412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Арденс » Ссыльный № 33 » Текст книги (страница 19)
Ссыльный № 33
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:10

Текст книги "Ссыльный № 33"


Автор книги: Николай Арденс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)

– Это вам-то надоело? Впрочем, и я не прочь бы разделаться с ним, – заметил небрежно и торопясь Федор Михайлович. – Уж такая шатость нравственных оснований! Такая шатость…

На том Федор Михайлович и покинул деликатнейшего Аполлона Николаевича.

Новый и неожиданный посетитель «пятниц» весьма любопытствует насчет фурьеризма

К весне в столице снова развилась холера. В грязных телегах свозили зараженных в больничные бараки на окраины города по 300—400 человек в день. Пошли вести о холере и в армии, которая двигалась уже в Венгрию. Говорили, что десятки тысяч солдат уже погибли на полях Польши.

Столичные разговоры сосредоточились на смерти, которая всех подстерегала каждую минуту и у каждого угла. К тому же весна стояла гнилая и ветреная – снег не снег, дождь не дождь.

К концу марта царь решил отправиться на открытие дворца в «первопрестольную», а оттуда в Варшаву, поднять своим путешествием «дух» в народе ввиду предстоявших военных операций – «усмирения» поднявшихся за свою независимость венгерцев. Революция в Европе не давала спать Николаю.

В газетах зажужжали патриотические шмели, и господин Погодин, вслед за прочими, заголосил: Да здравствует святая Русь! Да здравствует купечество! Да здравствует крестьянство! Да здравствует благородное воинство! Да здравствует ученое и пишущее сословие! Да здравствует, да здравствует весь православный народ!

Под этот умилительный крик в Петербурге и Москве начались гульба и площадные зрелища, раздавали цигарки, пили ренское вино и играли на скрипках и цитрах по повелению начальства. Над городом смельчаки пытались подыматься на воздушных шарах, окончательно сбивая с толку суетливых и заметавшихся столичных жителей.

На площади у Покрова стояла невылазная грязь. К дому Михаила Васильевича были проложены деревянные мостки, теперь сплошь покрытые жидкой, глинистой грязью.

Михаил Васильевич по заведенному обычаю ежедневно возвращался в послеобеденное время из министерства, тщательно счищал с себя грязь и погружался в чтение книг.

Пятницы же бывали у него днями особого значения. В эти дни он редко ходил на службу, уж разве в самых необходимых случаях, по причине особой нужды в нем со стороны иностранцев.

На собраниях у него бывало по-прежнему шумно, и по-прежнему посетители были чрезвычайно разнообразного направления мыслей и положения. Иные вспыхивали в его доме и внезапно погасали где-то в темных пространствах столицы, так что Михаил Васильевич их уж больше не видывал.

Вспыхнул Тимковский, проговорил шесть «пятниц» и умчался в Ревель – пропагандировать фурьеристские идеи; замелькал Плещеев и вдруг исчез в Москву – тоже с мыслью создать кружки; Данилевский, Ханыков, Дебу, Баласогло, Ольдекоп, Черносвитов и прочие то появлялись, то скрывались в своих углах.

Словом, не было единого русла в этой многоводной реке. Михаил Васильевич, впрочем, и не тужил по руслу: свою роль он полагал во внушении и в передаче обществу высоких социальных идей. И тут он вполне и во всем успевал, завоевывая себе должное признание. Одно только его частенько смущало – это были кружки из его же посетителей, которые велись где-то на стороне, помимо его, и, видимо, заняты были вопросами и делами, до которых не проявлял внимания всеми ценимый Михаил Васильевич.

В одну из «пятниц» у Петрашевского Федор Михайлович решил прочесть присланное ему Плещеевым письмо Белинского к Гоголю по поводу злополучного сочинения «Выбранные места из переписки с друзьями».

