Текст книги "Люди государевы"
Автор книги: Павел Брычков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)
Глава 3
Степка Переплетчиков голоса птиц мастер изображать. Так близко без манка рябчика или утку дикую подманит – бери голыми руками. А зайцев в петли его за зиму попало – не счесть. Всему дед обучил, когда жив еще был. Семь годков всего Степке было, а он его на лыжонки поставит – и айда за Иртыш. А мальчонка хоть и вымотается, а не пикнет. Зато все премудрости охотничьи перенял. За то Федька Немчинов и водился с ним, что сам до урмана великий охотник. Только одному отец в лес ходить строго-настрого запретил, хотя Федька мог с любой высоты дерева белку из лука томаром сбить.
От Степки выучился. Одному запретил, а со Степкой отпускал. И дружбе не мешал, хотя не любил Анику. Не мешал, может, потому, что три года назад спас Степка сына его, помог выбраться из ноябрьской воды Аркарки, когда съехал Федька на неокрепший лед в салазках.
Были друзья проказливы. Много за ними дел водилось, за которые Степка нещадно сечен был Аникой, а Федька держался дома взаперти.
Когда ушмыгнули они из церкви, Федька спросил:
– Ну, рассказывай толком! Шептал, шептал… Когда женить хочет?
– Кто его знает, можа седни.
– Не пошутковал?
– Ага! С полчаса в дыму держал… Поленом дрался!
– На Варьке Лоскутовой? На страхилатке кривой?
– Ну!
– А ты?
– Че я… Сказал, согласный! Глядеть на нее противно!
– В лес беги.
– Мать жалко. Заклюет он ее вовсе…
– Ладно, че-нибудь придумаем. Давай подъедем, – сказал Федька, и друзья вспрыгнули на груженую телегу, ехавшую к базару. Мужик замахнулся было на них мочальными вожжами, но Федька грозно остановил его:
– Но, но, ослеп! Скажу отцу – полковнику Немчинову, быстро с базара-то турнут!
– Сидите. Жалко, что ль?
– Издалека едешь? Че так поздно? – спросил Федька.
– Далеко-недалеко, из Такмыцкой слободы…
– Че везешь-то?
– Да рыбу.
– Э, брат, рыбы здесь и своей навалом. Вот кабы хлеб аль репу…
– И-и, где их в тако время взять… Можа, хоть двугривенный наторгую да поросенка на нею куплю… – Репу-то посеял ай нет? – допытывался Федька.
– Да посеял, только какова уродится, неведомо. Тут знать надо, чтоб порчи не было. Вот у нас старик был. Аверьяном звали, добрый был старик, из беглых, так тот знал. Если пойдет репу сеять, а его спросят, куды он пошел, скажет: в лес по прутья али еще что-нибудь… Репу он нагишом сеял, порчи не боялся. Утром пораньше посеет, а потом не бороной, а метлой заборонит. Ну и репа же была! Большая, кожа тонкая… Ныне такой не родится… Над капустой на Николу Вешнего рассаженную я тож своих баб посылал простоволосых нагишом три зорьки по бороздам бегать. Бог даст, с капустой будем…
Федька хлопнул по плечу своего друга, они спрыгнули с телеги, а мужик, не оглядываясь, продолжал рассказывать.
– Придумал! – сказал Федька. – Скажешь, что она, мол, нечестная, и ты на такой жениться не хочешь.
– Варька-то нечестная! Да на нее и не зарился никто отродясь!
– Не зарился, так позарится! – отрезал Федька и зашептал свой план.
Через минуту друзья бежали по улице, распугивая кур, к дому с порыжевшей еловой веткой над крыльцом – главному городскому кабаку. Целовальник Терентий Кудрявцев, увидев вошедших ребят, проговорил, пряча ухмылку:
– Чего изволит Федор Иванов сын: пива, полпива аль зелена вина?
– Васька Поротые Ноздри тут?
– Вона в углу…
– Не пьян?
– Крепок еще, первый жбан кончает…
Федька велел другу обождать на улице и подошел к Василию Лозанову, державшему в руках деревянную кружку с пивом.
– Василий, – зашептал Федька, – девку хошь?.. Василий в ярости вдруг ударил кружкой по столу.
– Смеяться, щень! Не погляжу, что ты головы сынок! Девки Василия Лозанова боятся так, что при встрече обегают за версту. Нос у него широк, ноздри наружу вывернуты от рождения, за что он и получил свое прозвище Васька Поротые Ноздри.
