412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Арденс » Ссыльный № 33 » Текст книги (страница 34)
Ссыльный № 33
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:10

Текст книги "Ссыльный № 33"


Автор книги: Николай Арденс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)

Поэтические опыты Федора Михайловича

Решив наживать все пропущенное за каторжные годы, Федор Михайлович не щадил своих усилий, чтобы быть исполнительным и примерным у начальства. С усердием он нес караульную службу. В строю был всегда «подтянут» и хоть проявлял полное «ничегонезнание» в делах муштровки, но повиновался всем без исключения командам и даже воинскому азарту ротного фельдфебеля. А в каждодневном быту соблюдал строжайшую аккуратность и учтивость во всех поступках. Надо было заслужить благорасположение начальствующих лиц, так как впереди намечен был многообещающий план: выбраться непременно из сибирской глуши – хоть на Кавказ, если уже нельзя сразу рассчитывать на Петербург, но выбраться во что бы то ни стало.

По счастью для Федора Михайловича, и на новых местах нашлись люди примерные и с приятным обращением, вполне благородные и даже чувствительные. И первой из них была жена капитана Степанова, любезнейшая Анна Федоровна, сразу прослышавшая от своего мужа о весьма занятном бывшем каторжнике.

Федор Михайлович был всеми оценен как прежде всего человек «из России», – а это считалось основательным поводом для благосклонности, – к тому же все вскоре узнали, что он сочинитель и даже удостоенный лестных похвал петербургских критиков, и это окончательно склонило на его сторону все внимание и любопытство местных просвещенных жителей и тем более завзятых любителей изящной словесности, выписывавших «Санкт-Петербургские Академические ведомости» и даже «Библиотеку для чтения».

Анна Федоровна не раз оставляла у себя как бы в роли достойнейшего гостя приходившего с казенными бумагами солдата Достоевского и все внушала мужу:

– Это тебе не какой-нибудь замухрышка, а человек деликатнейший и образованнейший. Притом – писатель. И какой тонкий характер! А что попал в беду, так не за воровство какое или душегубство, а по уму своему. Погорячился человек, а намерения были вполне нравственные.

Услышав от Федора Михайловича о напечатанных уже им сочинениях, она решила во что бы то ни стало отыскать столичные журналы и у какой-то вдовы учителя раздобыла даже «Петербургский сборник» с «Бедными людьми», которые и были прочтены немедленно и даже с отменным удовольствием… «Чрезвычайно трогательная история, и чувства такие изобильные, – сразу душа сочинителя так и сказывается», – восхищенно улыбаясь, заявила она Федору Михайловичу.

Она потребовала от своего мужа прямого покровительства Федору Михайловичу, и когда однажды беспокойному супругу ее после обильного ужина в офицерском собрании приснилось, будто солдат Достоевский стоит один посреди голой степи, задуваемый ветрами и засыпаемый песками, и над ним кружатся целыми стаями хищные коршуны, готовые поглотить беззащитного человека, она категорически запретила ему видеть подобные неуважительные сны и заставила его испросить у батальонного командира подполковника Белихова разрешение рядовому Достоевскому, как сочинителю и рассудительному человеку, проживать вне казармы, в частном доме, в уединении, столь необходимом для поэтических вымыслов.

Капитан (надо отдать ему вполне должное) не противился своей жене и даже разделял ее достойнейшие мысли. Подполковник Белихов несколько дней ломал голову и покручивал свои усы глиняного цвета и в конце концов сдался перед силой отечественной словесности, бросив капитану Степанову свое благороднейшее решение и возложив на него и на фельдфебеля всю ответственность: пусть живет в частной квартире. Коли на роду написано ему быть сочинителем, пусть довольствуется своим уединением. Пусть. Так и быть…

Федор Михайлович был совершенно повержен столь высокими чувствами начальства и Анны Федоровны и, растроганный донельзя, стал часто захаживать к Белихову и к Степанову и даже коротко сошелся с ними.

В чистой деревянной избе, неподалеку от берега, он снял маленькую комнату с весьма низким потолком, с одним только окном и потому чрезвычайно мрачную, но зато со всеми услугами, с едой, изготовляемой из его собственного «приварка», и со стиркой, и за все это обязался платить каждый месяц по пяти рублей. Радости его не было конца. Впервые за пять лет он мог быть один, преданный самому себе и своим мыслям, которые привычной и длиннейшей вереницей проносились в его истомленном сознании.