Федор Михайлович близко подсел к столу, вынул Из левого нагрудного кармана несколько листков бумаги, положил их с твердостью, сквозь которую замечалось и волнение, на стол и, подперев правой рукой голову, начал читать, сперва тихо, но постепенно все более и более разгорячаясь. Слова выговаривались с четкостью и с возмущением, словно Федор Михайлович слышал в себе голос самого Виссариона Григорьевича и доподлинно передавал его. С особым ударением он произносил значительнейшие, по его мнению, фразы – касательно России и ее судеб. С повышением в голосе было произнесено: «Она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек…» Федор Михайлович вскоре отнял пальцы от правого виска и в обе руки взял листочки, еще выразительнее продолжая чтение, – а по части чтения он стал, по общему признанию, большим мастером: «Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права (при этом Федор Михайлович оторвался от листочков и взглянул на всех слушавших, окаменевших в своем внимании), отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть».

Все заметили, что эти слова, столь проникновенно произнесенные, были чрезвычайно значительны для самого чтеца.

Когда Федор Михайлович кончил, все переглянулись и минуты две помолчали.

– Слова из самой души!

– Великая сила слова!

– И любовь, господа! Любовь к народу! Любовь и к Гоголю! – послышались голоса с разных углов.

Федор Михайлович встал и, свернув листочки, осторожно вложил их в боковой карман. Все заметили, каким задумчивым стал его взгляд, какими встревоженными стали его глаза.

К нему подошел Михаил Васильевич.

– Вы так читали, – сказал он, – что мне казалось, будто дух Белинского витал тут, среди нас…

– Истинно восхищаюсь многими мыслями в письме, – ответствовал Федор Михайлович, глядя прямо в глаза Петрашевскому. – Много, много правды и не менее любви. Но и желчь тоже есть, и она напрасна, совершенно напрасна. Из злобы не рождается положительное начало, уверяю вас.

– Благородное негодование, Федор Михайлович, превыше упреков, – был ответ Михаила Васильевича. – Что с того, что форма желчная! Мысль-то в ней зато встает со всей справедливостью.

– О да! Сие – уж неопровержимо, – с довольством заключил Федор Михайлович.

Гневные и благородные чувства Белинского растревожили всех присутствовавших.

– Это речь друга, это слова настоящей и нелицеприятной любви, – поддержал общий вывод Ахшарумов. Он не мог усидеть на месте и, взволнованный, встал. – Ведь назначение человека, господа, – счастье. Человек имеет все права на счастье. А посмотрите на него: счастья у него нет и нет. Но оно будет, оно должно быть. И весь наш порядок рухнет, господа. Его удел – гибель. Многих и многих он еще погубит, но жизнь восторжествует, уверяю вас. – Дмитрий Дмитриевич оглядел слушавших и с радостной улыбкой заключил: – Люди заживут веселее и раздольнее и будут спокойно вращаться вместе с землей.

Споры собиравшихся у Михаила Васильевича все более и более становились строже и даже искуснее. Михаил Васильевич весь, без остатка отдавал себя пропаганде высоких мыслей и провозглашал любовь ко всем ближним и нуждающимся.

Чрезвычайное оживление в пятничные вечера вносил Ястржембский, каламбурист и весельчак. Михаил Васильевич снисходил к его шуткам и порою даже одобрял их.

В пятницу 18 марта Иван Львович разошелся насчет науки. Посетители впились в оратора.

– Из всех наук самая высшая и добродетельная для человечества – это наука социальная, – объяснял Иван Львович, разглядывая нежно-голубыми глазами присутствующих. – Сия наука, заметьте себе, – страшная, особенно для министров и великих князей, но мы ее не боимся. Пусть повелевают называть ее статистикой. Будем называть статистикой, уж если на то пошло. Пусть будет статистика, да зато наука настоящая, а не какое-нибудь богословие. Что это за наука – богословие? Бредни одни. Это наука притеснителей и инквизиторов. Она покровительствует богатым, раздает чины, ордена и награды, яко на небеси, тако и на земли, и проповедует чиноманию, – вот такую, какой болен весь Санкт-Петербург. Она – рабыня престола, а высший ее богдыхан – глава притеснителей народа. Какая же цена такой науке, господа? На бирже Европы она ценится высоко, но биржа-то сама рассыплется в прах в ту минуту, когда народы поймут настоящую науку – социальную.

