Текст книги "Ссыльный № 33"
Автор книги: Николай Арденс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
Когда дилижанс въехал в городские предместия, ветер несколько стих, и Федор Михайлович, продрогший в поле, нетерпеливо ждал остановки. На остановке дилижанса он взял извозца и поехал дальше к себе домой.
С моря ветер гнал тяжелые облака и подхватывал слежавшуюся за лето пыль. Было холодно. Когда переезжали через Неву, Федор Михайлович запахнул до последней возможности свою прохудившуюся шинель.
Нева бурлила в гранитных берегах, неся широкие волны навстречу ветру. Федор Михайлович смотрел направо: в тумане и облаках острой иглой прорезал небо шпиц Петропавловского собора, и тяжелой пятой распласталась под ним крепость, впившаяся своими бастионами, как щупальцами, в куски земли у реки. Еще дальше в пепельной завесе облаков прятались колонны Биржи и дальние паруса, колыхавшиеся над водой. Под мостом слышались рассыпавшиеся дробью всплески холодных волн, и их суровое дыхание предвещало уже близкую зиму.
Едва Федор Михайлович успел различить в сизой мгле набережных громады стен Зимнего дворца и Адмиралтейства, как просторы Литейной улицы скрыли его от леденящего ветра.
Наконец он у себя дома, уже разделся, отогревается и отлеживается после изнурительной дороги. Голова побаливает, и тоска давит его.
Но комната его тиха, спокойна и тепла, и он забывается в ней, слушая, как где-то в углу над кафельной печкой сухо трюкает осторожный сверчок.
Между тем дни его продолжали идти в заботах. Он все больше и больше проникался надеждой на скорый приезд брата в Петербург. С братом, которого он любил все сильнее и сильнее, он воображал создать такую ассоциацию, которую не могли бы сломить никакие обстоятельства жизни. «Работай мы врозь, – думал он, – упадем, оробеем и обнищаем духом. А двое вместе для одной цели – тут другое дело. Тут – бодрый человек, храбрость, любовь и вдвое больше сил».
Федор Михайлович кончил «Хозяйку» и уже мог заплатить долги и помочь брату.
Наконец он дождался и переезда Михаила Михайловича со всем семейством в столицу. Михаил Михайлович получил увольнение в отставку в чине инженер-подпоручика и теперь решил предаться литературной деятельности.
Федор Михайлович в короткое время ввел брата в литераторские круги, представил его Краевскому и повел на «пятницу» к Петрашевскому, чем возбудил в нем еще большее любопытство к вопросам социальным и литературным. Михаил Михайлович весьма свободно изъяснялся по-немецки и не прерывал своих занятий по переводу шиллеровского театра, которым восторгался.
Он познакомился и с доктором Степаном Дмитричем. Доктор поразил его своими неумеренно ветхими взглядами, как определил их Михаил Михайлович. Степан Дмитрич в первый же вечер развил целую теорию, которая, по его мнению, одна сможет спасти Россию и вывести ее на настоящий путь прогресса.
– Мы обойдемся с одним лишь православием. Никакого социализма нам не надо, уважаемый Михаил Михайлович, – доказывал Степан Дмитрич. – Вот ваш братец все об этом социализме толкует, да ведь социализм-то даже и на петровскую дорогу не выведет, а прямо к обрыву. Не иначе. И как ни твердят господа социалисты и коммунисты о реформах, а мы без нашей истории не двинемся ни шагу вперед, потому – больно пропахли татарскими степями и не смыслим ничегошеньки в европейских делах. Нам дай изразцовую печку, щи с квасом и евангелие – вот и наша святыня. Ну, разумеется, это я выражаюсь красными словцами, и вы не сочтете меня ретроградом. Но уверяю вас: православием мы возьмем, увидите.
Михаил Михайлович возражал и даже протестовал. Но Степан Дмитрич стоял на своем.
– Вы на преступном пути, – уверял он Михаила Михайловича. – И мысли ваши совершенно несостоятельны.
– Убедитесь сами, Степан Дмитрич, в правоте моих предчувствий и направления… – робко старался вставить Михаил Михайлович.
– И не прорицайте. Не прорицайте! Напрасные усилия ума – и только-с. История довершит свое дело, и никакая сила не пресечет ее хода. Вы хотите стать поперек ее – она отбросит вас, как соринку, как ничтожную соломинку…
Соломинка не выдерживала подобных уничтожающих сравнений. Доктор же продолжал дробить и крушить все новые веяния в философии и социальных учениях, особенно нападая на фурьеристов, и заодно на «Современник», и даже «Отечественные записки».
