Текст книги "А. Блок. Его предшественники и современники"
Автор книги: П. Громов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
сумеречных, «осенне-закатных переживаний», можно установить и пользование
импрессионистскими полутонами, оттенками. При этом окажется, что
Вл. Соловьев в своих известных пародиях достаточно хорошо подметил и
высмеял этот импрессионистский алогизм брюсовских стихов. Непонятным при
таком одностороннем подходе окажется весь дальнейший путь Брюсова. Далее,
те специфические проблемы, которые стояли перед целым рядом поэтов к
началу века, очевидно, не будут иметь никакого отношения к этому поэту
«нарочито заостренного» импрессионистского метода. Получается так, что,
кроме общеизвестной и не подлежащей сомнению руководящей роли в
организации символистской литературной школы, Брюсов был еще – или даже
в первую очередь – пропагандистом и распространителем импрессионизма в
России.
Выше говорилось о том, что перед молодым Блоком стояла проблема
человеческого образа в лирике. Очевидно, что то радикальное доведение до
конца, до абсурда внутренних противоречий фетовской поэзии, которое
произвел Бальмонт, полностью обезличивший лирический субъект, целиком
подчинивший стих аморфному «лирическому потоку», еще более обостряет
проблему, стоящую не только перед Блоком, но и перед целым рядом молодых
поэтов. На этом общем фоне кричащая яркими или даже экстравагантными
контрастами поэзия молодого Брюсова никак не покрывается этикеткой
импрессионизма. Давно уже замечены рационалистические элементы в поэзии
Брюсова, и едва ли стоит их игнорировать при общих определениях роли и
смысла как его поэтической деятельности в целом, так и его крайне
противоречивой, но яркой и острой работы на протяжении последних лет
старого века и первых лет века нового. Может быть, наблюдения такого рода
над поэзией Брюсова наиболее точно сформулированы Ю. Н. Тыняновым. Так,
в подходе к предметно-чувственной стороне изображения у Брюсова Тынянов
находит не импрессионистские полутона и оттенки, но совсем иное:
«Наперекор окружающей традиции он отвергает “оттенки” и в темах природы,
не только свойственные ходовой лирике 80 – 90-х годов, но и
провозглашавшиеся каноном символистов. Он предпочитает “краски” – и
здесь вводит образы вещные (как когда-то делал Державин)…» Затем Тынянов
отмечает у Брюсова пользование «и оттенками, как красками», и то, что Брюсов
42 Михайловский Б. В. Русская литература XX века, с. 290.
«охотно употребляет “пластические”, проще, скульптурные образы». Далее
выясняется, что в стихе Брюсова – «штрих рисунка, намечающий возможность
фабулы», – такая возможность реализуется, действительно, в особого типа
балладу; что же касается баллад, то, в конечном счете, «все они – монологи (а
в “Stephanos’e” и диалоги), превращающие стих в наметку для театральной
декламации», – поэтому возможны стихи «с декорацией, с мелодраматизмом
положения и театральной скупостью диалога»43. Понятно, что все эти
особенности стиха Брюсова действительно очень далеки от импрессионизма
как художественного мировоззрения; они могут быть связаны с особенным
типом лирического субъекта, но именно эта сторона дела мало интересует
Тынянова, хотя он и видит и по-своему определяет некоторые особенности
лирического «я» в стихе Брюсова, – по Тынянову, здесь перед нами
«наблюдатель, дидактик, сурово анализирующий и разлагающий слежавшуюся
до конца обыденную эмоцию этих тем»44.