Иван Львович в совершенстве знал политическую экономию и свою речь щедро пересыпал мыслями из Прудона и Фурье.

По окончании беседы он тихонько вдруг обратился к Михаилу Васильевичу:

– Не скажете ли, любезный друг, кто это сидит у самой печки на низеньком стуле и сверлит глазами пространство?

– Это недавний мой сослуживец в департаменте внутренних сношений, – пояснил Михаил Васильевич, – лишь два месяца, как определен на службу. Итальянец, по фамилии Антонелли, Петр Дмитриевич, живет на Большой Морской, вместе с Толлем, в отеле Боса. Чрезвычайно пытливый чиновник и с умом довольно просвещенным. Любопытствует насчет фурьеризма и европейской политики.

– А физиономия-то у него как у жареного поросенка, – мигом определил Иван Львович и расхохотался в свои широкие усы.

Антонелли сидел в отдалении и узенькими глазами обводил всех присутствовавших, и более всего – говорившего Ивана Львовича. Когда посетители начали уже расходиться, он осторожно подошел к Михаилу Васильевичу и мягким, растягивающимся голоском спросил:

– Не имею чести и удовольствия знать литератора Достоевского… А хотел бы…

– Будет в следующий раз, увидите, – пообещал Михаил Васильевич.

– Весьма заинтересован… Я, знаете ли, читал «Бедные люди»… Чувствительная поэзия, почти Бернарден де Сен-Пьер… и столько любви к человеку… столько сострадания…

Петр Дмитрич посмотрел чуть-чуть вверх и остановился в задумчивости. Узкие глаза его тускло поблескивали на круглом бритом лице. Он стоял перед Михаилом Васильевичем во весь свой высокий рост и пожимал плечами, точно ему было неловко оттого, что он выше Михаила Васильевича.

– Чрезвычайно ценю поэтические минуты в жизни, любезный Михаил Васильевич, – запел он, изредка и пугливо подымая глаза кверху, так, что казалось, будто он ждет, что вот-вот потолок обрушится. – Каждый воскресный день уж я непременно выезжаю в театр, – так завелось у меня еще с тех пор, как стал студентом. В семь часов извозчик дожидается у моего крыльца, я сажусь и качу… Тамбурини… Фрецоллини, Сальвини. Душа в восторге, и трепет, знаете ли, трепет тут… – И он при этом правой рукой погладил свою грудь.

Про Петра Дмитрича знали, что еще студентом он женился на какой-то англичанке или испанке, причем женился по страстной любви… к деньгам, но эта англичанка или испанка, занесенная неизвестным ветром в Петербург, вдруг бросила Петру Дмитричу пригоршню золота и сама укатила в свои природные страны, не дав другу насладиться прелестями жизни… С тех пор Петр Дмитрич ее и не видал. Порою он ужасно тосковал по золотой иностранке, но тоска постепенно сменилась новыми чувствами и идеями. Прикинулась ему столичная актриса, Анна Авдеевна, натура столь же чувствительная и сребролюбивая, как и сам Петр Дмитрич. Вот с этой-то Анной Авдеевной и жил он в том же отеле, что и почтенный Толль, – на самом углу Большой Морской и Торговой улиц, в доме хромого немца Штрауха, что в прошлом году неоднократно покушался на самоубийство, да упрямый пистолет каждый раз давал осечку.

На следующую «пятницу» Петр Дмитрич, бывши у Михаила Васильевича, решительно настоял на визите Михаила Васильевича к ним в дом, то есть к Анне Авдеевне и Петру Дмитричу. Михаил Васильевич пообещал, тем более, что была надобность побывать и у Толля. Тут кстати при разговоре подвернулся и Федор Михайлович.