Вид из его окошечка был весьма и весьма неказистый: сыпучий песок, ни одного деревца и даже кустика, неподалеку казарма и главная гауптвахта. Но Федор Михайлович не слишком уж сокрушался, видя все эти глухие углы природы и жизни. В нем томились сладкие предчувствия будущих, уже ожидаемых им лет и трудов. И сейчас, посиживая в короткие свободные минуты у окна, он весь отдавался своим порывам ума, своим творческим занятиям.

Он стал получать письма от братьев и сестер, узнавших о его освобождении от каторжных оков. Он стал им писать и беспокойно думал о них и о своих друзьях, давно не виденных им. Он читал кой-какие газеты и журналы. Он пытливо всматривался и вслушивался во все, что делалось и говорилось вокруг него и рядом с ним. А делалось и говорилось нечто немалое и до чрезвычайности тревожное.

На Россию надвигалась военная буря. Французские и английские политические заправилы, боясь влияния России на Востоке и среди славянских народов, интриговали в Турции и иных ближних восточных странах против России и всячески подрывали ее планы и ущемляли ее права и авторитет, особенно в Палестине, «святыни» коей были под властью Турции, но покровителем коих хотел быть сам Николай I.

Правители Англии и Франции действовали во имя интересов английской и французской торговли, нуждавшейся в азиатских местах сбыта. За этими местами шла жесточайшая погоня. Против России были также и другие страны Европы: Австрия, боявшаяся усиления хозяйственного руководства России на Балканах, Оттоманская империя, противившаяся планам царской империи в отношении захвата Дарданелл и Константинополя, и другие. Словом, назрел «восточный кризис», и о нем пошли толки по всем углам России, при этом все толковали каждый на свой лад, ибо действия и замыслы русского царя и его дипломатов были покрыты мраком безмолвия и, составляя государственную тайну, в газетах почти не объявлялись.

Федор Михайлович также питался более всего слухами о неминуемой войне, тем более что в Сибирь новости из России доходили редко и то не ранее как через полторы-две недели после их появления в Петербурге. Знал он, как и многие другие, весьма мало о событиях в Европе. Особенно мало знал он и мало чувствовал, как после революционных движений 1848 и 1849 годов росла и крепла революционная демократия, в одинаковой степени ненавидевшая и выскочку Луи Наполеона, мечтавшего заработать на войне свой всеевропейский престиж, и европейского жандарма Николая I, и империалистов Англии, и жестоких угнетателей славянства – турецких правителей. Николай I и его приспешники пуще всего боялись этого революционного духа в Европе и в России и, соперничая с Турцией, Англией и Францией на Востоке и так же зарясь на чужие земли, готовили оружие более всего против революции, мечтая пока что при помощи войны и победы укрепить свой весьма беспокойный самодержавный порядок.

В доме Степановых давно уже говорили, что Франция и Англия натравили Турцию против России и русские войска пошли к Дунаю и на кавказскую границу. Анна Федоровна, не в пример своему мужу, занятому более всего ротными делами и буфетом офицерского собрания, любила потолковать о важных материях, о политике и даже о поэзии. За ней даже водились кое-какие грехи сочинительства: в досужные минуты она иной раз бралась за перо и писала куплеты, о чем знал и Федор Михайлович, которому однажды она и показала свои свежеприготовленные и вполне лирические строчки. Федор Михайлович их прочел с почтительным вниманием, как и подобает нижнему чину в отношении к своей командирше, и даже приложил свою руку к некоторым выражениям, нуждавшимся в немедленном исправлении.

Тут же Федор Михайлович признался своей командирше, что и он, размышляя прозой о своих сюжетах, вместе с тем впал и в соблазн поэзии и написал целых десять строф стихотворения «На европейские события».

– Прочитайте, непременно прочитайте, – решительно потребовала Анна Федоровна. – Меня весьма волнуют эти события, к тому же они запечатлелись у вас в поэтическом виде… – чувствительно заметила она.

