Текст книги "Ссыльный № 33"
Автор книги: Николай Арденс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Заслуженный министерский туз Иван Петрович Липранди, которому доверено было дело кружка пропагаторов, никогда не забывал дружеского расположения старого своего сослуживца генерала Дубельта.
У Леонтия Васильевича на Захарьевской улице был особняк, и вот в этот-то особняк и захаживал к нему в часы сумеречного отдохновения Иван Петрович.
Перед тем как однажды в тепловатый апрельский вечерок отправиться к Леонтию Васильевичу, Иван Петрович посмотрел по обычаю на своего капуцина, стоявшего на шифоньерке у самого окна. Капуцин был без зонтика и равнодушно улыбался в глаза природе: это означало, что дождя никак уж не предвидится и можно пускаться в путь на Захарьевскую улицу.
Леонтий Васильевич, как всегда, захлебнулся в восторженных приветствиях закадычного друга.
– Уж не захворали ли вы? Да что так долго вас не видать? Да не утрудились ли в отечественных заботах? – тонируя и жеманясь, с дворянским присюсюкиванием, говорил он, усаживая Ивана Петровича в глубокое кожаное кресло, у письменного стола. По другую сторону стола сидел в таком же кресле придворный протоиерей, плотный и мясистый мужчина (его Иван Петрович уже неоднократно заставал у Дубельта) с широким лицом и совершеннейшим безразличием в глазах.
Протоиерей тяжело молчал и только изредка посапывал носом, – выражая неудовольствие или, напротив, похвалу сказанному.
Иван Петрович, как всегда, был до чрезвычайности растроган заботливостью Леонтия Васильевича.
– Чрезмерно счастлив я, любезный Леонтий Васильевич, испытывая вашу любовь, – сказал он, подбирая полы длинного сюртука и располагаясь в кресле. – Имея столь много государственных поручений, весьма приятно знать, что высокопоставленные люди расположены к тебе и покровительствуют.
Иван Петрович при этом закурил из своей трубки, которую ему давно кто-то привез из самой Турции.
– По себе могу судить, Иван Петрович, как это приятно видеть поощрение высшего начальства, – согласился Дубельт. – Некоторая гордость и даже честолюбие поселяются в уме, когда знаешь, что ты отмечен и по заслугам облагодетельствован. Приятно начальство, имеющее непреклонный характер и вместе с тем доброе, чувствительное сердце. После кончины графа Бенкендорфа эту добродетель я встретил в высшей степени в графе Орлове. Отменный нрав и рассудительность. А уж попечение о государственной крепости и о нуждах церкви и духовенства (при этом Леонтий Васильевич сверкнул в сторону протоиерея) – сие превыше всяких похвал.
– Такие люди и нужны сейчас России, – поспешил присоединить Иван Петрович, обводя взором генеральский кабинет и чувствительно прищуривая глаза в направлении висящего во весь рост на противоположной стене императора Николая Павловича.
Леонтий Васильевич не в состоянии был сдержать свои изобильные чувства, когда речь заходила о России. Россию он иначе не понимал, как «Россию-матушку». Ужасно умилительно мечтал он о «нашем мужичке», которому-то, по его мнению, и бунтовать незачем да и некогда и у которого есть и свои лошадки и свои коровки, так что остается только блаженствовать в счастливом быту, благословляя верховного попечителя и добрых помещиков.
– Да ведь наш-то мужик погибнет на свободе, – рассуждал про себя в минуты удивительно красивых мыслей Леонтий Васильевич. – Ведь одной лишь покорностью и любовью к государю он только и живет. Вот на Западе, например, и просвещение, и машины, и агрономия, и администрация – все в самом великодушном виде, а что выходит, если взять на поверку? Ненависть, междоусобия, баррикады, гибельные страсти, которые ведут в ад и из ада исходят. Нет, решительно наша Россия цела именно потому, что она имеет свой порядок, никак не похожий на западный.