Федька его крика, однако, не испугался.
– Тихо, тихо, Василий, дело говорю, – зашептал он и наклонился к его уху, убеждая. – Как сделаешь, шесть алтын с меня…
– Коли так, – осклабился Васька Поротые Ноздри, – сделаем, кхы, хы…
– Уф-ф, все! – выскочил Федька на улицу и приказал Степке: – Я пойду Варьку искать, а ты к ночи тверди, как договорились.
Варьку, шедшую с матерью из церкви, он встретил возле дома земского судьи Лариона Верещагина и окликнул ее:
– Варька, дело есть, отойдем в сторонку… Тебя Кропотов Василий за земляной город кличет, за Аркаркой овин старый знаешь, там, сказал, тебя ждать будет!
– Ври, чай, у него Дашка, – вспыхнула Варька.
– Соображай, Дашка – жена, надоела, чай, а ты девка! Грит, ты ему глянешься: здоровая, не то что Дашка тощая… Верно ведь?
Варька ничего не ответила. Сердце ее сильно забилось. Федька все точно рассчитал. Безнадежно сохла она по Василию Кропотову, первому силачу и красавцу Тары. И сейчас не видела насмешливых искорок в глазах Федьки. Сухая любовь кого хошь ослепит.
– А еще сказывал, что помнит, как в целовник слаще-де губ твоих не было.
Хочется девке поверить этому. Бог знает, как Кропотов, а она-то поцелуи его на всю жизнь запомнит.
В последний воскресный день Масленицы, когда вывезли на бате за острог к Аркарке Масленицу – соломенное чучело с зубами из редьки, – разорвали ее и сожгли, побежали парни и девки снова на ледяную горку, с которой на телячьих да коровьих шкурах катались. Съехав, парень взасос целовал, по обычаю, девку, оказавшуюся рядом. Девки за день так нацелуются, что губы трескаются и чернеют.
Василий Кропотов весь день катался тогда с Дашуткой Передовой. К вечеру губы ей так зацеловал, что убежала она домой. И тут на Варьку будто нашло: всех девок отпихнет и рядом с Василием окажется. А тот весел, силен, во хмелю не приглядывался, кто рядом – девка да и ладно. Знай, целует по обычаю.
– Ну дак придешь? Че сказать? – сделал важное лицо Федька. – Он же в отлучке был… – вспомнила Варька.
– Да уж три дня как приехал, – соврал Федька. – Придешь?
Варька кивнула, потупилась и заторопилась домой.
Закатное солнце еще не коснулось острозубчатого острога, когда она торопливо прошла мимо Пятницкой церкви, сбежала от водяных ворот под гору к часовне Сергия Радонежского и, перейдя мост через Аркарку, зашагала по тропинке мимо черемуховых зарослей к овину, стоявшему чуть поодаль.
Осыпавшиеся чешуйки черемухового цвета, будто пену, прибило к берегу, желтели у тропинки раскрытые купавки, пахло свежей зеленью, где-то рядом пел дрозд…
Робко она ступила в овин с чернеющей ямой посредине. Оглядываясь и привыкая к темноте, дрожащим голосом прошептала: – Василий…
Услышала наверху шорох и шепот:
– Тут я… Полезай…
По лестнице она полезла наверх, где на жердях обычно сушились снопы, а сейчас лежала старая солома. Держась дрожащими руками за жердь, привстала над ней – и вдруг, подхваченная сильными руками, взмыла вверх. Оглянувшись, обмерла: рядом была отвратительная рожа с вывернутыми ноздрями. «Васька Поротые Ноздри», – мелькнуло в уме. Она дико вскрикнула, ткнула пальцами в поблескивающие жадно глаза, кубарем скатилась с лестницы и побежала прочь.
Глава 4
Солнце уже закатилось, а слоистые, будто бархатные, облака все еще алели над лесом за городом, когда Василий Исецкий возвращался из баньки Лоскутова в его дом. После Немчинова он пришел к Федору и, подмигнув, сказал, хорошо бы, пожалуй, гостю с дороги баньку. Была мысль, что, пока сержант моется, можно и бумаги его поглядеть. Но Островский, в баню уходя, забрал с собой и портупею и сумку с палашом. Дошлый служака, у такого просто-запросто не возьмешь.
