Текст книги "Люди государевы"
Автор книги: Павел Брычков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)
Брычков Павел
Люди государевы
Часть I
СЛОВО И ДЕЛО НА ВОЕВОДУ
Глава 1
Набежавшая туча брызнула коротким дождем и скрылась в полуденной стороне. Сквозь решето ветвей, нависших над дорогой, набитой лошадиными подковами и оленьими копытами, тут же просеялся тонкими косыми лучами солнечный свет, будто основа огромного ткацкого стана, и на земле зеленой парчой застелилась по обочинам трава, усыпанная, как узорочьем, разноцветьем искрящихся капель.
Сын боярский Федор Пущин притормозил коня, смахнул с епанчи влагу, привстал на стременах, оглянулся, проверяя, не пострадали ли от дождя два мешка с мукой на вьючной лошади и, убедившись, что они по-прежнему надежно укрыты войлочной попоной, двинулся дальше. Десяток казаков с пищалями в нагалищах за плечами тронулись следом. Позади всех ехал Семен Тельнов, тягловый крестьянин слободы Верхней с луком за спиной. Напросился он в попутчики к казакам по своему делу: три дня тому пропала у Семена со двора лошадь, а без лошади – никак: скоро же сенокосить пора подоспеет… А в Чепинской волости, куда поехал из Томского городу Федор Пущин за ясаком, жил известный остяцкий ворожей Мозатка: не было такой пропажи, какую б Мозатка не сыскал! К нему-то и направлялся Семен, благо, что с казачками без опаски можно ехать.
Лес постепенно поредел, открылась заболоть с деревцами, похожими на серые рыбьи скелеты. По краю заболоти дорога привела к остяцкой деревне князца Мурзы Изегельдеева. Казаки сразу направились к его дому, самому большому в деревне, с плоской крышей, крытой дерном и берестой. Князец вышел из дома встречать вместе с сыном, так похожим на своего отца, что зимой, когда лоб прикрыт шапкой, можно было подумать, что рядом стоят братья. Казаки спешились, привязали коней к пням лиственницы, бывшим вместо коновязи.
– Здравствуй, Федька! – ощерился в приветливой улыбке князец Мурза.
– Кому Федька, а кому Федор Иванович! Сколь раз те говорил, что вам, остяцким рожам, меня надо величать с «вичем», – нарочито грозно сказал Пущин и протянул князцу руку. Тот подобострастно потряс ее двумя руками. Мотаясь по остяцким волостям, Федор хорошо научился говорить по-остяцки, но князец Изегельдеев сам говорил неплохо по-русски и, приезжая в Томский город, обходился без толмача.
Мурза знал, зачем приехал Федор. Он с радостью принял муку и велел своим людям унести ее в дом, а затем вместе с сыном подвел Пущина к амбару на столбах, где хранились связки собольих шкурок, и они поднялись по узким ступенькам высокого крыльца, которое больше напоминало короткую лестницу, внутрь. Запахло пылью и едва уловимым тленом. На сухих жердях плотно висели связки соболей и отдельно хвостов собольих. Пущин снял первую попавшуюся связку, придирчиво осмотрел мех на свету у двери, встряхнул и удивленно взглянул на мурзу:
– Ты че, государю тако дерьмо хочешь послать? Это, по-твоему, соболь? Морда косоглазая!
– Другой нет… Это не мой зверь…
– Не твой? Чей же?
– Оська воевода менял… Мой зверь добрый был…
– Как поменял?
– Пришел с Петька Сабански… Меня палкой бил, Чангара убить хотел, – кивнул Мурза на сына, – мой зверь сильно добрый был… Для ясак был… Все забрал…
Мурза потер костяшками пальцев слезящиеся глаза. Казалось, будто всплакнул и нараспев продолжил:
– Ныне добрый зверь больше не будет… Негде брать добрый зверь…
– Это пошто негде?
– Оська в мой урман свои люди посылал, везде капканы ставил. Где взять зверя? Помоги, Федька, я тебе всегда добрый зверь давал и государю добрый зверь давал, совсем воевода плохой стал! За мертвых моих людей зверя велит давать. За больных велит давать… Соголдай всю зиму лежал, медведь его драл, с него соболь просил. Пришлось ему лошадь на дюжину соболей менять, воеводе давать!.. Оборони от воеводы, Федька!
– Я воеводе не указчик. Собирай соболя каков есть…
– Оборони, Федька! Я ведь только твое горячее вино покупал, ты в моих лучших местах капканы ставил… Оборони, Федька!