– А-а-а… господин Достоевский. – восторженным шепотом представился ему Петр Дмитрич. – Искал, можно сказать, случая видеть вас и лично высказать почтение…

Федор Михайлович вынул руку из кармана и неловко протянул ее незнакомцу.

– А нет ли здесь господина Спешнева? – спросил Антонелли, подбросив взгляд под самый потолок и столь же быстро опустив его вниз. – Тоже ищу случая быть знакомым…

Федора Михайловича удивил не на шутку вопрос неведомого итальянца. Да с какой стати его, именно его, спросили о Спешневе? – подумал он мгновенно про себя.

– Нет… Его сегодня нет… – торопливо проговорил Федор Михайлович и отошел к Ахшарумову, горячо спорившему с Ханыковым.

Михаил Васильевич чрезвычайно пунктуален был в исполнении обещаний и не откладывая поехал к Антонелли с визитом.

Михаил Васильевич в роли драгоценного гостя

Жизнь Анны Авдеевны была сплошной и упоительной игрой. Она, впрочем, действительно иногда играла во французском театре, в водевилях и комедиях: «Amour et amourette», «Matelots et matelotes», «Henriette et Chariot»… Но эта игра была слишком незаметной и невзрачной перед той игрой, какую вела Анна Авдеевна в настоящей своей жизни, каждый день и каждую ночь. Всякое мгновенье было у нее точнехонько высчитано и употреблено непременно с пользой или в занятном времяпровождении. Первым секретом ее был секрет нравиться без красоты. Ей повезло насчет глаз: глазки были черненькие, и ими она распоряжалась с необычайной ловкостью. С их помощью она могла покорять нужные ей сердца. Если требовалось исполнить ее малейшее внезапное желание, глазки наполнялись такой теплотой и упорством, что каждый догадывался о нужном именно желании и исполнял уж без задержки. Все должны были понимать и чувствовать ее и быть к ее услугам – в этом состояла ее страсть, пища и воздух. Времяпровождение было размерено у нее по минутам: она знала, в какие часы нужно было ходить непременно в капоте, в какие надеть бархатное тюлль-иллюзион, в какие зашуршать широкими шелками… А уж ножки! Тут уж каждый вершок был обсмотрен и обдуман. И все – с целью и с точным предназначением.

Для встречи Михаила Васильевича она достала полицеймейстерские дрожки и ездила на Невский проспект за деликатесами. На столе смастерила преудивительнейшие узоры из икры, рыбы, рябчиков и прочих гастрономических потворств, а посреди водрузила две бутылки шампанского.

Михаил Васильевич и не ждал столь лестного угощения и был даже так смущен, что не сразу мог начать речь. Он несколько раз грузно вздохнул, причем издал упругий грудной звук, словно поднялись и опустились огромные мехи.

Петр Дмитрич начал с анекдотов про французскую революцию. Анна Авдеевна хохотала при этом так непринужденно, что ожерелье на груди ее все трепетало, а смех отзывался звонким эхом в отдаленнейших углах.

Особенно подчеркнул Петр Дмитрич свое возмущение Луи Наполеоном, усевшимся на президентское место три месяца тому назад.

– Погодите, Михаил Васильевич, сей попиратель свободы добьется и императорского титула. Недаром он так упорно пробирался в течение двадцати лет на трон своего великого дяди, прах коего внушает сейчас французам трепет и уважение, – медленно тянул Петр Дмитрич, стараясь говорить так, как будто бы он постиг все тайны Национального собрания и наперед знает, в какие щели побегут крысы разных мастей Второй республики. Но о погибшей свободе Франции Петр Дмитрич считал нужным скорбеть и без конца скорбеть. Кавеньяк же был в его представлении чудовищем, коего надо было уж просто выбросить в Ла-Манш и даже не оглянуться.