– Скаредные мыслишки и скаредная литература. Вот что-с! Уж на что Булгарин врун и ябедник, а и он столько зла не принесет, сколько эти предвестники «всеобщего равенства». Я очень сожалею, что любезнейший Федор Михайлович так поглощен нынешним вольнодумством и пристрастился к этим «пятницам». До добра не доведут. Поверьте мне, Михаил Михайлович! – Тут доктор остановился и вкрадчиво поглядел на задумавшегося слушателя. Потом, вздохнув, продолжал: – Не подумайте, что я против реформы. Нет, нисколько. И я не меньше вашего думаю о мальцах и нахожу, что крепостная зависимость уже пережила себя, но когда Федор Михайлович сам меня отговаривает ходить на эти «пятницы», я в душе отвечаю ему: спасибо, друг, истинный друг. Потому что уже довольно шалостей языка и всякого словесного смрада! Весь Петербург отравлен. Да что Петербург! Слыхали, как в Ревеле и Саратове тайные кружки, не то масоны, не то прямые поджигатели и возмутители, попались? Вся Россия будто прислушивается к чему-то… И уж тут-то журналы наши стараются. О, эти журналы!.. Будь я министром, первую бумагу на столе подписал бы о закрытии «Современника».
Степан Дмитрич был весьма щедр на государственные мероприятия, способствовавшие, как он был убежден, успокоению умов.
– Я иногда говорю Федору Михайловичу: ну зачем вам понадобились эти сборища у господина Петрашевского? Конечно, все мы любим полиберальничать, и вам хочется поиграть в эти игры, но всякому овощу свое время. Во всем должна быть умеренность и благомыслие. Надо знать, о чем можно и нужно говорить сегодня, а о чем – завтра. Вот господа Спешневы, – слыхали, такой есть молодой помещик из Курской губернии, тоже по тайным столичным кружкам шатается, – вот они что ни ступят ногой по Невскому, так по крайней мере полшага в следующее столетие делают. В том и состоит все их призвание, чтобы прыгать в вечность и смущать сердца. Они обязательно в юности осмеют дела их отцов, а когда войдут в жизнь, уж непременно спутают все приходные и расходные книги человечества, религию отбросят в сторону, как сор гниющий, а во главу угла поставят всякие философские науки, вроде этой… как она?.. политической экономии. И уж тогда шалят… Тогда нет проходу от них скромному и благородному человеку, дворянину, или почтенному чиновнику, или купцу. Обругают и все медали перевернут…
Михаил Михайлович, очевидно следуя примеру брата, не особенно ретиво вступал в спор с доктором, так рассудительно настроенным, но Степан Дмитрич (проницательный был медик, и об этом многие говорили в Петербурге) видел насквозь человека:
– Знаю, знаю. Не по вкусу говорю, – заранее, как бы предупреждая, замечал он, глядя ласково в глаза Михаила Михайловича. – Вижу, что и вы склонились к социализму. Все вижу и скорблю.
Михаил Михайлович вслед за братом питал живое пристрастие к социальным планам Фурье и Овэна и не скрывал своих симпатий к французским революциям. Как многие другие, он возносился в своих желаниях даже к революции в России, хотя никак не мог точно определить ее формы и значение.
– Ну, прощайте, прощайте, милый энтузиаст, – сказал в заключение Михаилу Михайловичу доктор, – только романтизм свой направьте на истинные исторические нужды наши, а не на разрушение основ.
Степан Дмитрич любезно улыбнулся и еще раз с сокрушением заглянул в глаза Михаила Михайловича.
Происшествие в фаланстерии Михаила Васильевича. Николай Александрович развернулсяВ большой комнате у Михаила Васильевича было необычайно жарко.
Еще с утра Марья Митрофановна наносила дров из сарая и после обеда истопила обе голландские печи, выходившие из кабинета и спальной Михаила Васильевича. Присутствие почти тридцати человек гостей еще больше способствовало духоте.
Собравшиеся сидели и стояли отдельными группами. Квартира Михаила Васильевича гудела от общего говора. В соседней комнате, у рабочего стола Михаила Васильевича, сидел сам Михаил Васильевич и рядом с ним пухлый Ольдекоп, двое братьев Дебу, старший, Константин Матвеевич, и младший, Ипполит, офицер гвардии и литератор Александр Иванович Пальм и два брата Достоевских, избравших себе местечки у окна, завешанного тяжелыми драпри. На столе под абажурчиком горели две свечи.
Михаил Васильевич – это все заметили – был мрачно настроен и, видимо, чем-то не на шутку озабочен. Он сидел понурив голову и выглядел совершенным стариком. Борода его была всклокочена и глаза полузакрыты от подавленности чувств.
В комнату вошел Баласогло.
– С Новым годом, господа, – поздравил он, вспомнив, что недавно встречал в шахматном клубе Новый год. – С новым счастьем и новыми идеями!
– С Новым годом! – послышались ответные возгласы. – Что-то нам принесет тысяча восемьсот сорок восьмой?!
– Не знаю, кому что, а мне уж он принес немало беспокойства, – выдавил из себя наконец Михаил Васильевич, и даже встал от волнения со стула, и отошел к этажерке с книгами. – Вчера вернулся я из имения и до сих пор не могу найти себе места. Нет, вы послушайте, на что способны люди! До чего простирается неблагодарность и тупость человеческая!
– Что же случилось? – закидали вопросами растерянного Михаила Васильевича.
– Нет, что о н и со мной сделали? – восклицал Михаил Васильевич, как-то неожиданно быстро для своей плотной фигуры шагая из стороны в сторону. – Случилось вот что. – Михаил Васильевич остановился посреди кабинета и сунул руки в карманы, отчего стал еще шире и круглее. – Я велел своим крестьянам выстроить для всех семейств одну большую общую избу… ну, словом, вы все слыхали о моих намерениях и планах с нового года начать новое ведение хозяйства и вообще жизнь в деревне. Дом недавно был выстроен. Каждой семье я определил помещение, перед переездом обошел с крестьянами все постройки, подробно разъяснил, что кому, где и как, указал им все выгоды новых начал и удобств, передал инструменты, весь скарб и амбары. Они ходили со мной и во всем соглашались, приговаривая: на вашу волю полагаемся, премного благодарны и прочее, – и я спокойно уехал на ночь к леснику. Утром приезжаю в мою фаланстерию и нахожу на ее месте одни обгорелые балки. В ночь они сожгли ее всю, до основания.
Слушавшие ахнули. Ольдекоп развел руками и опрокинул стакан с гусиными перьями, стоявший на самом краю письменного стола. Михаил Васильевич снова сделал несколько шагов в угол, остановился и, оборотившись лицом к своим приятелям, молча задумался. В это время в комнату влетел Чириков и бросился целовать Михаила Васильевича.
– С Новым годом! С новым счастьем! Родной мой Михаил Васильевич, да как же это такая беда стряслась над вами? Ну как это случилось? Да что это за изверги рода человеческого! – Михаил Николаевич тяжело дышал, он только что взбежал по лестнице, услыхав от Марьи Митрофановны о приезде барина и событии в деревне.
Михаил Васильевич с грустью в голосе объяснил, как это произошло.
– Я-то думал: не вытащить их из болота, так они и совсем завязнут, – вот и вытащил… Строил им, закупал горшки, надрывался… Всю осень ездил в деревню… И – вот награда!
– Подлый народ! Подлый! – хриповатым голоском заключил Чириков, взволнованный происшествием Михаила Васильевича.
Федор Михайлович о чем-то смущенно шептался с братом. Событие у Михаила Васильевича его сильно тронуло.
Вот, – можно было прочесть в его глазах, – захотели жить по-заграничному и предались иностранным чудотворцам. Нет, видно, никакими приворотными травами не принудить наше крестьянство жить по уставу Фурье.
Михаил Васильевич с видом непонятого и отверженного певца снова сел у стола и тихим голосом, как бы раздумывая про себя, добавил:
– Не бывает пророков в своем отечестве… Вы знаете, господа, что мне сегодня ночью представилось: моя судьба. Да, да, судьба. На берегу широкой реки стоит множество народа. Разносится гул, и идет движение. Все бросаются к одному месту и кричат: «Поймали! Поймали! Колдуна поймали, очарователя! Тащи его, не пускай! Веревками опутай, а то ускользнет и сбежит!» Толпа держит его и запутывает в веревках… «Ишь какой! Планиды небесные разгадать захотел! Топить его! Топить!» Понесли человека, связанного по рукам и ногам, и бросили в воду… И вот мне кажется, что и я такой очарователь. По крайней мере мои мужики способны считать меня колдуном… Невежество, господа, невежество – вот мать всех российских пороков, – энергично и с жесткой твердостью в голосе закончил Михаил Васильевич.
На лицах присутствующих играло и сочувствие, и негодование, и изумление, и любопытство.
– Событие чрезвычайное! – кое-кто подумал про себя. – И даже в некотором роде символ. Что там ни говори!
– Да, господа, из этого я заключаю, что мы (мы!) долго будем еще ползать на четвереньках, – печально улыбнулся Баласогло.
– Вот она, социальная гармония! Впрочем, откуда она возьмется, когда десятки миллионов у нас не моются, не стригутся, не читают и недоедают… Черт знает что, а не гармония! – без промедления согласился Ольдекоп и зло рассмеялся.
Однако злой смех не слишком оказался по сердцу самому Михаилу Васильевичу, столь взволновавшемуся неожиданным событием в своей деревне.
– Но, господа, – с настойчивостью произнес он, – суеверия и невежество не заслужили насмешки и поношения. В чем наша с вами цель? Да именно в том, чтобы рассеивать тьму. У нас не моются и не стригутся, но почему, спросите себя? Да ведь только потому, что народ замордован. Он в цепях, господа! И не пренебрегать им надо, а помогать ему. Я потрясен всем происшествием, но я завтра же еду на свое пепелище и все всем прощу… Другого оборота не может быть.
– Вот, вот, именно так! – подбежал один из братьев Дебу. – Действовать надо! Внушать! Воспитывать! Как я счастлив, что могу слышать от вас, бесценнейший Михаил Васильевич, вот эти самые слова – лучшие из лучших! – И он с горячностью потряс руки Михаила Васильевича. – Будем, господа, без куражу и чванства. Отдадим себя народу. Он достоин того. И что мы без него? Уверяю вас – ничего осязательного нет в нас без него.
Михаил Васильевич успокоенно закивал головой, вполне, видимо, соглашаясь и расчувствовавшись от горячих слов.
– Разумеется, разумеется, – повторял он, приглашая всех в большую комнату, где происходили собрания и уже слышен был шумный разговор.
Идя туда, Федор Михайлович проговорил брату, но так, что все слыхали его:
– Вернейшая мысль! Народ угрюм, мрачен, но он силен, он в терпении своем выказывает силу. И злобу его, и озорство, и тяжкие вздохи надо понимать. Трудненько это для нашего брата, а надо.
Меж тем в соседней, большой комнате как раз разгорался спор насчет уничтожения крепостничества. Федор Михайлович вышел из кабинета и пристроился вместе с братом в углу, за спинами споривших. Обсуждалась только что прочитанная Ханыковым краткая записка о необходимости освобождения крестьян, как первого шага на пути к обновлению России.
– Только как освободить? Вот в чем вопрос, – снова и снова возвращались к одному и тому же. – Как начать жить в тепле, без палок и чужой воли?
На этот вопрос выдвигались тысячи ответов, один другого величественнее. Кто советовал прямо идти к царю и просить об издании исторического манифеста, кто предлагал разработать проект фаланстеризации всей крестьянско-помещичьей жизни, кто решал немедленно усилить пропагаторскую деятельность и тем самым подготовить почву «снизу». Большинство же, однако, надеялось на «верхи», которые-де с берегов Невы должны трубным гласом возвестить зарю спасения отечества.
Вошедший Михаил Васильевич начал было говорить о заманчивых идеях фурьеризма, но на полуслове запнулся, очевидно вспомнив о своем сгоревшем фаланстере.
– Люди только нужны. Люди! – взывал он, с болью и даже дрожью в голосе. – Без людей ничего не делается. А их надо подготовить. Искоренить суеверия и рассеять тьму.
При упоминании о тьме раздались голоса насчет религии и духовенства, которое пуще всех других сословий держится за эту тьму. Господа христиане тотчас приставили к своим идеям социализм и стали доказывать, что сие «едина плоть» и «едина кровь».
Молчаливый Феликс Густавович Толль, с одутловатыми щеками, выразил на этот счет свое большое сомнение. Он был немало искушен в вопросах истории религии. Он преподавал словесность в школе кантонистов и, находясь в приятельских отношениях с Михаилом Васильевичем, немало способствовал и образованности своего друга. Он начал свою речь с самых древнейших времен – с окаменелых учений фарисеев, саддукеев и ессениан – и только таким путем подошел к Христу, заметив при этом, что он не уверен, действительно ли жил на свете сей крепкий волею, но слабый умом «демагог еврейских масс».
– Как бы там ни было, но его проповедь нам не нужна! – с горячностью закончил он, оглядев всех. – Его проповедь – проповедь бессилия, рабства и унижения. А человечеству нужен порыв и подвиг.
Несколько голосов тут вступились за потусторонний мир и с видимым неудовольствием заявили:
– Нечего, господа, валить на религию. Религия вынесла всех нас и вынесет всю будущую культуру человечества. А Христос многому научил самого господина Фурье. Да-с!
Голоса смешались. Поднялся общий крик и шум. Тогда Михаил Николаевич сразу догадался, что пришел его черед, подбежал к часам, достал колокольчик и зазвонил что есть силы, призывая к порядку и тишине. Через минуты три порядок был восстановлен. Чириков еще раз дернул звонком, причем Федор Михайлович ясно заметил на колокольчике фигуру некоей девы, которая служила ручкой звонка, и маленькое полушарие, блестевшее над свечой и тонко-претонко звеневшее. Эта дева должна была в глазах Михаила Васильевича обозначать собою символ свободной и открытой мысли.
В тишине заговорил густым баритоном Спешнев, недавно пришедший:
– Слышал я, господа, ваши надежды и мечты, обращенные к божественному промыслу, и думал про себя: так рассуждают люди, искушенные в вопросах философии и морали, обольщенные идеями гуманизма и свободолюбия… И эти люди совмещают в себе истины, возвещенные наукой и знанием, с самыми грубыми суеверными понятиями о боге, которыми опутано человечество, изнемогающее тысячелетия под бременем религий. Откройте глаза! Посмотрите вокруг себя на этот мир, кипящий страстями, волнуемый человеческим разумом и стремлениями и повергающий отдельных людей и целые народы в борьбу за существование и прогресс, и подумайте: присутствует ли во всех этих движениях разума и воли, во всех достижениях человеческого гения и порывов некое божество? Нет, господа, нельзя упиваться прошлыми суевериями и безрассудно следовать установленным веками понятиям. Мир движется и шумит. Земля дрожит от неудержимых шагов истории. На земле, в городах, на полях и горах, человек множит свое богатство, влагая в жизнь и деятельность всю свою дерзость и отвагу. Все растет и полнится, цветет и украшает собою живой мир… А посмотрите на это небо. Посмотрите! – При этом Николай Александрович действительно посмотрел вверх, и за ним и все прочие обратили свои взоры кверху. – Небо – п у с т о! Там никого нет. Пу-сто-та! – Николай Александрович развел руки и звонко прихлопнул губами, издав пустой звук, так, что все осязательно почувствовали, ч т о такое пустота вообще и что т а к а я именно пустота и пребывает на небе.
Николай Александрович стал далее утверждать, что на земле должна развиться еще бо́льшая деятельность человечества и что в ходе этого развития будут снесены все сгнившие вехи старого порядка, а в том числе и церковные культы всех народов.
– Нас с вами ждет великое время коммунизации всего строя жизни, господа, – провозгласил он. – И это время – не за горами. Потрясенный революциями, мир дрогнет, и новые поколения сбросят с себя оковы религии и социального гнета. Надо мужественно встречать это время.
Николай Александрович оглядел присутствующих проницательными глазами. Щеки его были слегка розоваты, и это служило явным признаком его волнения. Никто не мог сразу догадаться даже, кончил ли он или допустил передышку, чтоб начать снова речь. И только через минуты две определилось, что Николай Александрович кончил.
Речь, произнесенная им возбуждающе и с задором, многих ошеломила, многих же успокоила до самозабвения. Иные не понимали, как из крепостничества можно перепрыгнуть в коммунизм, другие размечтались о сладостях будущего времени… Но никто не двинулся, чтоб возразить или подтвердить. Так, будто сказанное Николаем Александровичем замыкало собою все прежние выводы и не требовало никаких дополнений. Оппоненты умолкли и даже не сразу пришли в себя, – так твердо и упрямо было сказано о неминуемом переделе мира на новый образец.
Все начали медленно и молча расходиться.