– Тьфу! Говорю ж, не указ я воеводе! Слово, однако ж, замолвлю приятельства нашего ради.
– Спасибо, спасибо, Федька!.. Мясо-олень сколько надо бери, тебе сколько надо даю… Еще черную лисицу покажу, лучше какой не было, старики не помнят!
– Что за лисица? – нарочито равнодушно спросил Пущин.
– Родич мой, Тренка, выменял!
– Ладно, показывай, идем к нему!
Ему, Федору Пущину, трудно было сыскать незнакомого остяка в Чепинской волости. Знал он и Тренку. Когда подошли к его жилищу, скрипнула обтянутая оленьей шкурой дверь, и из полуземлянки вышел сам Тренка, поздоровался, широко заулыбался, обегая подошедших настороженным взглядом.
– Здравствуй, Фетка!
– Кому Федька, а кому Федор Иванович! Ну, показывай своего чудо-зверя!
Тренка, ни слова не говоря, шагнул внутрь жилища. Придерживая саблю и пригнувшись, Федор шагнул следом за остяком в полуземлянку.
В нос ударил запах хлева и тухлой рыбы. Федор оставил дверь открытой. Пока глаза привыкали к полумраку, к нему подошел Тренка с шкурой лисицы в руках. У Федора перехватило дыхание. Чернобурка была невиданной красоты! Вся аспидно-черная от хвоста до кончика носа, с отливом, заметным даже в полумраке, и только семь волосков под мордкой ослепительно-белые.
– Где добыл? – внезапно осипшим голосом спросил Федор.
– Ни у кого нет, у Тренки есть, – гордо надулся остяк.
– Где добыл? – повторил Федор, раздражаясь.
Тренка затараторил, мешая русскую речь с остяцкими словами. По нему выходило, что в соседней Чурубаровской волости остяк Кыгизы прошлым летом поймал в норе лисенка. Его жена кормила долго лисенка своей грудью. Оттого, видно, такой красивый вырос зверь. Восемь калмыцких коней не пожалел за лисицу Тренка. Ни у кого нет такой лисицы, со всей округи едут подивиться на лисицу остяки!..
– Продай мне! – с жаром схватил Тренку за руку Федор.
– Не продам, не проси, Фетка! – испуганно замахал руками Тренка. – Царь-батка даром зимой повезу! Чтобы ясак мне меньше делал:…
– Государю в поминок? – разочарованно протянул Федор, понимая, что не видать ему лисицы. – Не врешь? Поклянись!
– Поклянись на медвежьей шкуре!
– Пусть кзыоргынлоз убьет меня, коли не для государя берегу лису!
Нет священнее клятвы для остяка, нежели клятвы на медвежьей шкуре, ибо род весь остяцкий от медведя пошел… Нет ничего страшнее медвежий дух обмануть! Стало быть, верно наладился государю в поминок отдать. А на государев поминок можно ли покушаться!
– Ладно, пусть так! – с сожалением махнул рукой Федор и вышел во двор.
– Федор Иваныч, – подбежал к нему Семен Тельнов, – протолмачь Мозатке, никак не могу втолковать ему, что мне надобно, будто с глухим говоришь! Будь добр, протолмачь, Федор Иваныч!
– Ладно, пошли! – недовольно сказал Пущин и направился к жилищу шамана-ворожея.
Хозяин с коричневым изрезанным мелкими морщинами лицом, будто голенище старого сапога, приветливо заулыбался Пущину, как доброму знакомому.
– Ворожить будешь? – спросил Федор по-остяцки.
Мозатка что-то быстро заговорил, не переставая улыбаться.
– Спрашивает, о чем ворожить и че дашь за ворожбу? – сказал Федор Семену.
– Нож вот добрый отдам, ручка из клыка сделана, что ребяты на берегу Томи нашли.
Семен вытащил из ножен небольшой кинжал с ручкой из бивня мамонта.
– Козар, козар! Сурикозар!.. – воскликнул Мозатка и таинственно зашептал неведомо что Пущину. Тот изредка прерывал его вопросами.
Пока они шептались, Семен в нетерпении мял в руках войлочный горшок шапки-валёнки.