В доме было совсем темно. Окна закинули холстинами, дабы комарье не летело. Горела в светце лучина над корытом с водой, в которой отражался огонь и плавали черные продолговатые угольки.
Сержант Островский, расстегнув красный камзол, сидел, облокотясь на стол, и пил квас.
– Какова банька, господин сержант? – спросил приветливо Василий Исецкий. – Как тебя по батюшке-то?
– Петров сын я… А банька хороша, паркая, будто земляная. Словно лет на десять помолодел, хоть по девкам беги! – поправил сержант пышные усы сгибом указательного пальца.
– Это пожалуйста, девки у нас есть, – сказал Лоскутов и крикнул жене: – Подавай, мать, на стол, ужинать будем.
Хозяйка налила в деревянные чашки ухи и подала на стол.
– Ух, и запашиста щерба, а навариста! Побалуемся!.. Нутро не овчина, без еды не согреет, – сказал Исецкий, распушая пальцами бороду, чтобы сохла быстрее.
– Кушайте на здоровье, дорогие гости. Осетрушко-то свежий, в горшке так с палец жиру плават, – сказала жена Федора. – Кушайте, чуть погодя пельмени подам, заговенье ведь седни.
– А с устатку, Федор, у тебя принять не найдется? Не то я принесу, – сказал Исецкий.
– Есть, есть, из ржаного сусла гнал. Марья, принеси из сеней!
Жена принесла жбанчик, расставила чарки. Федор разлил водку по чаркам, выпили и, перекрестившись, взялись за еду.
– Давно ли мундир носишь, Иван Петрович? – спросил Исецкий Островского.
– Да уж почитай годов восемь… Как стал полковник Иван Дмитрич Бухолц три полка сбирать в Тобольску, тогда я и определился в Санкт-Петербургский полк по разбору еще в бытность князя Гагарина.
– Верно, и на Ямыш-озеро с Бухолцем за золотым песком хаживал? – спросил Федор Лоскутов, наполняя чарки. – Я ведь в Драгунском полку тоже был определен, тоже шел туды, да захворал по пути…
Меня оставили, а жеребца увели. До сей поры жалею, такой добрый был конь!
– Че конь! Коня, чаю, нажил! – рассудительно проговорил Островский. – А кабы голову сложил? Сколь их там, бедолаг, осталось, царство им небесное, не к ночи помянуты! – перекрестился Островский и опрокинул чарку.
– А ведаешь ли ты, Иван Петрович, что не так крест кладешь? – спросил осторожно Василий Исецкий.
– Пошто не так-то?
– Богомерзкой никонианской щепотью окрестился, – сказал Василий Исецкий.
– Кто ж определил, что она богомерзка?
– О том еще протопоп Аввакум, страдалец святой, сказывал. Учил-де он тех, кто истинной православной церкви держится, что в щепоти тайна сокровенная: змий, зверь и лжепророк. Сиречь: змий – дьявол, зверь – царь лукавый, а лжепророк – папеж римский. И подобные им.
– По мне хоть кукишем крестись, лишь бы в душе бога имел истинно, но не притворно. А царя, казаки, зверем нарекать ныне не след. Кабы кто другой, так слово и дело мог объявить, на виску можно попасть, – назидательно проговорил Островский, важно хмуря брови. – Аввакум же за свой злолаятельный поганый язык сполна получил. А вы-то пошто двуперстно молитесь?
– Отцом-матерью сызмальства научены, и деды наши так же крестились, – ответил Лоскутов и крикнул: – Мать, поставь свечу!
Жена поставила на стол свечу в деревянном подсвечнике, затем подала пельмени. Выпили еще по чарке.
– Мне же видение было, – сказал Исецкий. – Возымел я сомнение о правильном сложении перстов, лет с тридцать тому было то. Раз в летнюю пору ночью спал я по обычаю дома. Некто побудил меня и явился в яве в образе мужа возрастом средним в одеянии белом длинном до земли и пошел из избы и говорил при том: «Восстань, Василий, и иди вслед мене, о чем просил ты у Господа о сложении крестном, то явит тебе Господь». Встал я с постели бос и пошел за тем виденным, который со двора вышел. И повел меня в правую сторону гладким местом по лугу. Шли часа с три, по пути он говорил мне. чтобы творил я молитву непрестанно такову: «Господи Исусе Сыне Божий, помилуй нас».