И Федор Михайлович развернул свою тетрадь.

 
С чего взялась всесветная беда?
Кто виноват, кто первый начинает? —
 

так начал Федор Михайлович своим мягким, тихим, несколько хриповатым, но теплым голосом. В своем стихотворении, столь злободневном, он воздал должное могуществу российской державы, которую нельзя устрашить никакими угрозами и интригами, так как из всех своих исторических бедствий она научилась выходить и выходит только победительницей. Она «живуча», – убеждал он, и

 
Смешно французом русского пугать.
 

Федор Михайлович признал (и совершенно верно, как заметила Анна Федоровна), что Англия, одержимая «безумным насилием», окончательно погрязла

 
В мерзительном алкании богатств
 

и что Россия имеет все права на восточное влияние и покровительство:

 
Восток – ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.
И, властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так бог велел!) Россией настает.
 

Но что особенно бросилось в глаза Анне Федоровне – это забота о царском престоле и всевозможные церковные заклинания, встретившиеся ей совершенно неожиданно. Как почитательница романа «Бедные люди», она никак не могла узнать автора этого романа в новых его строках:

 
Но с нами бог! Ура! Наш подвиг свят.
И за Христа кто жизнь отдать не рад!
 

Или еще, к примеру:

 
Нас миллионы ждут царева слова,
И, наконец, твой час, господь, настал!
Звучит труба, шумит орел двуглавый
И на Царьград несется величаво!
 

Услыхав эти строки, Анна Федоровна как-то недоумевая и недоверчиво посмотрела на Федора Михайловича.

– Да полно! Вы ли это написали? – робко сказала она, помня прочитанных ею недавно «Бедных людей». – Ведь на первый взгляд выходит, будто эти стихи писал совершенно иной сочинитель… Но, впрочем, делает вам честь такое патриотическое восхваление нашего орла и такие мысли о Царьграде…

Федор Михайлович, подавленный восторженностью Анны Федоровны, потупленно молчал. Каторжные годы пригнули его плечи. Острожная куртка с тузом на спине и солдатский мундир сдавили грудь. Он всегда это помнил сейчас и чувствовал. И новые, совершенно новые выводы из всего надломленного пути были уже внушены ему. Порывы в золотой век человечества остыли в «те четыре года» (так он выражался), когда его горизонт был огорожен заборами Омской крепости и все его человеческие силы отнимались для изнурительного труда, совершенно ненавистного ему. Оглядываясь назад, Федор Михайлович видел, через какие медные трубы и через какой огонь он прошел, и перечислял все свои удары за ударами, начиная от петербургских литературных хлопот и кончая Семеновским плацем. Сколько всего пережито!. И каких душевных сил стоила вся эта мимика! – размышлял он про себя. «Каторга много вывела из меня и много привила во мне», – написал он брату, едва только расположился в своей нанятой комнатушке у песчаного пустыря.

Залечивая обожженные места в душе, Федор Михайлович уже страшился прежних непомерных мыслей и жаждал успокоения в маленькой суете вокруг запущенных своих дел, столь нуждавшихся в коренном повороте, хоть мечтам его назначена была по-прежнему долгая жизнь.

Вокруг него – в его батальоне и в семьях начальствующих лиц – царило безмолвие, мысли аккуратно притуплялись казарменной словесностью и упованиями на милость божью. Мыкая горе, многие искали в молитвах забвение от всей юдоли земных слез и печалей.

Федор Михайлович, хоть и чувствовал всю нищету понятий и бедность слов у окружавших его людей, тем не менее не выражал им никакого удивления и покорно, помня еще маменькины заветы, растревоженным сердцем снова и снова льнул ко Христу и, доверяясь церковным уставам, видел в «святой Руси» оплот человеческого и своего – собственного своего счастья, – надо было лишь, по его мнению, уметь верить. «Буду верить, – обещал он себе, – миллионы верят, вся святая Русь, вся необозримая и всесильная земля, с тысячами храмов, – казалось ему, – возносит хвалы Христу! И я, смиренный, виновный и за то наказанный, должен принять его, – считал он, страшась своих раздраженных чувств. – Я пойду по его стопам, в нем обрету свою крепость», – метался в тревогах ума Федор Михайлович, рядовой линейного батальона, загнанный в сибирскую глушь и внезапно прельщенный музой стихотворчества…

Читая свое стихотворение «На европейские события», он заранее ждал одобрения Анны Федоровны и даже одобрения высшего начальства, безмолвно и безропотно преданного вере, царю и отечеству.