– Грит, добрый знак, мамонт-зверь в руки тебе дался… Будет ворожить после полуночи, духов будет вызвать… Дух по-ихнему – лоз… Токмо сперва надо им подарки отнести: нарезать тряпиц и привязать к дереву, он покажет к которому… Ночью он вызовет медвежий дух – кзыорганлоз, лисий дух – логанлоз, собачий дух и дух ветра. Сии духи унесут его на место, где спрятана лошадь, и укажут вора… Ворожить будет наедине с тобой, перед тем его надобно связать накрепко…
Уши будто воском закапали – такая стала тишина. И в этой тишине Семен различил поначалу слабый шепот Мозатки, затем шепот перешел в бормотание, которое становилось все громче, а когда заклинания, перешедшие в крик, оборвались вдруг на слове «кзыорганлоз», над крышей явственно послышалось медвежье ворчание.
Мозатка снова перешел на шепот, а затем вновь, повышая голос, стал вызывать дух лисы, и вскоре Семен явственно услышал над головой лисье повизгивание, когда ворожей вызвал дух собак, наверху раздался лай собаки. Затем Мозатка вызвал дух ветра. Над головой послышались тяжкие вздохи, уханье филина!.. Жилище будто встряхнуло, и на грудь Семену упали веревки, которыми он связывал Мозатку. По спине Семена пробежал холодок. Установилась мертвая тишина. И в этой тишине Семен просидел в страхе, ему показалось, вечность.
Наконец он с облегченьем услышал тяжелое дыхание Мозатки. Тот высек кресалом сноп искр на трут, от вспыхнувшего огонька зажег свечу. Семен увидел, что голый по пояс Мозатка весь мокрый от пота. Он сделал Семену рукой знак, чтоб тот уходил, и обессиленно упал на лежанку.
Утром Семен с Пущиным пришли к нему. Мозатка заговорил, Пущин переводил.
– Грит, что духи носили к лошади… Спрятаны, грит, они в твоей слободе, в третьей избе слева!.. Еще бает, что тебе надобно опасаться близкого человека…
– Третья изба – это ж Гришки Подреза!.. – с горечью воскликнул Семен. – Федор Иваныч, че же деется… – начал было жалобно Семен, но потом махнул рукой и направился к телеге, к которой казаки несли сумы с соболиной казной.
Глава 2
– Господи, прости мя грешную, помилуй мя, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих, очисти беззаконие мое, наставь на путь истинный, остуди плоть мою слабую, избави душу от соблазнов смертных, избави от мук адовых…
Устинья стояла на коленях перед тяблом с иконой Спаса, беззвучно шевелила губами и истово, торопливо крестилась. Чем быстрее метались два ее перста, тем более она с замираньем сердца отмечала, что слова, обращенные к Спасителю, будто растворялись где-то под скатами крыши курной избы, оставляя душу наедине с неподвластной ни разуму, ни молитвам плотью.
Стоило лишь мельком подумать о Гришане, как тело ее будто начинало таять, ноги слабели, а в пах упиралось горячей грыжей вожделение. И не было уже никаких сил одолеть его – только бежать к полюбовнику.
Вот и вчера едва проводила Семена с раннего утра к остякам, как заторопилась ко двору Григория и застала его еще сонным в постели, куда и занырнула простоволосая, скинув с себя все тряпье. Пролюбили друг друга до высокого солнца, что весело засветилось желтыми косыми лоскутами на скобленых плахах пола, пробившись через слюду окон. Много, ох как много, было внове с Григорием. Взять хоть даже постель: сколь приятнее лежать на пуховой перине под атласом мехового одеяла, нежели на матрасе, набитом соломой. А поговорка: с лица воды не пить – не ко Григорию. Четвертый год знает, а все наглядеться не может. Каждый раз, касаясь телесной каемочки вокруг алых, налитых горячей кровью губ, думала: создал же Господь такое чудо! А как можно наглядеться на синь его дерзких и озорных глаз, будто чары источающих из-под шапки русых кудрей. Не хотела, а все сравнивала: вроде схожи бороды, что у мужа, Семена, что у него – русые, густые и мягкие – а прижмешься – ласковее у Гришани. О пальцах и говорить нечего: у одного в мозолях да землистых трещинах, у другого длинные, ухоженные в дорогих перстнях, от пальцев сих тело прошивали молоньи неги, исторгая из груди стыдный ор…
Да можно ли сравнивать мужика и патриаршего стольника, хоть и опального. Птицы разного полета. Хоть на край света пошла бы за ним! Два году тому, в лето 153-е{1}, он обещал взять ее с собой в Кузнецкий острог, куда был сослан, однако ж не взял. Сколько слёз она пролила, уж думала не свидеться им никогда, но вот три месяца тому вернулся Григорий в Томский город, и все у них закрутилось вновь. Сказывают, что вернулся он из-за опалы у воеводы кузнецкого Зубова. Да ей-то что, главное – вернулся! А сегодня уж как порадовал – серьги-полумесяцы серебряные подарил!