Тынянов строит образ Брюсова по канонам формальной школы
литературоведения – как организатора нового литературного направления,
занятого «обновлением» или «остранением» старых, привычных для поэзии
предшествующего периода приемов построения стиха. Однако отдельные
меткие, точные наблюдения исследователя схватывают вовсе не приемы
своеобразного мистификатора, игрока старыми и новыми литературными
приемами (как это чаще всего получалось у деятелей формальной школы) – но
элементы индивидуальной творческой позиции поэта в достаточно
определенной историко-литературной ситуации. В конечном счете,
рационализм, живописная яркость, скульптурная определенность и театральная
выразительность изображения влекут поэта к определенному, точному, четкому
человеческому лицу; поиск такого образа человека, личности, очевидно, при
всей противоречивости идейных установок Брюсова, и является реальной
содержательной, смысловой целью поэта. Такого типа новый образ человека в
стихе явно сходен с поэтическими исканиями лирики 40-х годов, пытавшейся
найти «объективированное» лирическое «я», своего рода «разночинский»
вариант лирического субъекта; стремление к театральности и своеобразной
лирической фабульности («рассказ в стихах») особенно сближает Брюсова с
Каролиной Павловой. Такого рода четкий, ясный, определенный лирический
субъект во многом противостоит бальмонтовской поэзии и собственным
субъективистским устремлениям Брюсова – теоретика символизма. Понятно
также, что здесь во многом на ощупь ищется решение тех проблем, которые
волновали многих поэтов 90-х годов и особенно обострились к началу века. И
тут, очевидно, следует искать причины злобной страстности пародий
Вл. Соловьева на Брюсова. Проблема лирического субъекта – это проблема
типа человека в лирике. Сам Вл. Соловьев искал новый тип лирического «я» в
метафизическом «синтезе», в подновленной религиозной схоластике как основе
43 Тынянов Ю. Н. Валерий Брюсов. – В кн.: Архаисты и новаторы. Л.,
1929, с. 529, 531, 534 – 536.
44 Там же, с. 528.
человеческого образа. Брюсова можно обвинять во многих грехах, но
религиозно-мистическая схоластика, можно сказать, ему противопоказана.
Попытки нахождения цельного, ясного, четкого образа в лирике на совершенно
иных путях, по-видимому, и вызывают своеобразное художественно-
философское бешенство Вл. Соловьева, ополчившегося на «декадентов».
В письме к отцу, А. Л. Блоку, от 29 октября 1904 г. при присылке «Стихов о
Прекрасной Даме» Блок называет В. Я. Брюсова своим «учителем» (VIII, III);
это свидетельство, как и многие другие признания поэта в письмах к отцу,
может быть сочтено наиболее трезвой и спокойной констатацией объективного
факта огромного воздействия поэзии Брюсова на Блока. Имеется множество
восторженных отзывов молодого Блока о стихах Брюсова; в письме к самому
Брюсову от 26 ноября 1903 г. Блок говорит: «Быть рядом с Вами я не надеюсь
никогда» (VIII, 72; подчеркнуто Блоком). Несомненно, поэзия Брюсова
представлялась Блоку – начинающему поэту – как «ряд небывалых
откровений, озарений почти гениальных» (письмо к Андрею Белому
от 20 ноября 1903 г., VIII, 69) – это говорится о сборнике «Urbi et Orbi», на
который Блоком написаны также две рецензии. Во второй из рецензий на книгу
Брюсова (1904) есть мысль, представляющаяся на первый взгляд
парадоксальной: «… мы с радостью можем отметить соприкосновение идей
Брюсова с центральной идеей стихов Владимира Соловьева», – пишет здесь
Блок (V, 542). Это, кажущееся даже диким, сопоставление не поясняется
Блоком, но только иллюстрируется примерами. Направление блоковской мысли
несколько приоткрывает первая рецензия, где сопоставление Брюсова с
Соловьевым отсутствует, но зато имеется более ясное определение центральной
темы брюсовской книги: «Это – прежде всего нечто целостное, столь же
духовно-синтетическое, как лозунг древнего метафизика: “единое во многом”,
“простейшее в сложном”» (V, 532; подчеркнуто Блоком). Следовательно, для
Блока основной пафос поэзии Брюсова – поиски целостности; отсюда
кажущаяся странной аналогия с Соловьевым. В этой связи становится
