Текст книги "А. Блок. Его предшественники и современники"
Автор книги: П. Громов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 44 страниц)
Отсюда – душевная оголенность, схематичность характеров, которая в некоем
новом качестве, в новых решениях может, раз тема здесь – трагизм сознания,
присутствовать и в новой работе Блока. А. Е. Горелов не сосредоточивает
внимания на характерах, сюжете, композиции как на носителях идейно-
творческого замысла; он дает общую, публицистического типа, характеристику.
Необходимо тут отметить еще во многом верный подход критика к центральной
сюжетной ситуации – картонного омертвения Коломбины, объясняемого
неполноценностью, трагической разорванностью сознания и Арлекина и Пьеро;
в «Двенадцати» этому соответствует главное в сюжете – убийство Катьки и
следующая за ним духовная драма Петрухи. Направление решающих
творческих изменений опять-таки в общем верно указано критиком: «… но у
Петрухи на устах уже была иная песня – песня борьбы с тяжелой
жизнью» и т. д.226 Однако верные, тонкие сами по себе наблюдения не приводят
критика к постановке вопроса о кардинальной новизне творческого этапа в
развитии Блока.
Нахождение более сложной исторической, эпической основы в поэме
определяет новизну характеров. Впервые в творчестве Блока лирические по
225 Горелов Анат. Гибель «Соловьиного сада». – В кн.: Подвиг русской
литературы. Л., 1957, с. 426.
226 Горелов Анат. Подвиг русской литературы, с. 428.
своему происхождению характеры – Петруха, Катька, Ванька, коллективный
образ-характер двенадцати – полностью живут самостоятельной
индивидуальной жизнью и, не становясь только аллегориями, только символами
более широких обобщений, не отрываясь от конкретной жизненности, в то же
время несут в себе эти обобщения в полной мере. Получается решение тех
творческих задач, которые ставил себе Блок в лирике и в театре – соединение
трагических характеров с эпической, основой. И поскольку драматизм этих
характеров вполне жизнен – скажем, Петруха не ищет « жизни прекрасной,
свободной и светлой» (IV, 434), как Пьеро, но просто живет своей жизнью в
революционную эпоху, служит в Красной гвардии, любит Катьку, убивает ее,
мучается этим и т. д., – постольку их сюжетные отношения, органически
связанные с эпической основой, придают самой этой основе особое качество.
Получается трагедийный эпос – поэма, где трагические коллизии характеров
несут особое содержание, связанное с революционной эпохой.
Новизну содержания «Двенадцати» могут затемнить, заслонить, запутать
недостаточно органичные аналогии с прежним творчеством поэта, аналогии, не
учитывающие своеобразия идейной проблематики Блока на разных этапах его
развития, и в особенности скачка в его творчестве революционной эпохи. Такой
неправомерной аналогией можно счесть, скажем, настойчиво проводимое
А. Е. Гореловым сопоставление Катьки с Прекрасной Дамой. Сам Блок
решительно возражал против отождествления Прекрасной Дамы с
Незнакомкой, Россией и т. д., – в этом сказывалось у Блока как раз стремление
не путать идейное содержание разных этапов эволюции. Особо важно тут то
обстоятельство, что подобные неорганические аналогии производились,
разумеется с определенными идейными целями, также и современниками
Блока. Так, скажем, Андрей Белый сразу после смерти Блока пытался
истолковать его творчество целиком как единую мистико-философскую систему
со своим имманентным развитием, подчиненную теориям типа соловьевского
«синтеза» и т. д. В соответствии с этим Белый хотел найти у Блока
«… глубокую органологическую связь всего его творчества от “Прекрасной
Дамы” до “Двенадцати”». Не оказывалось при этом никакой разницы между
ранним Блоком и Блоком революционной эпохи: «… и в тебе, Катька, сидит
Прекрасная Дама… И если Катька не спасется – никакой Прекрасной Дамы
нет и не должно быть». Заново проводилось полное отождествление
мистических теорий «синтеза» и реальной жизни, и Блок оказывался
проповедником этой религии «третьего завета»: «И вот, что же есть
“Двенадцать”? – “Двенадцать” – не “стальной интеграл” и не Восток, не то и
не другое, а нечто третье, соединяющее и то и другое, нечто совсем новое»227.