– Он убил великую Францию! – потрясал воздух Петр Дмитрич. – Ах, Михаил Васильевич, да разве в человеческом лексиконе найдутся слова, коими история могла бы заклеймить этого преступника перед всем страдающим миром! Ведь это он издал приказ: «Закрыть национальные мастерские». Ведь это он покрыл страну гробовой завесой молчания! Silence aux pauvres![2]2
  О бедняках – молчать! (франц.)


[Закрыть]
Silence aux pauvres! А сколько матерей и жен, осиротевших после убиенных при диктатуре сего кровопийцы, наполнили собою палаты Шарантона!

Петр Дмитрич, казалось, натянул все струны своей души и надолго погрузился в печальные мысли.

Михаил Васильевич сидел мрачный и совершенно поверженный столь благороднейшими чувствами. Но особенно затрепетал он, когда увидел, как в самых уголках черненьких глаз Анны Авдеевны задрожало по крохотной слезинке. Анна Авдеевна проникновенно сменила смех на рыдания и изобразила на лице самоотверженнейшую любовь к французским пролетариям.

– Ах, эти Бонапарты! Они растерзают Францию. Растерзают! – твердила она, доставая платок из своего маленького ридикюля с намерением смахнуть повисшие слезы.

– Бонапарты – величайшие враги свободы, – согласился Михаил Васильевич. – Впрочем, они не хуже других притеснителей. Они упорны в той мысли, что народное спокойствие и благоденствие можно поддерживать только войском и наказаниями.

– Совершенно ложная мысль, – не замедлил согласиться Петр Дмитрич. – Благоденствие народа – следствие милости управителей… А как вы судите, Михаил Васильевич, о наших, русских, правах и делах? – с неудержимым любопытством запросил он.

– Целость России также поддерживается только военной силой. Когда эта сила уничтожится или по крайней мере ослабнет, то все народы, составляющие Россию, разделятся на отдельные племена, и тогда Россия будет представлять собой как бы собранные вместе штаты.

– А ведь это же будет прелюбопытнейшее время, Михаил Васильевич. Не правда ли? – и Петр Дмитрич при этом налил в бокал Михаилу Васильевичу шампанского, потом налил Анне Авдеевне и себе. – Выпьем, друзья, за благоденствие и процветание нашей родины. Люблю. Люблю Рос-с-и-ю-ю! – Петр Дмитрич ударил бокалом о бокал Михаила Васильевича, подбросив его вверх, и ловко опустил ко рту.

– А, знаете ли, иногда, в минуты забвенья, приходят удивительно вольнодумные этакие мысли, – продолжал он. – Вдруг захочется тебе, чтоб и у нас, в нашем-то захолустье, была бы утверждена республика… Маленькая такая республика… И президент чтоб тебе сидел, такой… в широкополой шляпе и с трубкой во рту. И тут бы под ним парламент жужжал и бегал бы между дворцами… словом, на заграничный манер…

Анна Авдеевна слегка хохотнула и принялась разливать чай.

– Ну, уж нам-то до заграницы не доскакать! – заметила она с такой небрежностью в голосе, которая ясно показывала, что и говорить-то об этом – совершенно напрасный труд.

– Пока существует войско, деспотия может спать спокойно, – с печалью произнес Михаил Васильевич. – Ей не страшны вольнодумные мечты. Вот коли войско ослабнет…

– А что, если в это войско, – перебил его Петр Дмитрич, – забросить несколько этаких… идей, Михаил Васильевич? Штука немалая-с.

– Вот именно немалая, любезный друг. Да ведь в войске-то необразованный народ. Он заперт, как в крепости, и идеям доступа туда уж никакого нет. Чего вам более: студентов арестовывают за неотдание чести генералам и жандармам. Слыхали? А наш высокий принц Ольденбургский наказывает воспитанников правоведения за эти самые вольнодумные идеи тем, что велит спать без подушек. Каково!