понятным ошеломляющее воздействие на Блока поэзии Брюсова. Причина
его – в стремлении Брюсова к определенности, четкости, цельности
человеческого образа. Поэтому Блок не обращает внимания на соловьевские
полемики, – он понимает, чем они вызваны; относясь почтительно к
Соловьеву-поэту, он не рискует вынести на открытую поверхность и самую
тему – тогда пришлось бы поставить под удар или, во всяком случае, в
сомнительное положение Соловьева. Блок ограничивается тем, что во второй
рецензии подчеркивает, «… какими разными путями…» идут Брюсов и
Соловьев (V, 542). Итоги всей ситуации сопоставления с Соловьевым Блок
подводит в письме к Брюсову от 6 ноября 1904 г. Блок настаивает на самом
сопоставлении и как бы оправдывается за недоговоренность, глухое раскрытие
темы, – полностью все это прояснится, по его мнению, в историко-
литературной перспективе: «В той неудачной и бледной рецензии о Вашей
книге в “Новом пути” я пытался сблизить Вас с Вл. Соловьевым. Но, кажется,
это возможно будет лишь для будущего “историка литературы”. Пока же я
действовал на основании опыта, испытав по крайней мере более чем
литературное “водительство” Ваше и Вл. Соловьева на деле. Параллель моя
больше чем любопытна, она – о грядущем» (VIII, 112). Не стоит
преувеличивать в блоковском подчеркивании слова «более» специфически
идеалистические акценты: «грядущее», или историческая перспектива, для
Блока и в ранний период означает также сегодняшнюю жизненность
художественного образа (разумеется, в блоковском понимании этих вещей).
Вместе с тем, трезво видя несравненно большую жизненность поисков Блока и
Брюсова, чем у того же Соловьева, следует помнить, что здесь проступают
также и слабые стороны их художественной практики и мировоззренческих
обоснований этой практики. Для Брюсова-поэта характерны, конечно,
рационалистичность и вместе с тем чувственная яркость, своеобразный
чувственный нажим в построении художественного образа. Самая
преувеличенность, иногда почти болезненность чувственного начала в
структуре образа свидетельствует о неполноценности, односторонности
художественного подхода к человеку и открывает возможность
идеалистических истолкований самой темы чувственности. Так, пытаясь
раскрыть творческие замыслы одного из ближайших своих соратников раннего
периода, умершего совсем молодым поэта Ивана Коневского, Брюсов писал:
«Чтобы была жизнь, необходимо, чтобы плоть, как змея, колола в пяту
личность; образы, краски, звуки, вся толща вещественного бытия —
необходимы: без них мы, может быть, и свободны, но безжизненны,
безрадостны»45. Мысль Коневского излагается настолько «по-брюсовски», что
трудно различить, где кончается Коневской и начинается Брюсов; самому
Коневскому характернейшим признаком художественного движения в 90-е годы
представляется нарождение «мистического чувства», которое определяется им
так: «Это – ощущение пребывания личности в таких состояниях сознания,
которые находятся вне доступного обычным условиям восприятия предметов.
Это – соединение личного сознания с бытием его предметов, увеличение
сферы его самочувствия»46. Получается что-то вроде теорий «синтеза»; но
творчество И. Коневского построения такого рода совсем не исчерпывают, —
для Блока, например, И. Коневской прежде всего лирик, намечающий пути к
национально-русской теме в новой поэзии: «… он понял каким-то животно-
детским удивленным и хмельным чутьем, что это и есть – Россия» (V, 598).
Специфически мистические конструкции в стихах И. Коневского,
действительно, ощущаются мало. Напротив, для этих стихов характерна тяга к
особой и даже резкой конкретности, сближающей их с поэзией К. Случевского,
в свою очередь формировавшейся в традициях стиховой культуры 40 –
50-х годов. Резкость деталировки в сочетании с общей простотой стиховых тем
и форм говорит о том, что поиски лирического субъекта И. Коневской ведет в
направлениях, как-то соприкасающихся с молодым Блоком. Но философско-
45 Брюсов В. Я. Мудрое дитя (Творческие замыслы И. Коневского). – В кн.:
Коневской Иван. Стихи и проза. М., 1904, с. XVI.