Далее отсюда следовало утверждение «… революции жизни, сознания, плоти и
кости…» и возвещалась, в конечном счете, «… третья духовная революция,
которая и приведет к мистерии человеческих отношений»228. Заново возникал
227 Речь Андрея Белого на открытом заседании Вольфилы 28 августа
1921 г. – В кн.: Памяти Александра Блока. Пг., 1922, с. 25, 30.
228 Памяти Александра Блока, с. 30, 33.
идейный спор Белого и Блока после революции 1905 г., при этом Блоку
приписывалось то, с чем Блок реально, фактически, всю жизнь более или менее
осознанно боролся. Мнимые «друзья» Блока путем таких перетолкований его
творчества в духе теорий «синтеза» пытались приобщить его к своей
общественной позиции, к своим поползновениям создать «третью силу» в
борьбе эпохи, силу «синтетическую», соединяющую социальную революцию с
«революцией духа». Такого рода «синтетические» идеи, близкие к Белому,
проповедовались и приписывались также и Блоку, скажем, в предисловии,
предпосланном первому отдельному изданию «Двенадцати»: «… нет полного
освобождения ни в духовной, ни в социальной революции, а только в той и в
другой одновременно»229. Блоку приписывалось здесь стремление
«синтезировать» социальную революцию с «революцией духа», с
христианством; для этой цели использовалась блоковская поэма, и образ Христа
в ее концовке в частности. Следует понять, что подобного типа измышления
могут основываться только на непонимании идейного замысла поэмы,
реализованного в ее композиционном построении.
Сам Блок очень далек от такого рода сочиненных теорий «синтеза»
социальной революции с «революцией духа»; дело, разумеется, не только в том,
что ему чужда подобная, отдающая просто пошлостью, терминология, – весь
ход его трагедийной мысли совершенно иной. Любопытна следующая деталь: в
записи от 29 января 1918 г. о «страшном шуме, возрастающем во мне и вокруг»,
после фразы о Гоголе, устанавливающей эпическую основу поэмы, есть еще о
«шуме истории» такая фраза: «Штейнер его “регулирует”?» (IX, 387).
Сложность и противоречивость мысли Блока таковы, что подобные его фразы
едва ли поддаются однозначным толкованиям, однако несоответствие глагола
«регулировать» и всей фразы контексту тут столь велико, что вряд ли все это
можно прочесть иначе, как: несоизмеримость сопоставляемых вещей.
Огромный «шум времени» – и несостоятельные попытки его «регулировать».
Известно, что Блок не поддавался разговорам Белого о Штейнере; для Белого
же его встреча с антропософией, с штейнерианством, «с духовной наукой,
осветившей ему его былые идейные странствия»230, была органическим
продолжением соловьевства. Антропософское «регулирование» было для
Белого мировоззрением столь же серьезным, как и соловьевский «синтез».
Белый и в революционную эпоху продолжал производить искусственные
операции по производству «гармонии», «синтеза» и не постеснялся в таком же
роде стилизовать под себя и Блока этих лет. Примечательно, что Блок в
дневниковой записи от 20 апреля 1921 г. целиком воспроизвел статью П. Струве
о «Двенадцати», где его обвиняют в религиозном кощунстве, в цинизме, в
отсутствии цельного, синтетического, религиозно-гармонического взгляда на
жизнь. «Правда изображения в “Двенадцати” Блока религиозно не освобождена
229 Блок Александр. Двенадцать. Скифы. Пг., 1918, с. 7.
230 Белый Андрей. Предисловие к сборнику «Звезда». – В кн.:
Стихотворения. Берлин – Петербург – Москва, изд. З. И. Гржебина, 1923,
с. 409.
от цинизма или кощунства восприятия. Отсюда то естественное отталкивающее
впечатление, которое на многих производят “Двенадцать”»231. На общем фоне
дневниковой записи, где присутствует эта оценка и где также изложены и
другие оценки, враждебные общественной позиции Блока революционных лет,
становится особенно ясным, как далеки от поэта его мнимые «друзья»,
пытающиеся приписать ему свои собственные измышления о «синтезе»
социальной и духовной революций и соответственно интерпретировать
«Двенадцать». У деятелей типа Струве, естественно, более острое и прямое
классовое чувство, и они трезво видят в Блоке враждебное начало прежде всего
потому, что у Блока нет религиозно-социальных утопий, общественной
«гармонии».
Фантастичность домыслов Белого о философии «синтеза» в блоковской
поэме особенно остро обнажает сама композиция «Двенадцати», – ведь в
подлинном произведении искусства его идейный замысел должен читаться
только в логике целого, в художественном единстве идейного построения.