Молитву сию я говорил, и дошли мы к церкви деревянной и вошли в нее. И в церкви той показал мне приведший по правую сторону образ Господа Саваофа, писанной на доске деревянной величиной с аршин полтора, письма ветхого и без окладу. На образе том Господь Саваоф правую руку свою держит на главе своей, сложа указательный с средним пальцем, а большой с двумя последними. Явившийся сказал мне: «Смотри на сей образ, на крест, на сложение перстное, того и держись». И пошел, и вывел меня из церкви и стал невидим, будто истаял. Я же очутился на прежнем месте, где спал. И потом никогда не видал и поныне той церкви и образа, и луга того. Только с того времени и доныне крещусь двоеперстным сложением.
– Чудное видение, – сказал Лоскутов, – уж не Христос ли тя водил, Василий?
– Можа, и он, – согласился Исецкий.
– Да-а, – протянул заметно осоловевший сержант Островский, – чуда на свете бывают дивные… Может, другой раз и поблазнится, сон есть сон, а другой раз сон в руку быват. Мне дак сон живот спас.
– Ну! – нарочито удивленно протянул Исецкий, придвигая Островскому чарку. – Где было-то?
– На Ямыш-озере было. Пришли с полковником Бухолцем Иваном Дмитричем к Ямыш-озеру, поставили город-крепость за месяц. Стоим. Надобно бы нам к Еркеть-городку, проведать на Дарье-реке, как калмыки песошное золото промышляют, да куды пойдешь. У контайнши войска не счесть, а нас всего две с половиной тыщи. Да из тех, почитай, каждый день бегут. Месяц стоим, другой. Февраль пришел. Был я у городьбы на карауле рядом с крепостцой – коней берегли. Отстоял сменку и – в шалаш, вроде юрты кожей закрытый. Заснул у огонька. И снится мне, будто еду я в санях в Тобольск с мешком золота. Вот уж кремль белостенный видать. Только вдруг является передо мной матушка моя и за спину мне рукой показывает. Оглянулся я – волки! Гоню коня, а они настигают, клыки ажно блестят. А у меня будто ни палаша, ни фузеи – один кнут. Звери настигают, один как прыгнет, сбил я его кнутом, а тут другие так и лезут, так и лезут… Тут проснулся я, перекрестился. Слышу, метель сильная, пурга.
Вышел. Караул, вижу, стоит. Отошел чуть за нуждой и провалился в какой-то буерак малый. Выбрался, глядь: малахаи калмыцкие мелькают… Скрали все наши караулы, угнали коней и часть провианту отбили… Пробрался я ползком в крепость, а поутру полезли калмыки на штурм. Двенадцать часов лезли ордынцы. Кабы не пушки, сроду б не отбиться. У них ныне тоже кроме луков и стрел ружья по многом количестве имеются… Вот так, кабы не сон, так не сидеть бы мне с вами…
– Ну а после че было? – спросил Лоскутов.
Островский заметно охмелел, глаза под белесыми ресницами покраснели, жует лениво.
– После?.. После Черен-Дондук, брат контайши, прислал послов, сдаваться предлагал. Только Иван Дмитрич ему ответствовал, мол, крепость сия по велению самого государя ставлена и ниже по Иртышу впредь другие ставлены будут, а с калмыками-де торговать и жить в мире будем… Черен-Дондук снова приступать стал. Божей милостью отбивались… Гонцов в Тобольск посылали, да они не дошли, помощи от князя Гагарина не было… А к весне на войско наше мор напал… По тридцать душ за день отходило…
Провиант на исходе… Разорили крепость, погрузились на дощаники и отплыли вниз по Иртышу. Осталось-то нас всего сот семь, не более. После в устье Оми поставили крепость Омску и отписали о том князю Гагарину да государю… Ныне вот повезу указ в сию крепость, к присяге приводить…
– Что же и нам указ есть к той присяге идти? – осторожно спросил Исецкий.
– Как же! Утресь коменданту Глебовскому передам! – гордо вскинулся Островский, потом, нахмурившись, погрозил пальцем: – Только до времени никому!
– А что, Иван Петрович, дал бы нам указ-то поглядеть. О чем там писано? – спросил Исецкий.
– Нельзя… Комендант опубликует, узнаете…
Василий Исецкий стал упрашивать сержанта, что-де очень любопытно, о чем указ и енароком будто то и дело кошелем позвякивать. Лоскутов же потчевал гостя водкой. Но сержант был крепок, с ног не валился, стал жаловаться на трудную службу и малое жалованье. Тут ему Исецкий и предложил в открытую рубль серебром. Но сержант надулся и сказал, что за рубль никакого указа не покажет, и запросил три. Исецкий вспомнил, что полковник Немчинов денег велел не жалеть, согласился.