Тишина, трудолюбие и подчиненность властям предержащим – эти правила необходимы были, по мнению генерала, для того, чтобы Россия-матушка процветала и веселилась.
– Одна только Россия и стоит сейчас непоколебимо и мужественно среди всех прочих стран, – сказал он Ивану Петровичу, разумея при этом, что своим благоденствием она обязана не кому другому, как императору и графу Орлову. – Нашу Россию можно сравнить с арлекинским платьем, которого лоскутки сшиты одной ниткой и славно и красиво держатся. Эта нитка и есть самодержавие. Выдерни ее – и платье распадется.
Леонтий Васильевич говорил быстрым тенорком, лишь иногда замедляя течение речи для придания ей особо твердого смысла и при этом выговаривая тоном ниже и гуще. Среди разговора он вдруг останавливался и делал многозначительные паузы, при этом или барабанил пальцем по столу, как бы чего-то выжидая, или, приглаживая седеющие усы, поглядывал на своего собеседника нежно скользящими глазами, в которых была заключена тонкая и хищная смышленность.
Только хотел было Иван Петрович выразить и свои скопившиеся чувства насчет России, как Леонтий Васильевич, как бы продолжая незаконченную мысль, заметил, что – «слава всевышнему!» – у России нет причин для ослушания воле государя и следования по тлетворному пути Запада.
Иван Петрович при этом подумал про себя:
– Ну, это ты чересчур уже веришь, добрейшая душа! Поглядел бы документики, кои лежат у меня в бюро, не так бы надеялся на российскую тишину.
Чрезвычайно смущенно чувствовал себя Иван Петрович, будучи обязан скрывать от старого друга порученное дело о дворянине Петрашевском и его сообщниках, но верность взятому обязательству была у него превыше иных соображений.
– Ну, а как бы вы, достоуважаемый Леонтий Васильевич, поступили бы, если бы обнаружили заговор и посягательство на целость и крепость нашей могущественной империи? – поставил неудержимый и накипевший вопрос Иван Петрович и опустил голову.
– Безумцы лишь могут идти на такой заговор! Да я бы их просто выгнал вон из отечества. Пусть идут в страны свободы и там уж любуются своими единомышленниками. Поверьте мне – через год все заплачут, когда пропадет охота к романам и прочим пустякам, а сердца уверятся в том, что нет земли святее и блаженнее, чем земля русская, где все, от царя до мужика, на своем месте.
Иван Петрович отнюдь не разделял намерений Дубельта насчет изгнания заговорщиков из отечества. Напротив того, он полагал, что их надобно было бы тут же, на родине, проучить и тем показать пример остальным вольнодумцам, коих развилось, по его предположениям, немало.
– Благороднейшая мысль! – однако поддакнул он своим вздрагивающим и пресекающимся голосом. – Великодушие – выше мести, – согласился он, желая поощрить человеколюбивые идеи генерала, коими тот ужасно как любил метнуть.
Иван Петрович до тонкости знал все игры сердца и ума Леонтия Васильевича и умел говорить вполне согласно с мельчайшими и затаенными чувствами и намерениями его. Он знал всю подноготную своего старого соратника. Ведь на его памяти Леонтий Васильевич был наместным мастером в Киевской масонской ложе «соединенных славян» и членом петербургской «Астреи», белостокского «Золотого кольца» и даже «Эмануэля» в Гамбурге. На его памяти он слыл либеральным крикуном еще в Южной армии… Тому уже было лет тридцать назад, но Иван Петрович помнил прошедшее своих друзей так же точно, как и собственные затеи молодого, некогда вольтерьянствовавшего ума… Карьера Леонтия Васильевича со всеми ее изощрениями и магнетическими снами была-то у него как на ладони. Он знал доподлинно, что Леонтий Васильевич иначе и не пролагал свой путь, как только среди самых добродетельнейших правил и при этом с одобрения высших начал. Даже когда он, поступая лет двадцать тому назад в корпус жандармов, покрыл голубым мундиром свои масонские тайны (так зло иные судили о нем…), даже и тогда он жаждал только одного: послужить не чему иному, как «делу защиты угнетенных и бедных» и стать «опорою несчастных», – и при этом обязательно ссылался на самых древнейших отцов церкви, которых едва ли помнил даже и его многоопытный и всезнающий le bon dieu. Последний, как было известно Леонтию Васильевичу, и одобрил именно вступление его в корпус жандармов.