– Не ценят молодежь, не ценят… – заметил как бы мимоходом и про себя Петр Дмитрич и дополна подбавил в бокал Михаила Васильевича шампанского. – Нет, спросил бы хоть фельдшера, этакий невежда, полезно ли это молодежи спать без подушек. Ведь от этого может быть даже удар у полнокровных…

– И к тому же глупо! – в раздражении заметила Анна Авдеевна. – Я всегда сплю на трех подушках, и того бывает мало: под утро вдруг кровь бросится к голове, сердцебиение, обморок… – Ожерелье затрепетало на груди Анны Авдеевны, и из комнаты в комнату понесся по всей квартире дребезжащий смех.

Петр Дмитрич вдогонку поспешил легким, отрывистым смешком, но вдруг закашлял и неловко запнулся. Михаил Васильевич же хмуро молчал и, как бы заинтересовавшись, рассматривал муравленый горшочек, в коем красовалась зернистая икра.

– Да, кстати… – вдруг заговорил, как бы вспомнив о чем-то, Петр Дмитрич. – Благородное общество посещает вас, Михаил Васильевич. Преддверие нового, можно сказать, человечества… с возвышенным негодованием и с передовыми стремлениями… Прошлую пятницу сидел я у вас и не мог наслушаться, – как они говорили о мерах улучшения жизни, о реформах внутреннего благоустройства государства, о международном единстве, о развитии науки и искусства, и все грозили карами притеснителям народов. Больше всех горячился Головинский, помните? С жаром об освобождении крестьян толковал… И штабс-капитан Кузьмин, и поручик Момбелли, и Пальм, и братья Дебу, и уж конечно Феликс Густавович, наша золотая голова и не менее золотое сердце… все, все как на подбор завидные люди… О Достоевском уж и говорить не приходится: личность весьма замечательная, весь – порыв и над всем торжествует, но здесь, в сердце, затаено многое, многое, и оттуда не скоро достанешь… так сразу и выдает в себе сочинителя… Вот кого я еще не разобрал, так это господина Спешнева. Но сразу догадался, по одному виду и упорному молчанию, в коем заключен особый смысл, что это и есть господин Спешнев…

– Тот самый? – встрепенулась Анна Авдеевна.

– Да, душечка, тот самый, с очаровательными манерами и перламутровыми пуговицами…

И долго еще Петр Дмитрич вспоминал посетителей Михаила Васильевича, поражаясь каждым из них и все сводя к тому, как обаятелен и услужлив ко всем сам Михаил Васильевич. Его мнения, произносимые с легкой улыбкой, возникали так степенно и важно, словно он был занят в самом решительном консилиуме и уверял всех, что больной непременно выздоровеет.

– Эти люди зовут человечество к чертогам славы… Да, да, Михаил Васильевич, они обрекли себя на подвиг и жертвуют, и в том их счастье, даже наслажденье, можно сказать… Помните, как у Пушкина:

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
 

Эти-то люди, как теплое течение среди холода и бури…

– Как ты, Пьер, поэтично судишь! – скользнула Анна Авдеевна взглядом по круглому лицу Петра Дмитрича. – И не знала я в тебе столь высокой поэзии.

– Да ведь, душечка, здесь, в сердце, слова родятся.

Михаил Васильевич выслушивал с некоторой рассеянностью словесные потоки Петра Дмитрича и, видимо, торопился зайти в номер к Феликсу Густавовичу, чтоб ехать домой.

Напоследок Петр Дмитрич еще раз изъяснился насчет замечательных душевных качеств Михаила Васильевича, причем, подавая ему плащ, признал в нем высшую проницательность и с тем отпустил его.

Анна Авдеевна была полна гордости: Михаил Васильевич-де сам пожаловал своей собственной персоной. Не понравился ей только его взгляд – хмурый и исподлобный. Во всем же остальном драгоценный гость внушил почтение и даже – восторг.

– Какой положительный человек, и сколько бисера, бисера! Весь отдан отечеству и человечеству.

– Ну, душечка, побереги слова. Знай, и они цену имеют, – прервал ее Петр Дмитрич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю