. А несчастье и горе уж над многими кружит: взяты за караул кормильцы, не собран весь хлеб с полей, и едва ли хватит собранного до Рождества…
Хотя и позабирали из многих домов кормильцев, а подати со двора требуют все те же. За неделю до дня явления Абалацкой чудотворной иконы пошел по дворам комиссар собирать запросные деньги на петербургский провиант. А где их взять, рубль с двадцатью копейками, когда каждая денежка на счету?
Можно, конечно, корову продать, рубль выручить, а коли одна она, кормилица! Сбирайся да на улицу Христовым именем кормиться, как вон Марье Тереховой с Николкой пришлось пойти, когда дом запечатали, а корову и лошадь с торгов продали… Василий Казачихин с двумя завернутыми в холстину иконками прошелся по пустому базару и решил пойти по домам, предложить свой товар. После ареста отца и братьев поневоле пришлось думать и о доме. И у них комиссар был, денег требовал. Василий дописал начатые когда-то иконы и понос их продавать, чтобы помочь не только матери и свояченицам, но и другим людям, тем, кто иконы те купит, ибо в трудное время человек чаще обращается к богу, а видя перед собой образ его, сделать это много легче.
Он прошел мимо гостиных рядов и, шагая вдоль обледенелой в пазах стены малого города, едва не столкнулся за углом с Дашуткой. Она шла в посекшейся телогрее, ступая осторожно босыми ногами по мерзлой, припорошенной сухим сыпучим снегом земле, широко раскрытыми глазами глядя перед собой.
Сердце Василия сжалось, он окликнул ее по имени-отчеству и осторожно взял за руку:
– Пойдем, пойдем к нам… Нельзя босой ходить, мороз…
– Нет, нет… Мне надо сыночка найти, Федечку…
– Пойдем, я покажу тебе Федечку, пойдем…
– Ты знаешь, где он? – недоверчиво протянула Дашутка, в изумлении округлив глаза. Она жила по-прежнему у Варьки, но то и дело сбегала и бродила по Таре, никого не узнавая.
– Знаю, знаю…
Дома мать Василия, увидев Дашутку, заохала, принялась было оттирать ей ноги снегом, но та не далась.
– Где Федечка?.. Покажи Федечку…
Василий с какой-то тайной надеждой перенес написанную им икону из угла к окну и сказал: – Вот он, гляди!
Дашутка подбежала к иконе, взгляд ее растерянно заметался с лика Богоматери на радостно воздевшего руки младенца. Будто вспоминая что-то, она, едва касаясь пальцами, провела по голове младенца, вздрогнула, посмотрела на Василия и вдруг тихо сказала:
– Ах, пошто у вас пол горячий, тетка Агафья!..
Василий оцепенел от неожиданной перемены. Мать, стоявшая с ковшом снега, выронила его, истово перекрестилась и воскликнула:
– Чудо! Чудо! Икона чудотворная! Молитесь, дети, Божьей Матери за благодать явленную…
Василий сглотнул подступивший комок и, не чувствуя выступивших слез, стал шептать благодарственную молитву. Глядя на него, и Дашутка осенила себя крестом.
– Я узнала, ты Василий Казачихин…
Мать выбежала на улицу с криком: «Чудо!»
– Где муж мой?..
– В Тобольск увели…
Дашутка разом померкла и забормотала жалобно:
– Убили… всех убили…
Василий, боясь ее беспамятства, поднес к глазам ее икону и зашептал сквозь слезы:
– Молись, Даша, молись… Найдем твоего Василия, найдем… Я сведу… Найдем… Божья Матерь поможет…
А к воротам их дома сбегались люди. Скоро вернулась мать и сказала:
– Люди просят, выйдите с иконой…
– Маманя, уходим мы с ней в Тобольск… Мужа ее, Василия, найти надо… Иначе не быть ей в полном разуме.
Плача, мать помогла собраться. Надела на Дашутку свой нагольный полушубок, поверх кокошника повязала теплый плат, достала с печи катанки…
Василий, выйдя из ворот, поднял икону над головой и воскликнул собравшимся людям:
– О Владычице мира! Умилосердися над градом сим и людьми, согрешившими Тебе, и умоли сына Твоего Бога нашего, да избавит нас ныне от гнева своего праведного!..
Крестясь, люди радостно глядели на Дашутку. «Исцелилась! Исцелилась!» – пронеслось по толпе. И все в робком благоговении потянулись следом за Дашуткой и Василием, несшим перед собой икону.