Нельзя приписывать произведению ту или иную идею, выводя ее из отдельных
образов (к тому же – произвольно истолковываемых), имеющих свой смысл
только в единстве художественной концепции. А в единой концепции целого,
воплощенной в композиции поэмы, «синтеза», «гармонии» нет ни в единичных
образах-характерах, ни в самом этом целом. Выше говорилось, что Петруха
находит духовный выход, преодолевает свою трагическую вину в слиянии с
революционной «вьюгой», с целостным образом исторического потока, в
котором он находит свое место. Но и здесь нет «синтеза», той абсолютной,
«глухой» гармонии, мистического единства, которых ищут в поэме ее мнимые
«друзья». Дело в том, что образ Петрухи не слит полностью ни с коллективным
образом-характером двенадцати, ни с целостным образом «вьюги», проходящим
через всю поэму. Все эти образы находятся в сложных соотношениях между
собой. Петруха перестает быть Пьеро, т. е. трагическим одиночкой,
разорванной половинкой одного сознания-характера (как было в
«Балаганчике»), приобретает эпическую («гоголевскую») основу от своей
причастности к народно-исторической стихии; сложность же соотношения тут в
том, что и сам образ стихии – «вьюги» приобретает монументально-
исторический характер от этих органических связей с конкретными, а не
условно-лирическими лицами-масками (каковы были персонажи того же
«Балаганчика» и где, соответственно, образ вьюги тоже носил условно-
лирический характер). Посредником между этими двумя гранями
художественного целого поэмы является коллективный образ-характер
двенадцати красногвардейцев. Сам же этот коллективный образ-характер имеет
свою внутреннюю логику движения и раскрытия в поэме, он тоже не слит
полностью, наглухо ни с «вьюгой», ни с Петрухой. Если в поэме существует
хоть какая-то тень «гармонии» (а реально такой гармонии нет нигде, начиная с
черно-белого зачина поэмы), то ее можно было бы искать только в
231 Струве П. «Двенадцать» Александра Блока. – В кн.: Дневник Ал. Блока.
1917 – 1921. Л., 1928, с. 237.
соотношениях между коллективным образом-характером двенадцати
красногвардейцев и образом «вьюги». Но ее нет и тут. Петруха, в свою очередь,
является посредником между красногвардейским отрядом и «вьюгой» в
художественном целом поэмы – Петруха, несущий тему личности (высокой
трагической страсти, где слиты, тоже трагически, индивидуальное и
историческое начала). Петруха (и вообще – вся сюжетная цепь эпизодов)
делает личностной всю тему коллективного образа, его трагическое лицо
выплывает из коллективного образа и снова исчезает в нем, – но коллективный
образ от этого становится личностно-трагедийным. Грандиозная сила марша
двенадцати в 11-й главе поэмы состоит именно в том, что только что нашла
решение личная трагическая тема. Исчезнувший в коллективном образе
Петруха придал самому этому образу черты преодолеваемого трагизма,
своеобразную «массовую личностность», если можно так выразиться.
Следовательно, если Петруха исчез в коллективном образе, то сам этот
коллективный образ, став личностным, тем самым уже не может
рассматриваться как полностью, наглухо «синтетически» слитый с «вьюгой».
Тем самым сама «вьюга» обнаруживает свои черно-белые, трагедийные грани и
ее нельзя трактовать как «гармонию», «синтез». Марш двенадцати в 11-й главе
тем самым – марш трагический: впереди еще много битв, и успокаиваться
рано. Развитие темы в поэме идет как бы кругами, звеньями, сцепляющимися
одно с другим, но не по прямолинейной логике элементарно-драматического
сюжета. Такое построение сюжета звеньями можно обнаружить также в
трилогии лирических драм 1906 г.
Таким образом, 11-я глава поэмы содержит подтекст в виде всей сюжетной
цепи эпизодов, и следовательно, личный катарсис, полностью обретаемый в
ней, вовсе не означает опять-таки глухого, «гармонического» катарсиса для всей
темы. Поэтому нет ничего странного в том, что 11-я глава оказывается не
финалом, завершением, бравурной концовкой, но переходом к новому
трагедийному звену. В этом новом звене – 12-й главе – оказываются
сплетенными в том или ином виде все темы поэмы. Прежде всего здесь в
открытой форме выявляется драматизм, трагическая тревога внутри («в душе»)
коллективного образа. Двенадцати кажется, что их преследует что-то
неуловимое, призрачное, не имеющее лица:
– Кто там машет красным флагом?