– Господи, направь на путь истинный, отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония мои очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене… Господи, помилуй мя…
Она не помнила всех слов покаянного псалма и разбавляла его своими. Скоро все известные слова ею были неоднократно сказаны, но она еще долго молча молилась, била поклоны, завершая каждый из них горячей просьбой: «Господи, помилуй мя…»
Надвинулись сумерки, и углы избы будто округлились. Устинья встала с колен, подошла к косящатому окну, села подле на лавку и сдернула с оконницы белую холстину. В лицо пахнуло сырой свежестью – на дворе шумел дождь. Благо комары да мошка не налетят.
И печь можно протопить да хлебы выпечь. Дрова лежали уже в печи и квашонка подошла.
Устинья, разгребая на шестке углубление, добралась до тлеющих углей, запалила от них бересту и сунула ее под дрова. Скоро из устья глинобитной печи повалил густой дым и устремился вверх под прокопченные скаты крыши, потянулся к волоковому окну, прорубленному в самцовых бревнах и, не успевая вылетать из него, стал опускаться вниз до полавочников, а далее и до середины избы. Устинья встала, всколыхнула чуткий нижний слой дыма и отодвинула задвижку волокового окна над дверью. Глаза тотчас заслезились. Печной горечи не изведав, тепла не видать! Да и яств не сваришь. Правда, в мужицкой избе в июне, какую еду готовить, выбор небогатый: прошлогодние остаточки доедаются.
Устинья спустилась в голбец, набрала полведра начавшей прорастать репы, срезала хвосты и бледно-зеленое овершье, вымыла и, когда дрова прогорели, поставила в большом глиняном горшке в угли париться.
Услышав рожок пастуха, встретила Зорьку, загнала в стайку. Дождь перестал. Она завесила окно вновь наглухо холстиной и пошла доить корову. Вернувшись, поставила деревянный подойник на лавку, зажгла от углей лучину и воткнула ее над деревянным корытцем с водой в светец – расщепленную с конца черемуховую палку.
Отодвинув горшок на шесток, нагребла остатки углей вокруг него, подмела гусиным крылом под печи, посадила хлебы и закрыла устье деревянной заслонкой. Теста вышло на три больших каравая.
Она достала с полки маленький берестяной ларчик, вынула сережки-полумесяцы и вдела их в мочки, оттуда же достала осколок зеркальца, зажала в ладони и стала любоваться подарком возлюбленного. Затем села на лавку и задумалась. Ясно было одно: с Семеном ей не жизнь, хоть и венчанные. А Гришенька вроде в жены хочет взять, токмо, грит, из Сибири бежать надо… Да вот и духовник, отец Ипат, когда исповедывалась, сказал, что сие грех великий, от мужа Богом данного бежать. Муж не башмак, с ноги не скинешь! От сего душа в смятении все дни, молитвы не помогают… Куда же судьба ее повернет…
С час, наверное, просидела, с грустными мыслями. За дверью услышала шорканье и догадалась, что вернулся муж и очищает на крылечке грязь с сапог.
Дверь открылась, перешагнув через высокий порог, вошел Семен. Снял с головы валёнку, кинул на лавку у двери и перекрестился на красный угол. Размотал суконную опояску, снял промокший насквозь армяк и повесил на деревянный штырь ближе к печи. Рядом повесил зипун с темными от мокроты пятнами на спине. Молча сел на лавку у дверей и с трудом опустил разбухшие волглые голенища сапог, затем встал, оперся о стену правой рукой и, упираясь в носок одной ноги пяткой другой, снял сапоги.
Заметив, что ладонь почернела от сажи, сердито сказал:
– Пошто стены-то не помыла, хуже, чем в бане, в избе!
– Завтра вымою, – смиренно сказала Устинья, собирая на стол.
– Уже всю седмицу завтраками кормишь! Опять к Гришке бегала, бл…дина дочь!
Устинья промолчала, положила в деревянное блюдо паренку, рядом поставила квашеной капусты, постное масло, налила из кринки в деревянный же стакан молока и стала менять догоравшую лучину в светце.
Семен отрезал ломоть от каравая, обмакнул репу в масло, посолил и сказал недовольно:
– Петров пост ведь миновал, могла бы и посытнее чего сготовить! Репа брюху не крепа!