Глянув случайно из окна канцелярии, полковник Батасов сказал капитану Ступину:
– Что за толпа? Почему приказ мой не исполняется, в толпы не собираться?
Ступин вышел и, вернувшись, доложил:
– Вроде как крестный ход… Разогнать?
– Пусть идут…
Солдаты у Борисоглебских ворот поначалу загородили было путь, но, увидев икону, расступились.
Пройдя с полверсты от города, люди остановились и долго смотрели на тобольскую дорогу, по которой уходили два человека. Уходя в мир надежды, любви и чуда.
Глава 48
Едва Исак Мцкулин вернулся в Тару из Такмыцкой слободы, как тут же пошел узнавать, прибыл ли сержант Данила Львов. Обрадовался, что тот в Таре, и немедля направился к соседу Аники, Ивану Сушетанову, где стоял на постое Данила Львов. Переступив порог, Микулин поздоровался и, не зная как начать разговор о деле, по которому пришел, спросил:
– Давно ль с урмана, Данила Петрович?
– Пятой день…
– Словил ли Байгачева?
– Заарестовал… – нехотя проговорил сержант, но потом, обрадовавшись, что есть кому выговориться, сказал: – А здесь чуть самого не заарестовали… Трое суток вели, а в последнюю ночь зарезался, сукин сын! Каким манером, в ум не возьму… Хотел меня вице-губернатор на обвахту посадить, да спасибо
Ивану Титычу, замолвил за меня словечко, заслуги мои помня… Да, времечко – не знаешь, где упадешь…
Ободренный располагающим тоном, Исак Микулин сказал:
– Я к тебе, Данила Петрович, по делу, может, чего присоветуешь.
– Ну?.. Садись к столу, сказывай.
Микулин расстегнул кафтан, присел у стола и рассказал о случае с Верещагиным у ворот.
– Так прямо изменником и обзывал?
– Истинный Бог, не вру!..
– От падаль, полковника государю и отечеству вернейшего изменником обзывать! Поплачет судья! Пиши, Исак Игнатьич, донос в канцелярию розыскных дел. Покуда вице-губернатор тут, он ему покажет, как клевету возводить…
– Да ладно б только это, – понизил голос Микулин, – не тот судья человек, за кого себя выдает…
– Как не тот? – не понял сержант.
– Не тот! Был я по службе на Тюмени, видел, как он под пыткой был за убийство, и писался в тот раз не Верещагиным…
– Как же?
– Запамятовал… Семеновым, кажись… Лет с пять тому было…
– Да верно ли так, не путаешь с кем?
– Крест в том клятвенно целовать могу… Долго не мог упомнить, где оного судью видал, а вот как он на меня начал орать, тут сразу и вспомнил – тот самый, что на Тюмени пытан…
– Говорил ли кому о сем?
– Не говаривал, ноне только из Такмыцкой слободы…
– Ладно, покуда не сказывай, с Иваном Титычем надо по сему делу говорить… А что изменником его называл, пиши доношение… Поди в канцелярию, попроси Сабурова аль подьячего нашего Паклина, писаря, они сделают…
Микулин поблагодарил сержанта за совет и на другой день с утра хотел пойти в канцелярию, но к ночи занемог, видно, простудился в дороге и пролежал дома два дня безвыходно.
Варька поила его топленым молоком, давала горшок с пареной репой, чтобы дышать горячим паром… Хворь медленно, но проходила. Микулин досадовал, что не вовремя она навалилась… Да, кроме того, Варька привела в дом полуобезумевшую девку, которая, увидев его солдатский мундир, вдруг яростно кинулась на Микулина, царапая лицо, насилу ее успокоили. Он закричал было Варьке, чтоб гнала ее, но, узнав ее историю, по-отцовски пожалел девку и ее, мертвую ныне, красоту. Но спал эти дни только днем, когда Варька была дома, слишком много злости ловил во взгляде Дашутки. И на третий день, поправившись, попросился на постой к Даниле Львову.
– А че у соседа не поглянулось? – спросил сержант.
Микулин рассказал.
– Выгнать ее…
– Пускай живет… Грешно с такой связываться…
– Ну живи, не жалко… Не стеснишь…
Перебравшись к Даниле Львову, Микулин пошел в канцелярию. Отозвал в сторонку площадного подьячего Дмитрия Сабурова, попросил написать доношение.
– По какому делу? – спросил Сабуров.
Микулин объяснил. Видя, что подьячий замялся, обещал пятиалтынный.
– Делов много, черновое напишу, а набело вон хоть Паклина написать проси.
Микулин остался дожидаться. Через полчаса Сабуров вынес доношение, прочитал и спросил:
– Все ли верно описано?
– Все так, верно…
Найдя полкового писаря Петра Паклина, попросил переписать его доношение начисто. Паклин, не ломаясь, переписал и спросил:
– Когда ты на часах-то стоял?
– Да уж три недели тому…
– Скажут, пошто сразу по такому делу не подал доношение…
– Так поставь тогда задним числом…
– Не могу я, коли б один писал, проси Сабурова, коли он согласится, тогда можно поставить без опаски.
Вдвоем они направились к Сабурову. Тот согласился поставить на черновом доносе задним числом.
Когда Микулин с Паклиным вышли, подьячий Григорий Неворотов спросил Сабурова:
– Че это солдат другой раз уж к тебе седня подходит?
– Да на судью донос пишет, просил задним числом поставить… Будто называл Верещагин полковника ихнего изменником…
– А-а…
На улице послышался скрип телег, топот копыт, крики мальчишек. Выйдя на крыльцо, они увидели, что в город входил отряд Петрово-Соловово со взятыми пустынниками. А было арестантов сто семьдесят человек.
«Всё к одному», – гася вскипевшее бешенство, подумал Ларион Верещагин, когда подьячий Григорий Неворотов нашептал ему о доносе Микулина. С час назад шел он мимо съезжей фискального ведомства, где под охраной сидели десятка три не отправленных еще отпорщика. Увидев сержанта Данилу Львова, он ехидно проговорил:
– Карауль, сержант, лучше, не то, как Байгачев, они у тебя все зарежутся, пойдешь заместо их…
– Сам не пойди! – вспылил сержант. – Думаешь, прозвание сменил, убивец, так и схоронился! Иван Титыч скоро тебя призовет к ответу!..
Верещагин, озадаченный, приостановился на миг и зашагал прочь, думая о том, откуда стало известно сержанту то, чего в Таре никто не знал… Не было свидетелей прошлому, казалось, забыто все, и на тебе!
Сержантишку-то и убрать бы можно тихо, да вот Батасова не уберешь. Видно, пришла пора – кто кого…
Сразу после ухода Неворотова Верещагин сел за стол и принялся за донос, которым надеялся убрать и сержанта, и полковника Батасова. Уж кто-кто, а он, Верещагин, знал, как пишутся подобные бумаги.
Начал с того, как тарские жители не пошли к присяге, что возмутили их полковник Немчинов, Иван Падуша, Петр Байгачев, Дмитрий Вихарев, Василий Исецпий, и сюда же ничтоже сумнящеся присовокупил фискала Семена Шильникова. Казаков называл стрелецкими сынами, и дабы сих сынов к присяге не приводить, он, Шильников, уехал в Омскую крепость, «и то его явное воровство». Тут же напомнил, что он писал отписку в Тобольск, но которой и прислан был в Тару для розыску о противности полковник Иван Батасов, и что «до его прибытия дня за три или два прислал он капитана Льва Ступина, и упомянутый полковник Иван Немчинов, Иван Падуша со многими тарскими жителями в домах своих при нем, капитане Ступине, заперлись», а когда-де приехал 11 июня полковник Батасов, Иван Падуша вышел, но полковник за караул его не взял. А к Немчинову в дом посылал он сержанта Данилу Львова с офицером и солдатами, и взяли они человек сорок. «А полковника Немчинова он, Данила Львов, в то время не взял, знатно, ради взятков своих, и того же дня спустя того времени с полчаса или больше означенный полковник Немчинов со многими людьми в доме своем зажегся. А для чего в то время его, Немчинова, Данила не взял, как видели помянутых противников, того я не знаю…»
И не важно теперь, что не Данила Львов ходил в дом Немчинова, а Батасов хоть и был там, но Немчинова не взял, «знатно у него, Данилы, с Батасовым заодно. А что Иван Немчинов кому давал, какую дачу, и про то про все крестник его, дворовый человек, калмык Дмитрий, знал, и куда пожитки девал, и про то он же, калмык, знал, и куда его Данила дел ради языку, того я не знаю. Да того же дня означенный Иван Падуша с противными тарскими людьми в доме своем заперся. И такого пущего самого противника ему, полковнику Батасову, как он вышел июня 26 числа, из-за караула отпускать не надлежало, и знатно, что от оного полковника Батасова таким противникам есть поноровка и хлебничание…»