– Благодарение богу и государю, на святой Руси произрастает мир и любовь, – буркнул протоиерей, видимо одобряя замечание и намерение Леонтия Васильевича касательно изгнания заговорщиков в разнузданные западные страны.
Иван Петрович рассказал далее про дело «австрийских» раскольников, которое он уже расследовал, про нового митрополита Никанора и про молодого славянофила Ивана Аксакова, который расхаживал в Москве в старинном русском охабне, в мурмолке и с бородой, пока не арестовали его с намерением выведать образ мыслей. Мыслями его, впрочем, государь остался весьма доволен.
– Мысли трезвые и не лишенные государственного смысла, – заметил, перебивая Ивана Петровича, Дубельт. – Его три дня продержали в столовой графа Орлова, в доме III отделения, а на четвертый день я распорядился освободить. Чрезвычайно оригинальный молодой человек, но витийство портит все. Главное же – начитался журналов и романов и потому не в меру болтлив. А молчание, господа, – величайшая добродетель молодости. Это в наши-то годы можно позволить себе и даже н у ж н о говорить, – при этом Леонтий Васильевич покрутил пальцами свои пышные усы, которые он весьма искусно соединил уже с бакенами. – А молодой человек должен учтиво молчать и вслушиваться.
– «Храни уста!» – так гласят вавилонские тексты, – согласился Иван Петрович.
– Молодые люди должны быть сильны телом и духом, – кипел Леонтий Васильевич, – обладать мужеством и решимостью, много работать и для того много спать, пить и есть…
– Счастлив тот смертный, кто при достатке обильный желудок имеет, – оживившись и деловито вставил как бы про себя протоиерей.
– Но вместе с тем смиренномудрие – высшее украшение молодости, – заключил Леонтий Васильевич. – Высшая добродетель!
– Как он нежно заливается! – размышлял про себя Иван Петрович. – Уж такая стремительная и благожелательная речь! Поди ж ты, – что ни суждение, то прикрасы и непоколебимая нравственность. Без прикрас шагу не ступит. Учтивейший и благороднейший человек.
Иван Петрович подошел под благословение к протоиерею и, восхищенно взглянув на Леонтия Васильевича, потряс им обоим руки, прощаясь.
На лице Леонтия Васильевича изобразилась бесконечная досада, что так скоро прерывается столь рассудительная и дружественная беседа двух приятелей, но он не мог задерживать долее Ивана Петровича, так как и сам чрезвычайно торопился. Протоиерей так же бессмысленно и мешковато, как и сидел, попрощался вслед за Иваном Петровичем и, буркнув что-то весьма нравственное, уплыл мимо ливрейных лакеев.
Леонтий Васильевич был в приподнятом состоянии. Душа вздрагивала. Он засуетился, быстро зашагал в спальню, потом столь же быстро вернулся в кабинет, подошел к зеркалу и продолжительно закручивал усы и оправлял сюртук. Леонтий Васильевич любил одеваться с изяществом и мылся уж непременно заграничными патентованными водами. Это было вполне необходимо, если принять в расчет его чрезвычайное пристрастие к женскому роду и тонким светским развлечениям: он любил парады, балы, маскированные вечера, театры, но более всего его пленяли столичные мельпомены; на них была сосредоточена без остатка его усердная и разорительная страсть.
В тот вечер, когда, к общей досаде, прервалась столь чувствительная беседа по поводу России-матушки, Леонтий Васильевич торопился в некий отдаленный загородный игорный дом, в коем он считался высшим покровителем (впрочем, весьма инкогнито, так, что об этом важном обстоятельстве знали лишь немногие завсегдатаи дома, лица с высоким положением). Леонтий Васильевич избрал этот дом с целью устройства в нем чрезвычайно секретных встреч и времяпровождения. В кабинет Леонтия Васильевича даже был устроен в этом доме особый вход, со специально приставленным лакеем, человеком весьма известным III отделению.
Не успел Леонтий Васильевич и взойти по лестнице в свою половину дома, как лакей доложил, что его уже ждет важная посетительница. Леонтий Васильевич сбросил шинель и прошел в ковровую комнату с пышной мебелью и золотыми багетами. Навстречу ему бросилась, дребезжа смехом, крепко набеленная и нарумяненная, вся в шелках, Анна Авдеевна.
Леонтий Васильевич столь же расторопно поймал ее за руку, которую и поцеловал трижды самым нежнейшим образом, а на четвертый раз уж в локоток с шуршащим шелком, прямо в тепленькие складочки.
Анна Авдеевна, легко и вздрагивая, как полевая былинка, пошла с ним в дальние комнаты, оглашая их резвым и кувыркающимся смехом…
Впрочем, Анна Авдеевна была преобаятельнейшая женщина.
Козыри в руках Ивана ПетровичаВоротившись домой, Иван Петрович узнал от лакея, что его дожидается неизвестный, но весьма чиновно одетый человек, еще молодых лет, и в ожидании находится в прихожей, у лестницы с черного хода.
– Осмелюсь… с докладом… – робким голоском заговорил столь поздний посетитель, входя в кабинет к Ивану Петровичу и увидя его уже сидящим за столом.
– Так, так… Господин Антонелли? – Иван Петрович привстал и протянул свою длинную руку. – Чем пришли порадовать? Прошу.
Петр Дмитрич медленно и осторожно сел. Глаза его пламенели мигающими огоньками, а губы робко заулыбались.
– Весьма польщен доверием вашим и высоким начальственным расположением, – заговорил он, подбрасывая взгляды к потолку и тем приводя Ивана Петровича в некое беспокойство. – Прежде чем начинать игру, я по своему правилу и обыкновению пристальнейшим образом изучил карты. Потому – как же вы будете играть, не зная, чем вы обладаете? Не видя, что у вас в руках и что в руках прочих игроков? Руки-то у меня уж такие, что к ним козыри так и липнут-то… хи-хи…
– Драгоценнейшее качество, любезный молодой человек. Драгоценнейшее, – закряхтел Иван Петрович, смеясь в дырявые зубы и выказывая свое поощрение расторопности Петра Дмитрича.
Петр Дмитрич, сперва немного оробевший, тут вдруг оживился и даже запрыгал в кресле, еще пуще прежнего закатывая глаза кверху, так что Иван Петрович уже не на шутку обсмотрел весь потолок, от одного края до другого, причем, кроме нескольких прошлогодних мух, ничего примечательного не обнаружил.
– Продолжайте, продолжайте, молодой человек! – одобрительно добавил он, набивая желтыми руками трубку.