46 Коневской Иван. Мистическое чувство в русской лирике. – В его кн.:
Стихи и проза, с. 199.
художественные теории (проникающие, конечно, и в стихи) и особенно
связывающая их центральная идея «соединения личного сознания с бытием его
предметов» заставляют говорить о параллелизме исканий Коневского с
мистико-религиозными конструкциями Соловьева. В итоге выходит так, что
художественные пути Блока, Коневского и Брюсова скрещиваются. С другой
стороны, становится ясно, что самое рассмотрение поэтических проблем
90-х годов и начала века будет односторонним, если мы будем игнорировать
философские теории (типа соловьевских), какими бы чуждыми эти теории ни
были нам сегодня.
При необычайно остром увлечении Блока поэзией Вл. Соловьева (а Блок
всегда считал встречу с этой поэзией одним из важнейших фактов своей
внутренней жизни), естественно, что перед молодым поэтом не могла не встать
также и проблема соловьевской философии. К ознакомлению с соловьевством
Блок был в какой-то степени подготовлен университетским изучением старой
идеалистической философии, и в особенности занятиями в семинаре по
Платону. Андрей Белый в конце своей жизни, пытаясь наиболее приемлемым
для себя способом объяснить постоянные идейно-творческие разногласия с
Блоком, в качестве одной из причин этих разногласий выставлял неприязнь
Блока к философии и его неспособность к постижению философских проблем:
«Блок откровенно не любил философии; откровенно не понимал ничего в
ней»47. Как и во всех подобных случаях, мемуарные рассуждения Белого
формально соответствуют реальным фактам, но извращают, фальсифицируют
самую суть реальных споров и столкновений, о которых идет речь. Блок
действительно никогда не интересовался специально философскими
вопросами, как таковыми, как «чистыми» вопросами теории. Но он очень
интересовался философскими проблемами, подсказывавшимися ему его
творческой практикой, коллизиями русской жизни (как их понимал Блок), и
отвергал (подчас с болью, с внутренними мучениями) те теории и философские
построения, которые оказывались в итоге изучения и постижения их не
соответствующими его жизненному и духовному опыту. Философию
Соловьева, а также соответствующую ей интерпретацию Платона, в начале
своего ознакомления с ними, Блок просто не понимает: «… прихожу часто в
скверное настроение, потому что все это (и многое другое, касающееся самой
жизни во всех ее проявлениях) представляется очень туманным и неясным»
(VIII, 14) – так говорит Блок в письме к отцу от 1 декабря 1900 г. о своих
занятиях по Платону в соловьевском истолковании.
Проблема соловьевства как попытка осмысления и «перестройки»
современной жизни и современного человека встает по-настоящему перед
Блоком только тогда, когда Блок знакомится и входит в дружеское общение с
супругами Мережковскими, а затем с Андреем Белым. Беседы и споры с этими
людьми (особенно большое значение тут имела поначалу дружба с
З. Н. Гиппиус) были для Блока своего рода «школой» соловьевства. Духовный
опыт Блока в эту пору (чрезвычайно важную, ответственную с точки зрения
47 Белый Андрей. Начало века. М.-Л., 1933, с. 122.