– Из чего готовить? Ничего ведь нет, окромя перловки.
– Ладно, завтра рыбы наловлю, – примиряюще сказал Семен, – садись тоже, поешь…
– Щас токмо хлебы выставлю.
Она достала деревянной лопатой караваи на шесток, постелила чистую холстину на лавку, положила караваи на нее рядком и накрыла полотенцем.
– Лошадь-то ведь Гришка твой скрал…. – не глядя на нее, сказал Семен.
– Остяцкий ведун Мозатка.
– Откель ему знать, не видал, поди!.. – садясь за стол, робко возразила Устинья.
– У него сила есть, он знает… А ты, сучка, не защищай своего полюбовника! – стукнул Семен кулаком по столешнице. Глянул на жену долгим немигающим взглядом и глухо выдавил:
– Это ты че нацепила?
Устинья обмерла: забыла снять серьги.
– Гришка одарил?
– Да хоть бы и Гришка, ты ведь не подаришь! – неожиданно для себя дерзко ответила она.
– Ах ты, падла!
Семен ударил Устинью кулаком в лицо, сбил с головы повойник, схватил за волосы, повалил на пол и стал пинать ногами.
– Всю жизнь, сучка, мне испохабила!.. На посмех выставила!.. Убью!.. Убью…
Она истошно закричала, больше не от боли, а от желания остановить мужа. Едва она начинала кричать, как почти он сразу переставал бить. Вот и сейчас оттолкнул ее и, будто трезвея, с недоумением смотрел на свои руки.
Если б кто три года тому сказал, что он подымет на жену руку, не поверил бы: так любил ее. Даже когда узнал о неверности, рука не поднималась, и лишь, взглянув однажды в дерзкие ее, без раскаяния, глаза, ударил… И тогда будто чирей прорвало, полегчало… Покуда Гришки не было, пальцем три года не трогал, думал, наладится жизнь, об одном жалел, что почему-то не брюхатела жена… А вот вернулся Подрез, и все опять началось, как в черном сне… Порой кажется, будто все не с ним сталось… Не раз уж опять учил ее, а все без пользы…
До сна словом не обмолвились. А когда он осторожно прилег рядом, не оттолкнула, до себя допустила. Но лежала недвижная, сухая, чужая…
Глава 3
Князь Осип Иванович Щербатый – первый воевода Томского города – пришел в съезжую избу не в духе: мало того что мучила изжога в левом подреберье, так еще досаждал сон, что никак не мог забыться и травил душу своей неопределенностью и неразгаданностью.
Жена Аграфена, услышав сон, определила, что змеи к неприятностям, к измене, но так как змеи уползли, не укусили, то неприятности эти в конце концов пройдут…
Добро, коли пройдут, но поневоле задумался: может ли откуда прийти измена?.. Вроде везде его люди, везде его интерес блюдут. Всего три года минуло, как умершего брата Дмитрия здесь сменил на воеводстве в пятьдесят втором годе, а ныне пол-Сибири, почитай, в руках, ни один государев указ мимо Томска не пройдет, хотя и почитают Тобольск за сибирскую столицу, все воеводы городов сибирских его чтут и уважают… А в Томске иные хоть и бухтят, но все одно с его рук жрут… Никто супротив него вякнуть не посмеет, какая уж тут измена!
Он поморщился и потер ладонью вишневое аглинское сукно однорядки в левом подреберье и расстегнул две верхние серебряные пуговицы. Изжога не проходила.
У входа в съезжую услышал говор многоголосья. И почти сразу в его комнату, отделенную дощатой стенкой, вошел подьячий Захар Давыдов.
– Иосип Иванович, мужики пришли с Федькой Вязьмитиным, челобитную хотят подать.
– О чем челобитная?
– Не ведаю. Токмо тебе желают вручить.
Осип тяжело поднялся и вышел в приемную комнату. Справа за столом из толстых плах в свете из проруби косящатого окна скрипели перьями подьячие Ванька Кинозер и Кирька Якимов сын Попов.
Челобитчиков было шестеро, кроме Вязьмитина Максимка Зоркальцев, Ортюшка Евдокимов, Сёмка Генин, и Фома Леонтьев. За их спинами жался Семка Тельнов.
– Че вам? – нахмурился сурово воевода.
– О своих нужах челом бьем, Осип Иванович, вконец обнищали. Смилуйся, посодействуй! – ткнулся окладистой бородой в свою грудь Вязьмитин в полупоклоне.
Остальные дружно закивали.
– Хватит попусту жалиться, говори по делу!
– Немного ли берете на себя, мужичье? Не вами поставлен, не вам убирать! Чем вам Васька не угодил?
– Осип Иванович, Старков велит нам пахать государеву десятину за малых детей и покойников, а моему сыну десять лет. Какой из него пахарь? – с горечью махнул рукой Вязьмитин. – Мы люди государевы от тягла свово не отказываемся. Но от нашего разорения и государев интерес утратится!
– Васька Старков, князь, в прошлом 154 годе собрал для тебя с нас триста рублев, чтоб ты государеву десятину вдвое больше не отмерял, в длину девяносто сажен да поперек – сорок, а оставил бы, как и прежде, по царскому указу… – добавил Сёмка Генин.
– Я ж по государеву указу новому и делал больше.
– По новому указу государева десятина 2400 квадратных сажен, а Старков вновь 3600 намерил. Да за малых детей пахать велит, да за Степку Паламашного, коего ты в палачи взял, пахать же велит….
– Паламошного десятину я велел пахать. А вы как хотели, то ваше тягло!
– В таком разе государев интерес утратится, не сможем мы тако тягло исполнить.
– Куда вы денетесь! – топнул ногой воевода. – На правеж отправлю, кто тянуть не будет, как надобно!
– Мы, как государю надобно, завсегда тянуть готовы, однако не корысти Старкова либо кого другого! Посему прими от всего нашего крестьянского миру челобитную на Старкова, – протянул Вязьмитин свернутый в трубку лист бумаги.
Щербатый развернул лист и стал читать. Чем больше вчитывался, тем сильнее багровело от ярости его лицо. А тут еще Зоркальцев добавил:
– В нынешнем же году приезжал Васька в слободу Верхнюю в государев день ангела да ослопами и пинками выгнал нас на работу, а мы в то время молились за государя!
– Ты куда гнешь, морда мужичья! Может, по государеву слову Старкова пытать велишь? Он не за государев ли интерес радеет! Не будет по-вашему! Вот вам челобитная! – Князь двумя резкими рывками разорвал лист и бросил его в лицо Вязьмитину. – Пошли вон отсюда! Вон!
Мужики робко сбились в кучу, но Вязьмитин, побледнев, сказал:
– Дозволь, князь, послать челобитную в Москву по нашим нуждам!
Щербатый подскочил к нему, схватил за бороду, подтянул к себе и злобно выдохнул:
– Пошли вон, пока руки-ноги не переломал!
Он тычками вытолкал челобитчиков из съезжей.
Семен Тельнов пошел поначалу вместе со всеми, но потом решительно развернулся, вошел в съезжую и сразу бухнулся на колени перед еще неостывшим от гнева воеводой.
– Смилуйся, Осип Иванович, выслушай по сугубому делу!
Щербатый поначалу намерился было вновь вытолкать его, но, взглянув на жалкий вид просителя, смилостивился:
– Чего тебе?
– Государь Осип Иванович, житья от Гришки Подреза нет! Жонку мою, Устинью, с пути сбил, а ныне и лошадь скрал!
– Откуда ведаешь, что он?
– Остяцкий ворожей доподлинно проведал.
– Проигрался, поди, Гришке в кости да карты, а ныне плачешься!
– То, что проиграл, давно отработал! А ныне он меня холопит, не по указу государеву творит!
– Умные шибко стали, всё на государевы указы шлетесь, а своем глазу бревна не зрите! Кто тебя, тля ты мужицкая, насильством в кости играть да пить заставлял! По пьянке проигрался?
– Пьяным обычаем, – потупился Семен.
– А жонке, поблядушке известной, не ты ли дозволил от рук отбиться? Мужик ты аль баба!
– Так Гришка чуть что, ножом грозится, ему человека подрезать – раз плюнуть!
– Но-жо-ом! – передразнил Щербатый. – Ты ведь с пищалью.
– Нету пищали, утерял!..
– Как утерял?
– Поставил в балагане. Пока пахал, украли…
Семен соврал воеводе: пищаль он отдал Гришке Подрезу за два рубля в счет долга.
– Отработаю я, Осип Иванович, токмо вели Гришке лошадь вернуть. Сенокос ведь, без сена-то вся скотина изведется!
– Сам виноват, не заигрывайся! Пшел вон!
Побитой дворнягой добрел Семен до городских задних ворот и двинулся по дороге на полдень к Верхней слободе.