Сержант порылся в сумке и подал бумагу. Исецкий придвинул к себе свечу и стал читать.
На дворе послышался лай собаки, затем стук в дверь, и в избу вошел Аника Переплетчиков с сыном Степкой. Подозвал Федора Лоскутова и зашептался с ним. Час назад Аника снова потчевал поленом Степку, сказавшего, что, мол, Варька девка нечестная и он такой жены себе не желает. На то Аника отвечал ему, что-де он не проверял и нечего дурь гнать. Степка было заупрямился, но полено сделало свое дело…
– Где Варька? – спросил Федор жену.
– В сенях спит, верно. Будто не в себе пришла, не захворала ли? – ответила жена.
– Собирайтесь, – шепнул ей Федор и объяснил, зачем пришел Шлеп-нога.
Жена охнула и прикрыла рот рукой. Сержант Островский, задремавший было, вскинул голову и схватился за палаш:
– Кто такой? Пошто шепчетесь? Воровство против меня умышляете! Клади указ! – крикнул он Исецкому, спрятавшему бумагу от глаз Аники под стол.
– Положи, положи палаш-то, – стал успокаивать его Лоскутов. – Это сродственник мой, Переплетчиков, в канцелярии земского судьи Верещагина служит. Никакого воровства тебе чинить не хотим…
– О чем шепчетесь, говори! – уже не так сердито приказал сержант.
Федор Лоскутов замялся и, кивнув на Степку, ответил:
– Сына его с дочерью моей повенчать хотим…
Сержант уставился на Степку, соображая, и вдруг захохотал:
– Ха-ха-ха!.. А я думал, против меня замышляете… Ха-ха! Вот этого? – показал он пальцем на Степку и задвинул палаш в ножны. – Ну-ка, подойди ко мне, жених, ха-ха… Степка подошел. – Когда венчать хотите? – обратился Островский к Федору.
– Да вот, сейчас вроде!
– О! Буду посаженым отцом. Люблю тайные венчания. А ты читай, читай, – пьяно кивнул он Исецкому.
Исецкий стал лихорадочно читать. Марья пошла за дочерью. Варька приняла новость равнодушно и без слов пошла за матерью одеваться, будто не под венец, а поливать капусту.
– О чем указ-то? – спросил Аника.
– О престолонаследстве, – ответил Островский, хлопая Анику по плечу, – скоро присягать будете.
– А-а, – протянул Аника, поглядывая на Исецкого.
Пока собирались, Василий прочитал указ и вытер пот со лба.
Отдал указ Островскому, тот положил его в сумку и, застегнув портупею, сказал:
– Пошли все! Батюшка, чай, заждался!
Когда они вступили в сумрак церкви, где горело несколько тонких свечей, отец Афанасий опасливо покосился на сержанта, но Островский успокоил его:
– Крути, крути, поп… Только скорее, нам еще попировать нынче надобно! – и подтолкнул Степку к Варьке. – Смелее, бабы бояться – детей не иметь!
И отец Афанасий начал венчание.
Глава 5
Собираясь с вечера на пашню, конный казак Федор Терехов строго-настрого наказал жене Алине держать старый огонь в камельке, а уж коли не уследит, то нового огня не разводить, дабы не навести неудачу на день, когда он собрался сеять. С вечера он нащепал ей большой пук лучины, чтобы меняла ночью. Но проснувшись раным-рано, увидел, что жена не уследила, – намахалась вальком на реке, стирая холсты, намаялась в огороде – и собирался Федор в поле в полутьме.
Жена тоже встала, собрала еду и принялась будить сына-шестилетка.
– Коленька, вставай, папаня ждет… Хлебушко сеять надо…
Малец приподнялся, посидел немного и упал на другой бок, подложив ладошки под щеку.
– Осподи, да че ты колотишься, как козел об ясли! – вспыхнула мать, но тут же снова ласково заговорила: – Подымайся, сынок, кто рано встает, тому бог дает! Глянь-ко, че у те под подушкой!..