– Чрезвычайно осторожно, соразмеряя каждый шаг, бодрствуя, осмелюсь доложить, по ночам, проникал я в тьму, чтоб остановить заблудших людей у края гибели и поразить тлетворный дух. Сперва я слышал много голосов, видел много лиц, но не постигал всех тонкостей преступного сообщества. Я зашел спереди, так сказать, но тут-то было все весьма благонамеренно и открыто. Тогда я кинулся на черный ход, догадавшись, что тлетворный дух выбирает себе самые что ни на есть потайные дорожки, обходя парадные подъезды, и пробирается не в денное время, а по ночам, боясь и смотреть даже людям в глаза. Это было исполнено все в строгости и вполне согласно вашему плану. Ваш-то план у меня весь до последней черточки записан вот тут-с, – при этом Петр Дмитрич провел пухленькой рукой по груди. – План был исполнен величайшей мудрости и предвидения. Направлен в самую середину, можно сказать, и имел целью раздавить тлетворное начало до основания. И как было вами положено-с, так оно и свершилось. Фатум! И ничего более! Короче сказать, игра окончена, и все козыри в руках… вот тут-с, – и Петр Дмитрич повертел руками свернутую в трубку длинную бумагу, хранившую в себе список преступных фамилий, зараженных тлетворным духом…
Иван Петрович длинными пальцами стал перелистывать широкие страницы предательских записей, жадно схватывая свежезанесенные на бумагу имена, отчества и фамилии, адреса, места и дни встреч и собраний, предметы обсуждений и бесед и прочие подробности, пойманные на лету, в случайных разговорах, подслушанные через дверь и подсмотренные через темное окошко или из-за угла.
– Любопытно! Любопытно-с! – приговаривал как бы про себя Иван Петрович, погрузившись в чтение и выискивая нити преступлений. В голосе его слышалось торжество и почти ликование по поводу того, что все замыслы заговорщиков были уже раскрыты и уличены. – Ястржембский… учитель кадетского корпуса, Технологического института и Корпуса путей сообщения… ишь ты! Вот куда проникли идеи! Ну конечно, даже особу императора не пощадил… публично именовал «богдыханом»… дерзость неслыханная! – скороговоркой перебирал Иван Петрович. – Толль… тоже учитель… и тоже атеист и богохульник… так, так… Кашкин и Баласогло… оба из Азиатского департамента… А этот в правительственном Сенате – Головинский, а этот – литератор, господин Дуров… что-то слыхал, слыхал о нем. Ну, а тут пошли уже офицеры… нечего сказать… похвально-с: Кузьмин, один и другой, Кропотов, Львов, Григорьев (из Конногвардейского полка! Вот даже откуда-с). Пальм (тоже из лейб-гвардии!), Момбелли (тоже из лейб-гвардии!)… Ахшарумов… из института восточных языков… Десбут один и другой… снова Азиатский департамент… А вот кто-то из канцелярии по кредитной части… коллежские асессоры, секретари… чиновники особых поручений… художник… учитель… литератор Достоевский… ах, это тот самый, что в «Отечественных записках»? Так, так… Спешнев – помещик из Курской губернии… туда же и помещик, поспешил на помощь благодетелям рода человеческого… и все концы сходятся у неудачного дворянина Петрашевского… фурьериста. Любопытно! Любопытно!
– Осмелюсь присовокупить, – заговорил Петр Дмитрич, когда Иван Петрович пробежал список, – у дворянина Петрашевского по пятницам собираются люди разных чинов и ведомств, причем всякий раз бывают новые лица, как столичные, так и приезжие, и ведут преступнейшие беседы, сводящиеся к низвержению правительства и изменению всего государственного устройства, а особливо к освобождению крестьян от крепостной зависимости. Кроме того, тайные кружки собираются у господина Спешнева, у Дурова, живущего вместе с Пальмом и Щелковым, у Кашкина и у Момбелли… Петрашевский как бы покровительствует над всеми, дает советы, читает проповеди и наставляет по части наук философских, социальных и экономических. К тому же и распространяет преступные книги и брошюры, кои не дозволены нашей цензурой. Иногда сам захаживает к членам общества, очевидно с тайными мыслями и целью. Недавно был у сочинителя Достоевского и просидел там почти целый час… Образ мыслей его крайне дерзкий, он стоит за республику и замышляет пропагаторскую деятельность в войсках, весьма неучтив к вопросам религии, даже к особе самодержца нашего…
– Что ж, – посягательство на жизнь, быть может?..
– Точных сведений нет, но все, все возможно-с. А пуще всех не внушает к себе доверия помещик Спешнев, и именно потому, что больше всех молчит, а между тем насквозь видать, что задумано таинственное дело…
Иван Петрович насторожился.