– Достойно внимания, – выдавила из стеснившейся груди Анна Федоровна, прослушав полностью все чтение Федора Михайловича. – С чувством написано. И надо бы довести до сведения батальонного командира.

– Радуюсь, очень радуюсь вашей похвале, – робко ответствовал Федор Михайлович. – И я бы хотел подполковнику Белихову сообщить…

– И не только ему. Надо генерал-губернатору послать.

– Если вы находите…

– Разумеется. И не только генерал-губернатору. В Петербург надо послать, в журналы, военному министру.

Анна Федоровна разохотилась в своих похвалах и советах и даже привела Федора Михайловича в некоторое волнение. Что, если и в самом деле начальство прочтет его патриотические излияния и разрешит напечатать их, например, в «Санкт-Петербургских ведомостях»?! Ему, «политическому преступнику», это будет не только лестно, но и весьма, весьма полезно. Кто знает, не тут ли спрятана его судьба?! «Предобрейшая женщина эта Анна Федоровна, – приходил к выводу Федор Михайлович. – Завтра же представлю свои стихи капитану и командиру батальона. Пусть оценят. Пусть поймут, кто я и для чего еще нужен буду».

Круг знакомств стремительно расширяется

Однако поэтическим планам Федора Михайловича не было суждено сбыться. Стихотворение его побрело из канцелярии в канцелярию и через начальника штаба Сибирского корпуса докатилось до самого «генерал-лейтенанта и кавалера» Дубельта, у которого и испрашивалось позволение напечатать в «Санкт-Петербургских ведомостях» сочинение «рядового из политических преступников» Достоевского, но тут-то оно, в канцелярии достопочтеннейшего блюстителя государственного порядка, столь запомнившегося Федору Михайловичу, и завязло. Патриотическим чувствам Федора Михайловича не дали ходу.

Он, однако, кротко отнесся к пытке молчанием. Он убедился в том, что поэтический род чересчур для него стеснителен и при этом весьма коварен и, разумеется, не принесет ему радостей; поэтому он решил остановить снова свое внимание на испытанной уже им – и вполне доброжелательной и вместительной – прозе. Но приступал он к ней с каким-то новым и особым чувством не то приятного страха, не то боязливого восторга, – ведь впервые после «тех лет» перо было по-настоящему в его руках. Он раскрыл свою тайную, вконец измятую тетрадь и разложил десятки всунутых в нее бумажных клочков, сплошь исписанных карандашом, и из этих заметок начал составлять описание прошедших каторжных лет; название этому описанию он уже давно держал в памяти – «Записки из Мертвого дома». Он составлял их урывками, не торопясь, приглядываясь ко всему прошлому и на первое место ставя все запомнившиеся у встреченных им людей и благороднейшие движения души, все замеченные им в каторжной духоте порывы сердца и томления уязвленных самолюбий.

Но не только каторжные воспоминания беспокоили ум Федора Михайловича. В его воображении стояли многие иные картины жизни, годные для целых повестей, даже для целых романов, величиною с Диккенсовы сочинения.

Федор Михайлович давно уже, не первый даже год, вынашивал один прелюбопытный образ, даже не один, а два, если еще не больше… Но самый главный (им изобретенный) был образ, или, вернее сказать, тип человека, совершенно потерявшего всякую меру своему себялюбию и лицемерию – до такой степени, что это себялюбие и лицемерие выступали уже с непререкаемым торжеством и властностью, подавлявшими самым наглым образом всех окружавших его людей… И теперь этот выношенный им герой уже не просто повелевал, а тянул жилы из всех домочадцев. Он не просто говорил, а как бы изрекал бесповоротные приговоры и наставления, причем каждый раз заранее и аккуратнейше, с особым вкусом, записывавшиеся им в специальную тетрадь. Выходил весьма примечательный и даже совершенно небывалый, никем не замеченный характер.