– Глянь, – вытащила из-под подушки Алина печенную из теста птицу, – сорока прилетела… А че это она нам на хвосте принесла? Глянь-ко, кулажки кусок… У-у, да какой сладкой да большой… Слышь, че она бает, отдам-де эту кулажку тому, кто в доме главный помощник…
– Мне, мне! – проснулся совсем Николка. – Я с папаней сеять буду…
Федор погрузил на телегу новую деревянную борону, радуясь, что успел сделать ее, ибо у старой многие зубья вчера повыпали, когда он боронил весь день свою десятину с четью. А перед тем три дня пахал двурогой сохой до онемения в руках – земля за зиму слежалась, и надо было тратить силушку, чтобы сошники бороздили землю на два вершка вглубь. Третий год уж на этом поле сеет, пора бы и бросать его, новину приглядывать, да за службой недосуг. А с сего поля, дай бог, сам-пять урожаю быть. Хотя и семена еще с осени заготовил: только сжали хлеб, околотил снопы о колодину. лучшие, самые крупные, зерна повыпали, остальные ж на пропитание зимой обмолотил. Да и благовещенскую просфору, что в сусек клал, целой нашел. Бог даст, будет хлеб. Да и озимь принялась ладно… Федор запряг коня, посадил сына рядом с мешками с зерном и выехал со двора. Несмотря на рань, по улице уже тянулось к Борисоглебским воротам несколько телег. Ворота были отперты, и, выехав на Тобольскую дорогу, Федор пустил мерина рысцой.
Пашня его была в десяти верстах за Чекрушанской слободой, и скоро он уже цеплял борону, кинув на нее осиновый чурбан, чтобы семена лучше присыпало. За бороной пустил большой пук березовых веток, заметать землицу. Снял телятинные сапоги, задвинул саблю чуть не за спину и ступил босыми ногами на прохладную землю, придерживая левой рукой лукошко с семенами. Взял в правую руку горсть зерен, помолился неслышно и бросил семена в черные бороздки. Зерна веером брызнули в воздухе и равномерно легли на пашню. Федор взял следующую горсть и шагнул вперед. Пройдя туда и обратно, поставил на краю поля коня с бороной, дал Николке уздечку и сказал:
– С богом, сынок! Прямо по бороздке шагай, и Лыско за тобой потянет, все будет ладно…
Николка потянул за узду, и мерин послушно зашагал следом. Федор проверил, как покрывалось зерно, и, не найдя наверху ни одного, довольный, пошел сеять дальше, шуганув налетевших грачей и ворон.
Каждое зернышко жалко из таких семян: всего два зерна из сотни не проросло, что он держал в избе завернутыми в мокрую тряпицу. Отсеяться бы только пока вёдрено… «Ох, господи, – поймал он себя на мысли. – Совсем в мужика оборотился! По-хорошему, о том ли ему, казаку, думать! У мужика на то и руки, как крюки, чтоб за сохой ходить, он берет горбом, а казак – умом да сметкой. Одному богом суждено пахать, другому – саблей владеть…»
Они успели засеять лишь треть поля, когда прискакал пятидесятник Иван Жаденов.
– Федор, собирайся! Полковник велел немедля быть у него! – осадив коня, сказал он.
– По какой надобности? Досеять надо…
– Велено немедля! По какой надобности, не ведаю. Чаю, за ясаком хотят послать к самоедам аль еще куда…
– Иван Степаныч, аль забыл, неделю как от остяков вернулся, с севом припозднился потому… Чай, есть кого послать, кто отсеялся!..
– Не мое то дело, полковником приказано!..
– Приказано, приказано! А коли без хлеба останусь, на что жить? Жалованье, сам знаешь, уж пять лет по указу не платят, а поборы дерут!
– Не я отменял жалованье, государь… Сам отдал три дня тому на Рижский провиант рубль да три гривны без двух копеек, да на городскую постройку тринадцать алтын…
– Мне и того уплатить нечем… Комендант на правеж грозится отдать… И служи да еще и деньги плати! Где их взять? Не поеду никуда, пока не отсеюсь!
– Много мелешь! Ай порядку не знаешь: слово полковника – закон! Сполнить обязан… А за поборы отца Отечества благодари!
– Я б того отца саблей в куски искромсал, растакую мать! – яростно закричал Федор Терехов. Жаденов рассмеялся и сказал:
– Ладно, сбирайся…
– Не поеду, покуда не отсеюсь! За солью сколь раз ноне ездил, будто соленик какой, а не казак! Не мой черед ехать, аль опять Шевелясов откупился, ему есть чем!
– Не твово ума дело – черед устанавливать, на то атаманы есть, терпи, казак… Всем тяжко ныне, время такое… Деньги и нам платить надо, а мы их не делаем!
– Не делаете! Только они сами к вам льнут… С того ясака, что я привез, не вы ли с сотником Седельниковым пятую белку себе взяли?…
Чертыхаясь, Федор Терехов собрался в обратный путь и за час до полудня был у полковника Немчинова в доме.
– Проходи, Федор Савельич, проходи! – приветливо встретил его Немчинов. – Забыл я Жаденову сказать, что не за ясаком, другое дело к тебе… Прости, что от сева оторвал, завтра добьешь. Дело безотлагательное! Сержант Островский привез указ о присяге безымянному государю. Ныне утром, Лоскутов сказал, он отнес сей указ в канцелярию. Тебе подьячий Андреянов шурином приходится, чаю, легче сговоришься с ним! Копию с указа надо!
– Да я с ним не шибко в ладах…
– Порадей уж для мира, – кивнул Немчинов на заполнивших горницу казаков.
– Коли для мира, то опробую… Однако подьячий любит принос горячий… Задаром согласится ли, не ведаю, хоть и сродственник.
– Денег не жалей, – подал ему Немчинов кошель, – копия непременно нужна! Вот с Иваном Жаденовым и ступайте…
К полудню в горнице полковника Немчинова стало жарко от ноголюдства. А сидели уж с самого утра, когда чуть свет Василий Исецкий принес нерадостное известие. Полковник Немчинов созвал всех начальных людей. И все, кто раньше сомневался, слушая пустынников Дмитрия Вихарева да Михаилу Енбакова, ныне сидели в сумрачном раздумье и скребли затылки. Да и то: дело на Руси до того неслыханное, чтоб имя наследника престола не было означено.
Во главе стола сидел сам Иван Гаврилович Немчинов. По правую руку от него на лавке сотники да пятидесятники, по левую руку Василий Исецкий и Петр Байгачев с раскрытыми книгами Кирилла Иерусалимского и Правой Веры, да дворяне Чередовы. Десятка два детей боярских, казаков и детей казачьих сидели и стояли у стен да у печи.
Денщик принес новый лагун квасу, и сразу несколько человек потянулось к ковшу, не переставая слушать Василия Исецкого, читавшего из книги Кирилла Иерусалимского знамение десятое.
– «…ни от царей, ни от царского рода воздержит царство, но прелестию восхитит власть. Кто же сие есть или от какова чина, повеждь нам, о Павле, коего глаголеши пришествие по действу сатанину во всякой силе и знамениях и чудесах ложных», – не торопясь, ровно читал Исецкий, а Петр Байгачев в знак согласия кивал головой, держа в руках книгу Правой веры, только что читанную и толкованную им.
– Не станем целовать крест за безымянного! – крикнул сотник детей казачьих Яков Петрашевский.
– А как антихрист придет, што станет? – спросил, перекрестившись, единственный на собрании из посадских Васька Поротые Ноздри. Вид его стал еще более страшен: левый глаз покраснел, налился кровью – Варьки н след. Федька, увидев его, улизнул из дому.
– Че-че? – сказал Иван Падуша. – Борода у тя, Василий, что ворота, а ума с прикалиток! Конец света будет. Суд страшный. Верно я говорю, Петро?
– Так, так, – отозвался Петр Байгачев. – Только ты, Иван, быстр да горяч, а человеку разъяснить надлежит, чтобы он истину уразумел.
– Верно, верно, Петр Савельевич, я ведь как все… Не из сумления спрашиваю, – обрадовался Васька Поротые Ноздри. – Скорей бы уж Терехов-то пришел с указом, хочу сам увидеть указ антихристов…
Часа через два Терехов и Жаденов наконец вернулись.
– Ну, добыли? – в нетерпении спросил полковник Немчинов.
– Спроворили, – ответил Иван Жаденов, утирая со лба пот. Подошел к Немчинову и подал трубку бумаги.
– Насилу уговорили, – вступил Федор Терехов. – Андрюшка Колпин писал.
– Андреянов что? – спросил Немчинов. – Андреянов и велел… – пояснил Жаденов. – Посулили ему сперва лисицу, так не согласился. Токмо когда двадцать алтын дали, тогда и велел написать копию…
– Подьяческий карман, что утиный зоб! – сказал Федор Терехов.
– Читай, Василий, читай, – протянул Немчинов бумагу Исецкому.