становления его творческого мировоззрения) зафиксирован в юношеском
дневнике. Записи дневника длятся с конца 1901 по конец 1902 г. Чрезвычайно
знаменательно, что специфически соловьевского типа философствование
отсутствует на страницах дневника до записи от 26 марта 1902 г., в которой
сообщается о знакомстве с Мережковскими и вручении Блоку З. Н. Гиппиус
письма Андрея Белого в редакцию журнала «Новый путь». Только с этого
момента в дневнике появляются размышления на темы соловьевства в том
особом варианте, который характерен для Мережковских. Все эти раздумья
представляют собой непрекращающуюся внутреннюю полемику с «туманной и
неясной» для Блока соловьевской теорией «синтеза». Чрезвычайно
примечательно то обстоятельство, что эта полемика с концепциями «синтеза»
по времени совпадает с созданием наиболее ответственной части «Стихов о
Прекрасной Даме». Ведь одновременно пишутся главы IV – VI «лирического
романа» окончательной композиции канонического первого тома
(биографически этот поток стихов подводит к решительному объяснению Блока
с Л. Д. Менделеевой, поэтически – к завершающему лирическую трилогию
первого тома разделу «Распутья»); в первом издании «Стихов о Прекрасной
Даме» этим главам соответствуют важнейшие из стихотворений, входящих в
раздел «Неподвижность» и относящихся к тому же периоду.
Возникающая в беседах и в переписке с З. Н. Гиппиус теория «синтеза»
воспринимается Блоком поначалу вне всяких связей с соловьевством, как
самостоятельное построение Мережковских. «Мне кажется, что для
деятельности, особенно же мистической, необходимо единство, т. е. так или
иначе – известный синтез. А для синтеза…» (запись от 2 июня 1902 г., VII, 47).
Запись оборвана, дальнейшие конструирования в духе Мережковских Блок не
производит, хотя в других записях и мелькают головные схематические идеи в
духе «нового христианства». Тревожит Блока то обстоятельство, что новые для
него мысли ведут к религиозности, которая Блоку явно чужда: «Да неужели же
и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в
религию. Эту склонность ощущал я (только не мог формулировать, а Бугаев,
Д. Мережковский и З. Гиппиус вскрыли) давно…» В этом же контексте
возникают мысли о книге Д. С. Мережковского, посвященной Толстому и
Достоевскому и являющейся главным теоретическим, обоснованием «нового
христианства» Мережковских: «Прочесть Мережковского о Толстом и
Достоевском. Очень мне бы важно» (запись от 2 апреля 1902 г., VII, 44 – 45).
Дальнейшие споры и собеседования на эти темы обнаруживают чуждость,
неприемлемость для Блока теории «синтеза».
Сами Мережковские усиленно подчеркивали в своем учении «деятельную»,
«жизненно-практическую» сторону и на этом основании пытались
противопоставлять себя Соловьеву. Блока это возмущало: «M-me Мережковская
однажды выразилась, что Соловьев устарел и “нам” надо уже идти дальше»
(VIII, 49) – так передает Блок в письме к брату философа, М. С. Соловьеву,
отношение Мережковских к Вл. Соловьеву. По существу же теории
Мережковского по сравнению с Соловьевым ничего нового, кроме известной
вульгаризации, еще большего схематизма и деревянной конструктивности, не
содержат. Согласно этим теориям, в современном человеке расщеплены «дух» и
«плоть»; поэтому «деятельное» и «практически-жизненное» задание
современности состоит в том, чтобы создать гармонического человека с единой,
синтетической, «духовно-плотской» жизнью. Вместе с тем необходимо также
создание «синтетической», гармонической общественной структуры, так как в
исторической жизни человечества точно так же проявлялись тенденции к
расщеплению, раздельному существованию духовных и чувственных начал.
Преодоление такого положения вещей достижимо на двух путях – чисто
индивидуальном и общественном. В чисто индивидуальном плане необходимо
преодолеть веками насаждавшееся христианской церковью презрение к плоти, к
чувственному началу в каждом отдельном человеке. Согласно Мережковскому,
такое отношение церкви к плоти исторически неверно, расходится с
евангельским учением. Церковь повинна в том, что она превратила учение
Христа в «черную», отрицающую чувственность догму. Необходим «синтез»
этих разъединенных начал – духа и плоти, и он легко достижим в
индивидуальном плане. Ясно, насколько тесно это связано с Соловьевым и как,
с другой стороны, еще дальше уплощаются, вульгаризируются используемые
здесь отдельные положения немецкого идеализма. (Кроме Соловьева,
Мережковский, видимо, испытал сильное воздействие драматической трилогии
Ибсена «Кесарь и Галилеянин», где очень отчетливо звучат гегелевские темы и
идеи.)
«Общественный» аспект построений Мережковского точно так же
представляет собой вариации религиозно-схоластических догм Соловьева.
Поскольку церковь исторически повинна в искажении учения Христа, то ее
необходимо перестроить. Надо изгнать из нее «черные» тенденции
умерщвления плоти, приблизить ее к земным, мирским делам, и это-то и может
создать искомую «гармоническую», «синтетическую» общественную структуру,
свободную от социальных противоречий и конфликтов, раздирающих
современную общественную жизнь. В этом плане Мережковский ближе к
кадетского типа «либерализму», чем Соловьев: он много говорит о
нетерпимости подчинения православной церкви самодержавию, о
необходимости демократизации церкви48. В основном же программа
оздоровления, «гармонизации» общественной жизни через церковь ничем не
отличается от программы Соловьева. Такова эта «деятельная», «жизненно-
практическая» концепция Мережковского, применявшаяся им и в публицистике,
и в романах, и с особенной последовательностью – в критических
исследованиях русской и мировой литературы. При всей своей явной
фантастичности, надуманности, отдаленности от насущных дел современности,
эта программа, развертывавшаяся с известным литературным блеском, по
свидетельству современника, встревожила реакционные круги: «После первых
собраний Религиозно-философского общества заговорили тревожно в
церковных кругах: Мережковские потрясают-де устои церковности;
48 См. хотя бы: Мережковский Д. Теперь или никогда. (О церковном
соборе). – Вопросы жизни, 1905, № 4 – 5, с. 295 – 319.
обеспокоился Победоносцев». «Мережковский – тогда был в зените: для
некоторых он предстал новым Лютером»49.
Головная, фантастическая концепция устранения жизненных противоречий
мыслительными операциями, с одной стороны, «преобразованием церкви» – с
другой, при всей идейной и практической невооруженности молодого Блока,
вызывала у него сомнения. Как показывают записи юношеского дневника, Блок
не соглашается с возможностью столь легкого, простого решения творческих
проблем, волновавших самого молодого поэта, как то, что предлагалось
Мережковскими вслед за Соловьевым: цельную личность, лишенную
противоречий современного человека, столь легко, путем головного «синтеза»,
создать невозможно – таков ход мысли Блока. Эти блоковские сомнения
достаточно ясно выражены, скажем, в черновике письма от 14 июня 1902 г. к
З. Н. Гиппиус, включенном в текст дневника: «… Вы говорили о некотором
“белом” синтезе, долженствующем сочетать и “очистить” (приблизительно)
эстетику и этику, эрос и “влюбленность”, язычество и “старое”
христианство…» (VIII, 29). Такова позиция Мережковских. Блок спорит
«относительно возможной “реальности” этого сочетания», так как ему кажется,
что «оно не только и до сих пор составляет “чистую возможность”, но и
конечные пути к нему еще вполне скрыты от нашей “логики”» (VIII, 29). Иначе
говоря, по Блоку, все это построение – нереально, нежизненно,
неосуществимо. Не в том дело, что не нужна цельная личность современного
человека. Она, бесспорно, нужна, и, безусловно, надо искать пути к
преодолению расщепленности, противоречивости, односторонности
человека, – однако, при всей запутанности терминологии Блока, видно, что он
не верит схематическим построениям, искусственно устраняющим эту
противоречивость: «… всякий
сколько-нибудь реальный синтез есть
“человеческий” угол зрения» (VIII, 30) – иначе говоря, не внушают доверия
«общественные» схемы, игнорирующие конкретность человеческого характера
и его реальных устремлений; в целом же, по Блоку, «этот вопрос граничит уже с
образом жизни» (VIII, 30) – т. е. построение схем угрожает подмять под себя
жизненную логику поведения людей.
В особенно отчетливой и законченной форме неприятие Блоком теории
«синтеза» выражено в подводящей итоги размышлениям поэта над книгой
Мережковского о Толстом и Достоевском заметке «Возражение на теорию
Мережковского». Опубликовав заметку в качестве приложения к тексту
юношеского дневника, В. Н. Орлов поступил совершенно правильно: эта
заметка резюмирует не только изучение Блоком Мережковского, но и всю
внутреннюю полемику с теорией «синтеза», проходящую через дневник50.
Несмотря на запутанную, мистифицированную форму изложения, молодой
49 Белый Андрей. Начало века, с. 172.
50 Обосновывая приложение заметки к дневнику, В. Н. Орлов указывает, что
«по содержанию она тесно примыкает к дневнику 1902 г.» (VII, 474). Заметка
приложена к тексту дневника уже в первой публикации (Литературное
наследство, тт. 27 – 28, 1937, с. 356 – 357).
Блок обнаруживает здесь большую глубину мысли и трагедийное чувство
современности. Религия «третьего завета», соловьевский «синтез» по
Мережковскому трактуются иронически, как попытка соединить несоединимое:
«… он дает рассудочный выход, говорит: “Ей, гряди господи”, как будто: “Зина,
нет ли молока?”» (VII, 68). Рассудочный схематизм, конструктивность, попытки
механического слияния противоречий – вот что находит Блок в
антиисторических построениях Мережковского. Примечательность возражения
Блока на теории Мережковского в том, что ни в какие «синтезы»,
гармонизирующие выходы из современного положения вещей, он не верит.
Всяким «синтезам» противопоставляется «катастрофическое» чувство
современности. Уже здесь, в 1902 году, с огромной силой буквально вырывается
из-под мистической шелухи слов своеобразный блоковский подтекстовый
«катастрофический» историзм, противопоставляемый «синтезам»:
«Констатированье без разрешения. Скука потенциального (а не свершившегося)
конца всемирной истории. Скука – потому что это не конец мира, а только
исторического процесса» (VII, 67). Опустошенный, мертвенный взгляд на
прошлое, на историю51 следует, в свою очередь, из отстранения от этой жизни,
из подмены ее требований синтетическими конструкциями «… сверхнауки,
сверхискусства и т. д. – до сверхжизни» (VII, 67). Отсюда вырастает
проходящая через всю заметку мысль: Мережковский ставит себе задачей чисто
умственным, логическим путем преодолеть трагические противоречия
современного мира и современного человека. Но так как при этом отсутствует
историческая перспектива, «будущее», и одновременно ясно проступает
стремление обойти реальный трагизм жизненных противоречий, затушевать их,
а не трезво глядеть на них и пытаться искать реальный выход
(«констатированье без разрешения»), – то получается на деле только одно из
выражений современного кризиса сознания, но не его преодоление. Такова
итоговая формулировка заметки: «Болотце обходимее и безопаснее наших
трясин» (VII, 68). Следовательно, выходит, что теория «синтеза» – это
«трясина».
В конечном счете, не так существенно, понимал ли Блок, что речь здесь
идет не только о Мережковском, но и о Соловьеве, что Мережковский еще
дальше вульгаризирует, уплощает Соловьева, а реальной разницы в самой
основе тут нет никакой. Скорее всего – он не столько не видит, сколько
старается не видеть сходства. «Возражение на теорию Мережковского»
относится к самому концу 1902 г., раздумья о теориях Соловьева и соловьевцев
в какой-то мере (но отнюдь не окончательно) обобщены через полтора года в
известном письме к Е. П. Иванову: «… я в этом месяце силился одолеть
“Оправдание добра” Вл. Соловьева и не нашел там ничего, кроме некоторых
остроумных формул средней глубины и непостижимой скуки. Хочется все
делать напротив, на зло. Есть Вл. Соловьев и его стихи – единственное в
51 Примечательным будет сопоставление этой критики Мережковского с
известной дневниковой записью от 27 марта 1919 года – «кончается не мир, а
процесс» (VII, 358).