– Что же вы полагаете? – почти шепотом переспросил он.
– Я так думаю, что подготовка к восстанию… Европа не дает спать. Европа манит-с. Уроки Парижа, надо думать, недостаточны, и тлетворный дух не сдается. Он наполняет собою умы молодежи и готовит дьявольские козни. Надо предостеречь…
– Что ж, у них… организация? все предрешено? сговор?
– В том-то и дело, что организации не видать, а между тем все сходится к одному: к подрыву, к смуте. В беседах говорят с аллегориями и иносказательно, толкуют про общечеловека, освещают все Диогеновыми фонарями, а коли коснется дела – выйдет прямой бунт. Чрезвычайно хитро и предусмотрительно…
– И их… много?
– Надо полагать, что в столице не мало, а в провинции и того больше. Приезжие бывают даже и из Сибири. Не столь давно литератор Плещеев отправился в Москву не без цели и прислал оттуда письмо с точным текстом богохульного послания критика Белинского к сочинителю Гоголю. Сие послание господин Достоевский полностью огласил на «пятнице» у Петрашевского… И с каким еще пылом! С какой горячностью и блеском в глазах!
– И эту мерзость Достоевский мог оглашать публично? Это сочинитель-то «Неточки Незвановой»? – Иван Петрович в раздражении взял в руки свежий том «Отечественных записок», в коем напечатана была первая часть нового романа Достоевского, и, закрыв его, отбросил на подоконник. – Непостижимо! – воскликнул он. – Преступнейшие мысли и клевета на религию, на церковь, на законы – и вдруг все это подвергать публичному слушанию! И даже обсуждать, и, видимо, с усмешечками?
– Совершенно верно-с, с усмешечками…
– И с полным сочувствием?
– С полным. Совершенно точно. И при этом господин Достоевский с горячностью повторял мысли Белинского о том, что-де только литература может быть защитницей и направительницей народа, а что сочинитель Гоголь предает интересы народа, вместо того, чтобы стоять за него.
– Вот оно как!
– И Гоголь вышел поэтому проповедником невежества, религиозным изувером… Тут полное отрицание религии, обрядов и молитв… Не молитвы нужны, а наука-с… Таковы выводы… И вот что слушали господа гости у Петрашевского.
– Что же они говорили? И как сам Петрашевский?
– О, – всецело на стороне Белинского. Белинский там как бы повелитель всех чувств и понятий. Некий Львов подхватил его мысли и сразу предложил распространить письмо в целом виде и пустить по рукам… Мало того – литографию завести и уж печатать по всем правилам. Так и принято было. Все общество сидело как бы околдованное. Лишь кое-кто про себя раздумывал нечто иное и на лице выражал недовольство, да таковых было мало. Благомыслие ничтожно в кружке, осмелюсь доложить…
– Оставьте у меня эти списки. Я немедля доложу графу.
Иван Петрович уж не мог успокоиться, получив столь внушительные сведения от агента, подобранного им для обнаружения преступного сообщества.
– Нет! Нет! До чего дошла молодежь! – восклицал он, беспокойно сидя в кресле и не глядя на Петра Дмитрича. – Какая заносчивость и презрение к величайшим историческим святыням! Какое непонимание! – разводил он длинными руками, с желчью выплевывая каждое слово.
– Осмелюсь заметить, естественные науки-с и политическая экономия вместе с философией – вот что всему причиной. Европа! Европа идет на нас!
– Прошу вас, представьте все дополнительные сведения и мнения относительно действий Спешнева, Момбелли и прочих. Также и относительно Дурова и Достоевского. Дело не терпит никаких отлагательств. Через два дня жду доклада.
Петр Дмитрич вытянул вперед свое круглое лицо:
– В точности все будет произведено и доложено. Осмелюсь сказать, исторической важности события Исторической!
– Да, да! Скверная история! Сквернейшая!
Петр Дмитрич медленно удалился в прихожую, что у лестницы с черного хода.