Вынашивая в себе образ этого героя, Федор Михайлович полагал ввести его в большое, суетливое и говорливое общество, на котором и должны были отразиться все последствия наглейшего поведения изображаемого им ханжи. Федор Михайлович придумал для него и оригинальнейшую фамилию – Опискин, при этом для большей еще оригинальности выбрано было и смешливое имя и отчество – Фома Фомич. И будущему сочинению он придавал в своих замыслах комический характер, однако же с приправой и драматической мысли, как и подобает быть всякому высокому комизму. Главного же своего героя он намерен был представить вполне сатирически, находя такое решение самым выгодным для яркости впечатления, тем более что он чувствовал в себе склонность и силу именно сатирического изображения разных порочных человеческих сторон. Одним словом, Федор Михайлович весь погрузился в размышления о своем комическом романе, которому он приписывал решительное значение. В каждую свободную минутку не спеша заносил он на бумагу то портреты новых своих героев, то какие-либо сцены, то отдельные маленькие замечания по поводу того или другого лица или события. А на события – самые неожиданные и быстро входившие – он становился все изобретательнее и изобретательнее. Комический роман писался необычайно медленно, но зато с большими тонкостями и расчетом в каждом слове. И вскоре определилось и заглавие его – «Село Степанчиково и его обитатели».

Чрезвычайно прельстило Федора Михайловича это самое заглавие: «Степанчиково»… Оно показалось ему оригинальным и каким-то манящим и беззаботным. Оно было не просто «Степановым», каким именовался его ротный командир, или «Ивановым», или прочими надоевшими всему свету названиями, а каким-то кружившимся и вертящимся «Степанчиковым», не «Иванчиковым», а именно, именно… «Степанчиковым». И именно в нем, по мнению Федора Михайловича, и можно было предположить суету всяких намеченных им расчетливых душонок, ласкающих друг друга своими когтями.

Но до чего все эти литературные тревоги и радости были обставлены десятками преград! То строевыми учениями, то караульной службой, то канцелярскими занятиями заполнялись дни Федора Михайловича, и не было ему возможности полностью отдаться первейшему своему делу. К тому же надо было урывать время и для общения с живыми и нужными людьми. Как никогда тут, в таком отдалении от всего близкого, в такой скованности, он нуждался в живом человеческом слове и участии. Его он нашел в семействе Степановых, особливо у добрейшей Анны Федоровны, а вслед за нею был приближен и к семье подполковника Белихова. К тому он также несколько раз захаживал, будучи приглашен самим батальонным командиром, испытанным холостяком, и его престарелой матерью. А в одно из воскресений его позвали на именинный пирог, и Федор Михайлович, счистив со своей серой шинели малейшие пылинки и отгладив свою куртку со стоячим красным воротником и красными суконными погонами, отправился к Белиховым.

Он застал там немалое пьющее и веселящееся общество.

Кроме нескольких старых офицеров в подполковничьих и капитанских чинах и их жен тут сидели несколько городских чиновников, учитель из местной уездной школы, старик аптекарь из казенной аптеки и несколько девиц и молодых людей.

Федор Михайлович совершенно смутился, войдя в заполненную людьми, довольно большую столовую, посреди которой стоял длинный стол, весь занятый яствами и посудой. Сделав несколько нетвердых шагов, он вдруг споткнулся о ковер, однако, оглядевшись, привел свои чувства в полный порядок. Он вообще никогда не чувствовал себя спокойным среди множества людей, а сейчас, загнанный в каторгу и все еще пребывавший в солдатском плену, никак не мог достичь равновесия и непринужденности в своем поведении.

Однако он и не отступил перед чиновным мондом. Он быстро почувствовал на себе стремительные взгляды всех присутствующих, мгновенно обернувшихся к нему, едва он показался на пороге. И это внушило ему мысль, что он тут не из последних, а в своем роде предмет особого интереса и любопытства. Все были уже наслышаны о «рядовом» линейного батальона, столь примечательном своей биографией и столичной репутацией.