своем роде откровение, а есть “Собр. сочин. В. С. Соловьева” – скука и проза»
(VIII, 105 – 106). Такая попытка разделить и противопоставить друг другу
разные роды деятельности Соловьева, естественно, не выдерживает никакой
критики, и в дальнейшем Блок к этому не прибегает: в статьях «Рыцарь-монах»
(1910) и «Владимир Соловьев и наши дни» (1920), обобщенно представляющих
отношение Блока на разных этапах его жизни к Соловьеву, деятельность
последнего рассматривается именно в ее совокупности и внутреннем единстве.
Однако и в самих попытках отделения поэзии Соловьева от его
философствования в пору, когда перед Блоком особенно остро стоит проблема
жизненного и поэтического самоопределения, есть своя особая логика. Блок
поэтически мыслит в эту пору широкими категориями – «мира», проникнутого
«катастрофичностью», и «человека», находящегося в центре «мировых»
катастроф. Отзвуки подобной «катастрофичности» он находит у таких разных
поэтов, как Вл. Соловьев и Брюсов, и поэтому он числит их в своих «учителях».
Он не связывает в данном случае и в данный момент творчество этих поэтов с
другими сторонами их мировоззрения. Далее, Блока волнуют прямые и
непосредственные потребности поэтического плана, и тут на первом месте
стоит проблема лирического «я», – он находит в поэтических поисках тех же
поэтов какое-то соответствие своим собственным исканиям. Более широко, в
более общих мировоззренческих связях опять-таки и поэтические проблемы не
берутся. Вопрос о таких соотношениях возникнет позже, в непосредственной
поэтической практике, и материал даст опять-таки сама практика. Там же, где
прямо возникают философские проблемы (как в случае с Мережковским),
недвусмысленно появляются возражения, отдающиеся и на отношении к
Соловьеву-философу. Следовательно, должны быть не осознанные Блоком, но
реально существующие и в стихах внутренние коллизии с «учителями». Они
могут и должны быть обнаружены в идейной логике первой книги стихов
Блока – в сборнике «Стихи о Прекрасной Даме» в его начальной редакции
1904 г. (на обложке книги стоит дата – 1905 г., но реально она вышла в 1904 г.).
Уже в первой книге Блока видно, что как поэт он стремится к движению
идейной темы через ряд стихотворений; единичная вещь существует только в
совокупности, в общей цепи книги. «Сборник», книга – не механическое
объединение, не крышка для разрозненных стихотворений. Существует единое,
в своем роде драматическое, построение целого; не только отдельные вещи
связываются друг с другом, – соотносятся друг с другом также разделы. Есть
единая композиция книги, и вне ее внутренних членений и совокупного
движения просто непонятен смысл целого: единичная вещь приобретает не
просто новые содержательные оттенки от окружения, нет, она иначе звучит в
самом существе своем оттого, что она включена в «сверхиндивидуальную»
динамику композиционного целого. Разделы получают важнейшее смысловое
значение потому, что их соотношение в композиции образует более широкое
общее содержание, чем смысл отдельных вещей или их механической
совокупности, суммы. Таких разделов, сквозь соотношение которых образуется
качественно своеобразное движение целого, в книге три: «Неподвижность»,
«Перекрестки» и «Ущерб».
В разделе «Неподвижность» собраны все стихотворения, характеризующие
лицевую, заглавную тему сборника, все вещи, где прямо и непосредственно
выступает «Прекрасная Дама». При этом, по сравнению с последующими
изданиями книги, здесь отобраны наиболее лирически сильные, ответственные,
резко звучащие стихи. Получается в своем роде концентрированное выражение
темы, лирический «удар» исключительной поэтической мощи. Его силу Блок