– Приглядись-ка, эка тьма!
– Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
Главная трагическая тема полностью становится эпической, основанной на
истории, именно здесь, в 12-й главе, в обнаружении отнюдь не
«синтетического», «гармонического» соотношения между коллективным
образом-характером и «вьюгой». В пугающий призрачный образ
красногвардейцы стреляют, и тут-то и становится ясно, что полной слитности,
ясности, гармоничности у них нет и не может быть и с самой «вьюгой»
истории:
Трах-тах-тах! – И только эхо
Откликается в домах…
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах…
Из этого следует, что ни один из образов Блока не надо пытаться истолковывать
однозначно. Образ «вьюги» тут, очевидно, наиболее приближенно читается как
образ воплотившихся исторических противоречий. История – не безоблачная
гармония, но трагедия.
Вместе с тем самую противоречивость, трагическую тревогу,
овладевающую коллективным образом-характером в финале поэмы, надо
видеть в максимально возможной для Блока исторической конкретности,
социальной определенности, – да иначе все это и невозможно понять в
единстве идейно-художественной концепции произведения и его композиции. В
финальном звене композиции «Двенадцати» есть свое драматическое
построение. Выстрел в призрак, бродящий вокруг отряда (вернее, в то
призрачное воплощение тревоги, которое чудится отряду), представляет собой
кульминацию этого отдельного в общем построении эпизода. Поэтому общий
смысл всего эпизода понятен только в совокупности всего этого драматического
построения. Особо важны тут обстоятельства до кульминации. Тревога сначала
готова рассеяться от того, что обнаруживается: «шум» времени оказался ветром,
разыгравшимся впереди с красным флагом. Затем тревога продолжается, в
сугробах все-таки что-то мелькает, и тогда как бы прожектором выхватывается
из черно-белых пространств образ пса – нищего, шелудивого, голодного пса
старого мира, которого красногвардейцы отгоняют, грозят «пощекотать
штыком», но он не отстает. Опять-таки этот образ нельзя читать однозначно.
Это не просто «буржуй», хотя он сменил «буржуя» и представляет именно
«буржуя», т. е. старые общественные отношения, старый мир. Выше
говорилось, что пес трагичен и только потому может войти внутрь конфликта,
тогда как «буржуй» находится вне конфликта. Продолжая сравнение с
«Балаганчиком», можно сказать так, что «буржуй» и вся галерея
сопровождающих его социальных масок подобны Мистикам, персонажам,
которые к подлинной трагической коллизии непричастны. В «Двенадцати» все
несравненно сложнее. Пес как бы объединяет «буржуя» и Петруху, пес потому-
то и трагичен, что он воплощает те начала в людях типа Петрухи, которые
связывают их со старым миром. И сам пес может войти в трагедию только
потому, что он вхож в высокую духовную драму Петрухи. Вот тут-то возникает
наиболее глубокий и сложный творческий поворот концепции. Тревога, которой
охвачен отряд, тоже вытекает из этого же источника, из того, что старый мир
пока что не отстает, что он вхож в людские души, что к нему пока что
причастна также и душа коллективного образа. Сама трагическая тревога,
беспокойство связываются с образом пса:
… Скалит зубы – волк голодный —
Хвост поджал – не отстает —
Пес холодный – пес безродный… —
Эй, откликнись, кто идет?
Но именно потому, что образ пса не может толковаться однозначно, что в
нем сплетается и собачье, низкое, идущее от «буржуя», и «черная злоба, святая
злоба», что он трагически сложен, – выстрел производится не в пса, а в нечто
еще более призрачное, туманное, стоящее за ним и с ним не совпадающее.
Сложным становится в этих соотношениях и образ тревоги. Она делает сам
коллективный характер «холодным, безродным» – одиноким на фоне снежной
«вьюги» и не совпадающим с ней, отдельным от нее. Но в то же время это и
«святая тревога», святое беспокойство, высокое историческое стремление все
переделать, разделаться со всем старым. Поэтому в ответ на выстрел раздается
«хохот вьюги», т. е. еще острее ощущается одиночество и «безродность»
коллективного образа. Но одновременно этот же выстрел, поскольку он
подсказан «святой тревогой», заново сливает отряд с революционной «вьюгой».
Меняется сам образ «вьюги», снега, сугробов, из пугающе-трагических они
превращаются окончательно в «святую тревогу», включающую в себя все темы.
Возникает совершенно органически финальный марш развязки:
… Так идут державным шагом —
Позади – голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди – Исус Христос.
Образ Христа возникает здесь не просто по логике художественных контрастов,
как реализация «белой» стороны единого «черно-белого» комплексного образа,
проходящего через всю поэму. Напротив, сама эта контрастность вызвана
общим трагедийным представлением Блока о человеке эпохи перехода от
старого мира к новому. Так же, как в контрастирующем Христу образе пса вовсе
не сплошь все «черно», но есть в нем и «святая злоба», так же и в образе
Христа есть нечто пассивное («женственное»), одинокое и бесприютное. По
Блоку, это не абсолютное, «синтетическое» представление о гармонически-
совершенной нравственности, оправдывающей революцию, но то
несовершенное, половинчатое, трагически-двойственное представление о ней,
какое может быть у человека переходной эпохи.
Дело в том, что все образы финальной главы связаны с коллективным
образом, развивающимся, развертывающимся в разных своих гранях на
протяжении ее сложной композиции. Образ Христа, так же как и образ пса,
нельзя отрывать от этого коллективного характера. Характер же этот
противоречив, одну его грань представляет пес, другую Христос, притом в
обеих гранях присутствует и «черное» и «белое», и «старое» и «новое». Образ
Христа так же не воплощает «гармонию», «синтез», как и вся глава, как и вся
поэма. В дневниковой записи от 10 марта 1918 г. Блок писал: « Если бы в России
существовало действительное духовенство, а не только сословие нравственно
тупых людей духовного звания, оно давно бы “учло” то обстоятельство, что
“Христос с красногвардейцами”… В этом – ужас (если бы это поняли). В
этом – слабость и красной гвардии: дети в железном веке; сиротливая
деревянная церковь среди пьяной и похабной ярмарки» (VII, 329 – 330). Обе
грани противоречия, изображаемого здесь, по Блоку, несовершенны, обе
связаны со старым миром – как «пьяная и похабная ярмарка», так и
«сиротливая деревянная церковь». Нужны они Блоку для понимания человека;
человека же, который полностью был бы уже оторван от старого мира, Блок в
современности не видит. Осуждать за это Блока бессмысленно – таков его
жизненный, духовный и художественный опыт. Никаких особых симпатий к
«сиротливой деревянной церкви» у него нет; дневниковая запись вполне
последовательно кончается известным высказыванием о концовке поэмы: «Я
только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то
увидишь “Исуса Христа”. Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный
призрак» (VII, 330). При таком подходе к человеку сам исторический поток,
естественно, может восприниматься только как стихия, «столбы метели». Это
опять-таки естественно вытекает из трагедийного мировоззрения Блока.
Так как человек, которого хочет изобразить Блок, по его представлениям,
расщеплен, разорван, противоречив – ни о какой гармонии, «синтетичности»
сознания этого человека не может быть и речи. Соотношение образов пса и
Христа в финальной главе поэмы показывает это очень отчетливо. Можно
отвергать блоковскую образную структуру, не соглашаться с такими
истолкованиями действительности и человека, но совершенно незачем пытаться
приписывать поэту то, чего у него нет. Примечательно, что Андрей Белый,
хотевший видеть в «Двенадцати» синтетически-соловьевскую конструкцию
действительности революционной эпохи, в сущности, подгонял блоковскую
художественную концепцию под идейный замысел своей собственной поэмы
«Христос воскрес» (апрель 1918 г.). Главным и, по существу, единственным
сколько-нибудь развернутым образом поэмы Белого является образ Христа.
Поэма производит впечатление полемики с Блоком: Белый как бы берет
финальный образ блоковской поэмы, без всяких блоковских контрастов,
противопоставлений, в качестве идеального образа абсолютного и уже
заданного в истории (как ее понимает Белый) человеческого совершенства, и
развертывает его далее через всю поэму, как бы соотнося с ним и проверяя им
все последующее в поэме. Получается нечто прямо противоположное
блоковской концепции; возникающая здесь идейно-художественная полемика
может быть невольной, непредумышленной, – если так, то она тем более
показательна и должна означать, что Блок и Белый в самом существе своих
художественных индивидуальностей представляют собой полярные
противоположности, раз получилось такое «противостояние».
В поэме Белого «синтез», гармоническое душевное состояние человека, с
одной стороны, задано в явлении Христа, и вместе с тем оно как бы заново
добывается в историческом развитии человечества. Дело не в том, что Белый
изображает только идеально-конструктивные схемы; суть тут сложнее: он
подчиняет подобным схемам все свое поэтическое повествование и,
соответственно, всю историю, вплоть до современности. Белый не избегает
изображения страдания, несовершенства, драматических коллизий сознания.
Более того – так как его изобразительность далека от пластичности и даже
противостоит ей, так как Белый особо склонен к картинам душевной смуты,
расщепленности сознания, то наиболее выразительны у него как раз образы
ущерба и страдания, как душевного, так и телесного. В начальных главах поэмы
рисуется земной путь Христа, его крестное страдание и смерть. Тут Белый
прибегает к своеобразной истерически-взвинченнои точности изображения и
экспрессивности, граничащей с натурализмом. Это нимало не противоречит
общему «синтетическому» заданию Белого: все дело тут в субъективизме, в
умозрительном характере самого этого задания, стремящегося подчинить себе и
конструктивно обработать материал действительности и душевной жизни. Нет
оснований заподозрить личную человеческую и художественную честность
Белого: он по-своему принимает революцию и хочет ее понять. Поэтому, в
какой бы косвенной, извращенной форме он ни изображал человеческое
страдание, он очевидным образом ищет выходов из него. Беда писателя – в
радикальной извращенности его художественного мировоззрения в целом, от
которой он не только не хочет избавиться, но, напротив, активно ее отстаивает и
как мыслитель, и как художник. И как раз по внутренней логике этого
противоречивого мировоззрения получается так, что у «синтетического»,
«гармонического» философа в художестве наиболее яркими (даже можно
сказать так: отталкивающе-яркими) получаются картины душевного и
телесного ущерба. Дело тут в том, что в конечном итоге настаивание на
умозрительном «синтетическом» преодолении действительности означает, что
художник остается во власти дурной действительности, буржуазного мира,
буржуазных противоречий, им изображаемых. Отсюда – и натуралистический
экспрессионизм художественного изображения, внешне как будто
противоречащий «синтетическим» заданиям. По существу же все это вполне
соответствует замыслу: распятый, мертвый, натуралистически отталкивающий
Христос нависает над миром, над историей, впавшей в расщепление, в ущерб,
который далее должен быть преодолен в «синтезе» воскресения:
Было видно, как два вампира
С гримасою красных губ
Волокли по дорогам мира Забинтованный труп.
Для традиционно-религиозного восприятия это, конечно, не только
отталкивающая, но и кощунственная картина. Для самого же Белого это
«синтетическая революционность» стиля, искусство, ведущее к «гармонии».
И чем острее такая отталкивающая картина духовного и телесного
разложения старого мира, тем неизбежнее, по Белому, единственно возможным
ответом на нее становится грядущее воскресение:
Эти проткнутые ребра,
Перекрученные руки,
Препоясанные чресла —
В девятнадцатом столетии провисли:
– «Господи,
И это
Был —
Христос?»
Но это —
Воскресло…
В дальнейшем в поэме описывается, как из «прежней бездны безверия»
возникает «мировая мистерия» духовного возрождения, воскресения. В поэме
Белого 24 главы; в девяти первых описываются жизнь и смерть Христа. Только
что приведенная цитата – из 10-й главы. Описанию «мировой мистерии»
воскресения в космическом масштабе посвящены главы 11 – 14. Это
воскресение – субъективный, внутренний процесс духовного возрождения,
пробуждения «синтетических начал» в мертвецах старого мира, встающих из
«бездны безверия». Описывается в своем роде «революция духа». Далее, в
15-й главе, от космических масштабов автор переходит к России: здесь
выясняется, что «революция духа» происходит в России, и она-то и
обусловливает социальную революцию:
Россия,
Ты ныне
Невеста…
Приемли
Весть
Весны…
В главах 16 – 19 описывается уже более конкретно русская революция;
здесь есть и сатирический портрет «очкастого, расслабленного интеллигента»,
твердящего пустые общие места «о значении Константинополя и проливов», и
«домовой комитет», и, наконец, «тело окровавленного железнодорожника» —
жертвы революционных событий. Своего рода «шапкой» над всеми этими
эпизодами стоят слова из 16-й главы о том, что «все, все, все сулит
невозможное»; здесь даже «паровики, убегающие по линии», твердят: «да
здравствует Третий интернационал». Едва ли возможно сомневаться в
искреннем желании поэта по-своему принять революцию и понять ее, – на
общем фоне тогдашней реакции буржуазного крыла литературы на
революционные события такого рода вещи давали повод зачислять Белого,
наряду с Блоком и Есениным, в «изменники». Однако подлинны? смысл всего
этого построения опять-таки реализован в композиции и в образной структуре
произведения и постигается только через них. Мы видим, что поэма Белого
построена как бы «обратным ходом» по сравнению с «Двенадцатью», – то, что
в блоковской поэме было финальным эпизодом, имеющим совсем особый
смысл в общем идейном построении, здесь решительно доминирует над всей
композицией; львиную долю места в целом занимает прямо образ Христа, и
отсюда «раскручивается» весь внутренний сюжет. Сама революция оказывается
эпизодом в «мистерии» воскресения. Поэтому-то социальный ее аспект
появляется только на фоне общей мифологической истории крестных мук
Христа…
В главах 20 – 21 снова появляется натуралистически экспрессивный образ
трупа; описывается – по непосредственной логике сюжета – жертва
революции. Однако описание явно соотнесено с теми развернутыми картинами
умирания и тления Христа и нависания тлеющего трупа над миром, погрязшим
«в бездне безверия», которые занимали так много места в первой половине
поэмы. В общем композиционном построении поэмы это соотношение явно
играет важнейшую смысловую роль. В 22-й главе поэтому закономерно
появляется «пещера безверия»; оказывается, что смысл происходящего —
преодоление телесного, материального начала в человеке, синтетического
просветления его в духовной «гармонии»: «от нас отваливаются тела, как
падающий камень». Мифологически-религиозные, соловьевские образы
«синтеза», распространяемые на всю революционную Россию, поэтому
появляются в 23-й главе:
Россия,
Моя, —
Богоносица,
Побеждающая Змия…
В финальной 24-й главе делаются выводы по всей поэме, обобщается смысл
целого. Этим смыслом оказывается распространение «синтеза», духовного
возрождения, «революции духа» на всех людей:
Перегорающим страданием
Века
Омолнится
Голова
Каждого человека.
Мы видим, что попытки Белого истолковать образы блоковской поэмы в духе
теории «синтеза» («и если Катька не спасется – никакой Прекрасной Дамы нет
и не должно быть») не случайны, подсказаны его собственными теориями и
размышлениями, его собственными художественными построениями. Финал
поэмы Белого – универсальная рецептура всеобщего спасения и всепрощения,
всеобщего очищения в «революции духа»:
– Сыны
Возлюбленные, —
«Христос воскрес».
Таковы последние слова поэмы Белого. К ним подводит все ее построение, им
подчинено все развитие замысла в самой поэме.
Столь полное подчинение целого предвзятой философской схеме «синтеза»
обусловливает особые качества лирического «я» в поэме, полностью слитого в
данном случае с образом рассказчика. У Белого повествование носит намеренно
«объективный» характер: возвещается некая абсолютная истина, и дело в ней, а
не в том, кто ее сообщает. Рассказчика в поэме совсем не видно, но это только
внешне. Сама сообщаемая истина подводит рассказчика самым решительным
образом. Она никак не годится для объективного повествования, потому что
поверить в эту причудливую историческую конструкцию обычному читателю
невозможно, немыслимо слиться с ней, идти органически и непринужденно по
ее ходу, невозможно отнестись к ней иначе, как к чьему-то резко субъективному,
эксцентрически-индивидуальному ходу мысли. Объективность, эпичность,
«поэмность» – оказываются мнимыми. Истерическая экспрессия авторского
тона становится важнейшим содержательным признаком. Воспринять и
художественно пережить поэму можно только сквозь эту экспрессию, только
через чьи-то чисто личные, лирические переживания по поводу описываемых
событий, но не изнутри событий и героев. Поэма оказываемся лирикой, притом
крайне субъективистской лирикой, и лишь в качестве таковой ее можно
художественно принимать или отвергать.
Здесь лежат наиболее решительные художественные отличия поэм Белого и
Блока, связанные с отличиями мировоззрения, отношения к действительности,
народу, революции. Скажем, претендующий на «религиозную онтологичность»,