Сам подполковник Белихов, а за ним и его старуха мать, а вместе с тем и Анна Федоровна подскочили к нему и, обрадованно улыбаясь, усадили за стол между двумя чиновниками – одним старым, с седыми пучками бровей и с широкой лохматой бородой, и другим, еще молодым, но чрезвычайно худым и бледным. И Федор Михайлович, постепенно разглядев всех сидевших и говоривших, втянулся в общий разговор и шум. Старый чиновник сразу, так и обратил внимание на усевшегося рядом соседа в солдатской куртке, догадавшись, что это и есть тот самый сочинитель с коварной фортуной, о котором он уже слыхал у Белиховых. Он оглядел солдатское сукно и пуговицы Федора Михайловича и, видимо, сделал про себя какие: то великодушные выводы, так как вытер клетчатым платком свой нос и с притупившеюся ласковостью, какая свойственна многим старикам, прохрипел:

– Весьма польщен познакомиться с вами…

Вслед за ним и молодой чиновник с бескровным лицом, в темно-синем и весьма поношенном сюртуке, поспешил также почтительно отрекомендоваться:

– Александр Иванович Исаев, имею честь… многое слыхал… и чрезвычайно заинтересован… можно сказать, даже тронут вашим положением… Ну как же вы сейчас себя чувствуете?

– Попечением добрых людей, – ответствовал Федор Михайлович, оглядываясь то в правую, то в левую стороны, – здоров и согрет. Благодарю вас…

– А у нас тут глушь превеликая, как вы уж, вероятно, заметили. Кругом – степь, пыль да ветер. Иссохла земля. Один Иртыш – наше, можно сказать, украшение, да еще два-три дачных местечка…

– Иртыш – великий дар природы, – согласился Федор Михайлович, оживляясь в лице и как бы что-то вспоминая. – Я с ним неразлучен вот уж пятый год. И как погляжу на него, так весь и затрепещу, так и устремился бы вместе с ним, так и полетел бы…

– И полетите, – меланхолически, словно про себя, произнес чиновник несколько нетвердым голосом. – Не навек же вы тут… Смею уверить вас.

– Я-то и живу этой верой…

– А вы не торопитесь, – продолжал размышлять Исаев, допивая из толстой граненой рюмки вино, – торопливость вредит делу. У нас в Азии время никуда не торопится. И все поспевают – каждый по своим надобностям… И я тоже… всегда поспеваю.

Федор Михайлович был не на шутку растроган ласковым и утешительным тоном Исаева, который в заключение своей внезапной беседы пригласил нового и занятного знакомца посетить и его скромное семипалатинское жилище.

– А уж как жена будет рада! – добавил он, выказав в полной мере свое гостеприимство и доброту.

Федору Михайловичу надлежало только отблагодарить чиновника за открытость души, и в первый же свободный вечер он не замедлил установить новое семейное знакомство, благо Исаевы квартировали у какого-то дьячка неподалеку от его холостяцкой квартиры.

У Исаевых было три небольших комнаты с застекленной галерейкой, давным-давно покосившейся набок. Одна комната, наибольшая из всех, была столовой и вместе с тем и гостиной, а две других, поменьше, служили спальной и детской, в которой рядом с кроватью и маленьким столиком расположил своих картонных коней, повозки и прочий детский «инвентарь» бойкий и шустрый Паша, мальчуган лет восьми-девяти, единственный сын Исаевых.

Александр Иванович несказанно обрадовался приходу гостя, которому он считал за должное оказывать особое внимание и уважение.

– Очень рады и обязаны вам, – хрипло заговорил он, увидя тут же заторопившуюся к дверям свою жену. – Моя супруга Марья Дмитриевна, – отрекомендовал он и добавил с некоторой приподнятостью: – Прошу к нашему шалашу.

Федор Михайлович молча пожал руки своим новым знакомцам и с приятной застенчивостью прошел в большую комнату, а Александр Иванович тем временем успел заскочить в спальню и принести маленькую, с вышивками, подушечку, какую и водворил на клеенчатый и доживавший, видимо, последние годы диван, указав тем самым уютное местечко для пришедшего гостя.

Разговор не замедлила завязать Марья Дмитриевна, сообщившая прежде всего, что муж ее, Александр Иванович, служит по таможенной части, но что его дела и разъезды чрезвычайно вредят его здоровью, а между тем жалованье весьма и весьма скудное.