– Пусть лучше Петро, у него глаза помоложе, – передал Исецкий бумагу Байгачеву.
Байгачев развернул листы, придвинулся к окну и начал читать:
– «Февраля 5. Устав “О наследии престола”. Мы, Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая.
Объявляем, понеже всем ведомо есть, какою Авессоломскою злостию надмен был Сын Наш Алексей, и что не раскаянием Его оное намерение, но милостию Божиею ко всему Нашему отечеству пресеклось (что довольно из Манифеста о том деле, видимо, есть); а сие не для чего иного у него взросло, токмо от обычая старого, что большому сыну наследство давали, к тому ж один он тогда мужеска полу нашей фамилии был, и для того, ни на какое отеческое наказание смотреть не хотел; сей недобрый обычай не знаю чего для так был затвержден…»
– Слушайте, казаки, слушайте, разе истинный царь свово сына на дыбе замучил бы! – перебил Байгачева Исецкий. – Царевич Алексей старой правой веры держался, немецкой политики не любил, табун-траву не курил – за то отец его убил. А ныне под безымянного наследника, под антихриста, нас подводит!
Исецкий истово перекрестился двоеперстно, следом – остальные. Байгачев продолжал:
– «…ибо неточию в людях по разсуждению умных родителей бывали отмены, но и в Святом Писании видим, когда Исакова жена состаревшемуся ея мужу, меньшому сыну наследство исходатайствовала, и что еще удивительнее, что и Божие благословение тому следовало; еще жив Наших предках оное видим, когда блаженный и вечнодостойныя памяти великий князь Иван Васильевич, и по истинно Великий не словом, но делом: ибо оный разсыпанное разделением детей Владимировых Наше Отечество собрал и утвердил, которой не по первенству, но по воли сие чинил, и дважды отменял, усматривая достойного наследника…»
У Байгачева пересохло в горле, он приостановился и зачерпнул квасу. Все слушали его, словно в оцепенении, и только Василий Исецкий качал иногда головой, будто говоря: «Вот как!» А Иван Казачихин не выдержал и вскричал:
– Ишь, на князя шлется! Царя Ивана, сыноубивца, же вспомнил. Кровопивцы! Все-де о благости отечества пекутся. А благость сию народ видит ли? Только кости кладет да кровь проливает…
– Так, так! Обложили податями, не вздохнуть! – заволновался Васька Поротые Ноздри. – Подушные плати, за ловлю плати, за баню плати, за домовину – и ту плати! Уж о бороде и не говорю…
– Скоро с тя, Василий, не токмо за бороду, но и за волос на голове брать станут, а то и за како другое волосато место! – усмехаясь, громко сказал Иван Падуша, и собравшиеся рассмеялись.
– «…Кольми же паче должны Мы иметь попечение о целости Нашего Государства, которое с помощию Божнею ныне паче распространено, как всем видимо есть: чего для заблагоразсудили Мы сей устав учинить, дабы сие было всегда в воле Правительствующего Государя, кому Оной хочет, тому и определяет наследство и определенному, видя какое непотребство, паки отменить, дабы дети и потомки не впали в такую злость, как выше писано, имея сию узду на себе. Того ради повелеваем, дабы все Наши верные подданные, духовные и мирские без изъятия, сей Наш Устав пред Богом и Его Евангелием утвердили на таком основании, что всяк, кто сему будет противен, или инако как толковать станет: тот за изменника почтен, смертной казни и церковной клятве подлежать будет».
Петр Байгачев кончил читать. Все молчали. Наконец полковник Немчинов сказал:
– Ну, казаки, че делать будем?
– Дозволь мне, Иван Гаврилыч, – встал сотник Иван Белобородов. – Мы с тобой да с Жаденовым, да со многими другими еще казаками родились в Таре. Почитай, сызмальства отечеству служим, оберег нашим пределам от степняков держим основательный, и предки наши, чаю, с самим Федором Елецким на татарву хаживали. Не делами ль нашими Омска да Семипалатинска крепости держатся, сколь в них тарских казаков забрано. Убоялся ли кто из нас ратных дел? Нет таковых! И всегда за пределы наши стоять готовы!.. А от нонешнего государя много указов было, много терпели, но такого непотребства еще не бывало! Не по-нашенски сей устав утвержден, не по-русски! Кажный сам пусть глядит, я ж за безымянного к присяге не иду!