Стемнело. Верещагин зажег свечи, поставил шандал красной меди на стол, задумался ненадолго и принялся сочинять далее. Написал о том, что в застенке у противников Батасов о старце Сергии, о старых печатных книгах и скорописных не расспрашивал, а он, Верещагин, да вице-губернатор Александр Кузьмич нашли их много… О том писал, что-де Батасов собрал многое количество противников под караул, а после самых пущих противников выпустил, «а имяно вора и изменника полковничья тестя Андрея да шурина Сергея…», что пожитки противников «были переписаны и запечатаны, и такие пожитки он, полковник, с вором Шильниковым распечатал без указу его императорского величества», так же о том, что колодника его, Верещагина, Лучкина забрал к себе в канцелярию мимо розыскной канцелярии и научил его, Лучкина, написать донос, будто он ему не давал присягать, и писал то доношение писарь Паклин…
Написал, что отнял у него Батасов подьячего Сабурова неведомо ради какого умыслу, «а подьячего и приставов из города для пошлинного збору по челобитной и для происку противников. А пошлинный збор от него, Батасова, остановился…», что «у обедни в церкви у Николая Чудотворца, как запели каноник причастной, приступил к нему полковник Батасов с великой яростью за то, что он, Верещагин, по указу его императорского величества сыскивал противников, которые у него освобождены были с караулу, и стал ему полковник говорить, пошто-де ты держишь за караулом детину Лучкина, поносил его, Верещагина, всяческими непристойными словами и вынимал из ножон шпагу на поларшина, и хотел его заколоть…»
Тут Верещагин ухмыльнулся: уж он-то знал, что за обнажение шпаги с целью уязвления во время божьей службы по государеву указу полагается аркебузирование, если даже и вреда нанесено не будет.
Пять листов уж было исписано, а не все еще сказано, и судья снова принялся строчить. «Да он же, полковник Батасов, умысля с вором Шильниковым заодно да с сержантом Данилой Львовым, с писарем Паклиным и с иными хотят меня разорить вконец… Научили оне на меня написать доношение, составили воровским задним числом Дмитрию Сабурову, чтобы ему, Батасову, каким случаем с Тары и пронырством от розыску уехать, а меня б отослать в отсылку к Москве, чтобы мое производительство уничтожить и ввести б меня в напасть бесконечную. Да еще я предлагаю, о котором пущем самом противнике Петре Байгачеве прислано из Тобольска в Тару два указа, ведено его искать. И с великой задачей послан был из розыскной канцелярии сержант Данила Львов и привез его, Байгачева, мертва резанова. А каким он ради случаем изрезан, того я не знаю. Знаю, что он, Данила, нерадением своим учинил его императорского величества для хлебничества своего оного Байгачева не берег, и чтоб повелено было указом его императорского величества против сего моего доношения вышеупомянутых обо всем допросить и учинить по указу его величества. А сего моего доношения послать копию в Сенат или куда надлежит. О сем доносит Тарский городской судебный комиссар Ларион Верещагин».
Глава 49
На виске боль ударяет от плеч в спину по бокам, затем стягивает грудь обручем и не дает дышать. Тело будто раздваивается болью, и душа, лишенная оболочки, начинает метаться между двумя половинами плоти и, не найдя в них жизни, покидает грешное тело. Но опытный заплечных дел мастер не позволяет этому случиться ранее, чем надобно. У Яковлева толстый загривок по-звериному ощетинился от злобы-радости, когда он увидел отца Сергия, и сейчас перед губернатором он лез из кожи и удары наносил даже как-то любовно, чувствуя сладострастно волны боли, которые вызывал каждый удар его кнута.
Жаль, что строго приказано не забить столь важного преступника.
Отец Сергий то и дело впадал в беспамятство, и Яковлев внимательно следил за ним, чтобы не задубел, тогда все битье будет впустую. Вот старец опять ткнулся подбородком в грудь, Яковлев дал знак помощникам, и они опустили отца Сергия на земляной пол. Яковлев плеснул ковш воды в лицо старцу.
Губернатор Черкасский, митрополит Антоний и полковник Сухарев, бывшие в пытошной избе, ждали, когда старец очнется.
Память вернулась к отцу Сергию, он открыл глаза и первое, что увидел, была ползущая возле его босых ног змея. Черная кожа ее жирно лоснилась, отец Сергий хотел отодвинуть от нее ноги, к подушечкам пальцев которых Яковлев прикладывал раскаленный докрасна железный прут, но не смог.
Пошевелившись, он застонал и, увидев на конце узелок, понял, что это кнут, пропитанный его потом и кровью.
– Кто писал отпорное письмо и к присяге идти не советовал? – спросил полковник Сухарев.
– Письмо писал я… своею рукою… я же идти к присяге не советовал… понеже царь безымянный – не истинный, но антихрист есть… – твердо ответил Сергий, не подымая головы.
– В пустыне своей хотел ли с людьми жечься?
– Пошто дерзнул души людские, богом дарованные, огню предать, – сдвинув густые черные брови, сердито воскликнул митрополит Антоний. – Ужель мнишь себя богу равным?
– Человеку ли быть богу равным… Я людям благо несу… Чем антихристу душу продать, лучше пред богом душой очищенной предстать… – тихо сказал отец Сергий и, подняв голову, закричал: – Вам же, собакам, души свои не спасти!.. Антихристу продались! Царь ваш антихрист и вы слуги антихристовы… Все начальные люди ваши злы и алчны, о душе не помышляют, токмо брюхо набивают… Злато копят без меры… взятки емлют… любострастны и мерзки… И нет предела мерзости той!.. Но ветошками станут ваши кафтаны парчовые, источит червь плоть вашу, и где будет злато ваше? И не будет приюта душе вашей в царстве божием!..
Князь Черкасский сделал знак рукой, помощник Яковлева потянул веревку, и отец Сергий опять, в который раз, повис на стянутых за спиной руках.
Защемленной у головы змеей заметался в воздухе кнут, падая на почти бесчувственное тело.
Отец Сергий очнулся в срубе тюрьмы, куда его приволокли, бесчувственного, и лежал в полузабытьи до самой темноты без движения, по опыту зная, чем больше пролежишь, тем меньше будет боли, когда начнешь ходить. Ему показалось, что он лежит в том же срубе, откуда бежал четыре года назад. Тогда, правда, он был закован только в ножные железа. Он пошевелился и невольно застонал. Солдат-охранник, сидевший на чурбаке возле костерка, разведенного прямо на земляном полу, поглядел на него и сказал:
– Очухался, вор!..
Отец Сергий не ответил, отвернулся к стене. Левой рукой осторожно разгреб солому под собой и нащупал мерзлую землю. Откинулся в бессилье на спину.
Но ему, видно, Бог еще не желает дать смерти. Убить себя нечем. Взгляд его застыл на провисшей между жердями соломе кровли сруба, и появившаяся сначала робкая мысль скоро овладела им целиком.
– Пить дай… – попросил он солдата.
– Не сдохнешь, я те не нанимался воду таскать. Благодари бога, что огонь тут держу, чтоб не околел!
– Нехристь!.. – презрительно выдохнул отец Сергий. – Поплатишься за грехи на суде божьем…
– Нехристь, нехристь… Где я те возьму воду! Жди, полковник Сухарев сказал, что переведут тя скоро на квартеру, чтобы после в Преображенский приказ отправить…
Отец Сергий пристально посмотрел в глаза солдату и отвернулся к стене. От взгляда его детине стало не по себе, и он заворчал:
– Чай, мы люди подневольные… Под уставом ходим!.. Ладно, щас снегу наскребу.
Солдат вышел во двор, снял шапку и стал щепотками выбирать снег, скопившийся среди высохшей стылой травы. Стояла середина ноября, а снега настоящего все не было.
Едва дверь захлопнулась, отец Сергий, превозмогая боль, сгреб из-под себя солому, кинул охапку к порогу, сунул в нее несколько головешек из костерка. Солома мгновенно вспыхнула, огнем отделяя дверь. Отец Сергий наскреб вторую охапку, кинул в огонь и в бессилии упал на землю, с блаженной радостью наблюдая, как огонь скользнул по косяку, лизнул соломенную кровлю и быстро пополз по ней.
Солдат, увидев поваливший из-под стрехи дым, мотнулся к двери, распахнул ее и отпрянул от полыхнувшего в лицо огня. Затем дико взвизгнув, отбросил фузею, накинул на голову башлык кафтана и нырнул в огонь. Споткнувшись о лежавшего отца Сергия, упал, заматерился. Вскочив, сапогом расшвырял горящую у порога солому, схватил в охапку отца Сергия, тут же потерявшего память, и выскочил из занявшегося уже вовсю сруба. Кинув на землю отца Сергия, он стал пинать бесчувственное его тело, плачущим, злым голосом приговаривая:
– Па-адла… Я к те с добром… За тебя на виску не хочу… Живота лишаться не хочу… Па-адла…