– Грудью страдаю, кашель одолевает… – стал пояснять тут же Александр Иванович, но сильный приступ кашля вдруг прервал его речь, и, подавленный им, он отошел к окну.

Федор Михайлович с тревогой следил за этой сценой и на лице Марьи Дмитриевны подметил болезненные черты привычного испуга и давних страданий.

У Александра Ивановича врачи находили уже несколько лет развивавшуюся чахотку и решительно запрещали ему употреблять всякие спиртные напитки. Однако Александр Иванович презрел все советы лекарей и продолжал пить, иногда весьма неумеренно. Болезнь его все более и более истощала его.

Марья Дмитриевна по этим причинам с каждым днем становилась все беспокойнее и раздражительнее. Муж вызывал своим неосторожным поведением прямое недовольство, а жалости к нему у нее оставалось уже едва-едва, где-то на самом донышке… Она роптала на свою судьбу. К тому же ее донимали дурные сны, еженощно и всегда обязательно под утро увлекавшие ее в какие-то пропасти, из коих она никак не могла и выбраться.

Федор Михайлович, однако, сразу же заметил в ней черты, выгодно отличавшие ее от мужа, хотя и к Александру Ивановичу он не менее пылко почувствовал приязнь, как к любезнейшему, хоть и безалаберному и опустившемуся, человеку. Марья Дмитриевна первым делом обратила на себя внимание своей образованностью и тем внутренним трепетом души, какой был свойствен и самому Федору Михайловичу, человеку, взбудораженному всем течением событий в нестройной и коварной жизни. Она говорила со страстной торопливостью, словно всегда боясь чего-то недосказать, что-то весьма важное пропустить… При этом на лице ее, довольно бледном, неустанно отражалась приятная оживленность, а впалые щеки покрывались румянцем, выдававшим присутствие какой-то затаенной болезни.

– Представьте себе, в сырой день, на дворе туман, мокрый ветер, а мой благоверный на службу отправляется без пальто… И никакие уговоры не действуют, – жаловалась она на упрямство своего мужа, садясь на плетеный стул перед Федором Михайловичем. – Он не бережет себя, не бережет сына, а уж о себе я и не говорю. Я считаю, что муж должен слушаться жены, – должен, должен, не правда ли, Федор Михайлович?

– Да, да, конечно, – с неловкостью вставлял Федор Михайлович. – Само собой…

– Да не верьте ей, любезнейший Федор Михайлович, – защищался, вскидывая плечами, Александр Иванович, – я вполне послушен Марье Дмитриевне, уверяю вас, – потому она для меня была и есть благодетельница. Но коли стоит на улице этакая приятнейшая теплота, так как же прикажете мне быть?.. Да иначе и невозможно-с…

Так продолжался добрый семейный спор, видимо не обещавший кончиться к обоюдному согласию. Но Федор Михайлович извлек из него тот вывод, что у своих новых знакомых супругов он может вполне пользоваться тихим расположением и той теплой и ласковой простотой в обращении, какая именно и нужна была ему.

Марья Дмитриевна пустилась в расспросы, как претерпел и перенес Федор Михайлович все свои удары жизни, как он очутился в Сибири и каковы его обстоятельства и намерения сегодняшних дней. Федор Михайлович был чрезвычайно польщен таким интересом и вниманием и живо почувствовал, как благодарный порыв охватил его сердце и как захотелось ему в своем одиночестве поведать новым друзьям о некоторых мгновениях своих прошедших лет.

Он обрадованно заговорил, поминутно раздумывая и останавливаясь, что-то припоминая, многое хваля, но больше всего многое в себе осуждая, а пуще всего выставляя на первый план свои каторжные годы, их угрюмые мысли и подавленные чувства.

Александр Иванович сидел у окна, подперев правой рукой подбородок и изредка с умилением взглядывая на диван, где расположился Федор Михайлович. А Марья Дмитриевна, словно читала какую книгу, следила вполглаза за малейшими движениями лица Федора Михайловича, так что он ясно чувствовал ее затаенные наблюдения. Перед ним сидела женщина, понявшая муки незнакомого человека, встретившегося ей на пути, и, будучи сама утомлена нуждой и горем, она отгадала в нем безмерное желание покоя и забвения всей нескладицы жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю