
Текст книги "Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди"
Автор книги: Михаил Никулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
Огни в окнах школы
В хате Хвиноя сегодня настроение было не просто хорошим, но и веселым. Собралась вся семья, Хвиной и Ванька успели уже отогреться и отоспаться. А тут еще к половине дня в совете, где был и уезжавший в станицу Иван Николаевич Кудрявцев, решили, что как-то надо отметить трудовые заслуги людей, ходивших с хлебным обозом. Много пришлось им перенести. С особой благодарностью говорили о женщинах, которые охотно помогали совету в трудные дни.
Вернувшийся из совета Ванька торжествующе заявил:
– Граждане Чумаковы, готовьтесь к вечеринке! На вечеринке отметим, стало быть, наших бабочек-гражданочек, что возвернулись со станции домой, а потом повеселимся…
Сорвав с головы шлем, он кинул было его на лавку, но Наташка перехватила шлем в воздухе и тут же, подскочив к мужу и обнимая его, спросила:
– Родненький мой, а поплясать можно будет?.. Хоть в самом конце вечеринки?
– Батя, ну почему Евсевна всегда возьмет да и помешает хорошему разговору? – обращаясь к отцу, с досадой спросил Петька.
Хвиной добродушно отмахнулся и от Петьки и от Наташки и восхищенно покачал головой. А когда Наташка кинулась к печи, чтобы ставить чугуны с водой, – пусть все искупаются ради праздничка, – спросил Ваньку:
– А кому же это пришло в голову вечеринку-то делать?
Расстегивая шинель, Ванька сказал:
– Дядя Андрей сказал, что вечеринка нужна хутору по многим статьям… А первым долгом, чтобы у хороших людей в Осиновском дух поднялся. Вечеринка, говорит, нужна, как хорошая питьевая вода в жару… Тем временем за Иваном Николаевичем на санях приехали. Он уж из саней давал наставление: согласен, говорит, давайте вечеринку в школе… Сначала, говорит, почествуйте людей за усердие, а потом повеселитесь, чтобы знали, что мы не перепуганные… И уехал.
– Уехал-то он с громышками? – спросил Хвиной.
– Не захотел.
– Это почему же?
Один раз, говорит, можно было под хорошее настроение, а больше не следует… Не хочу, говорит, забавляться той самой музыкой, какой забавлялись атаманы и бандиты… Ну, батя, ша! – предупредил Ванька, успевший поставить на лавку зеркальце, положить помазок и бритву. – Наташка, воды – буду бриться!
– У Ваньки борода такая, что о ней и говорить бы не стоило, – золотистый чахлый островок коротких волосков под нижней бледноватой губой, круглый, малозаметный кустик на подбородке, а от него протянуты две узкие полоски к мочкам ушей. Но Петька с завистью смотрит на то, как брат бреется.
– Жалко, что мне, Иван, еще брить нечего, а то… К вечеринке не мешало бы…
У Наташки в печи дрова горели с таким гулом, будто за хатой по мерзлой земле тянулись подводы на колесах. Сама она легко и весело носилась с ведром от печи во двор к колодцу и от колодца опять к печи. Успевающую подернуться нежнейшим ледком воду со звоном выливала из ведра в большущий чугун.
– Нынче, папаша, вы все в моем подчинении: сначала Ваню отскребу добела, а потом за вас с Петькой возьмусь как следует…
– Ваньку ты скреби, а уж мы с Петькой как-нибудь сами. Мы казаки холостые, застенчивые.
– Ничего подобного, папаша! С головы до пояса и от колена до самого низа все под моей командой будет, а остальное сами, – решительно заявила Наташка.
В окошко, выходившее на юг, било послеобеденное морозное солнце. На дымчато-серой кизячной золе, на солнцегреве, то и дело кукарекал Хвиноев красный петух, кукарекал до тех пор, пока его не прогнал Букет, вывалявшийся в теплой золе до такой степени, что его черная лохматая шерсть стала серой.
К окну подошел Андрей Зыков и крикнул Петьке, что он, Петька, плохой хозяин: Букета кто-то подменил другой собакой, а он не видит. Потом уже Андрей серьезно позвал:
– Иди, кум Хвиной, будешь понятым в амбаре: надо кое-кому отвесить и отвезти пшенички.
– Сейчас, – ответил Хвиной.
А через две-три минуты и Андрей, и Хвиной, и Петька с Букетом были уже за двором.
Наташка с крыльца громко предупредила:
– Папаша, чтоб через часок был в хате, как миленький. И Петька то же самое!
– А Букет? – засмеялся Петька. – Его надо бы горячей водой с мылом. Он вон как вывалялся!
– Ты, Петька, не все зубы сразу показывай, – пристыдила Наташка деверя и, засучивая рукава бордовой в горошек кофточки, скрылась за дверью.
Сначала Наташка подбрила Ваньке шею, потом подвела его, до пояса раздетого, к круглому деревянному корыту и проговорила:
– Ну, мой худючий голубок, давай начинать с головы и пойдем дальше…
Наташка вздохнула и улыбнулась Ваньке. Размашисто двигая проворными руками, она принялась намыливать мужу голову, шею, руки, спину.
– Вот так тебя! Вот так! Вот так! – приговаривала она, и хлопья мыла падали в корыто, а мутная вода разбрызгивалась кругом.
Кряхтя и смеясь, Ванька спросил:
– За что ты меня так? Кожу сдерешь!
– За то, чтоб надолго не уезжал, чтоб жену одну не оставлял!
– Будто ты уж такая пугливая у меня?
– Пугливая, боязливая…
– Брешешь… Ну, кого ж ты испугалась?
– Волка-бирюка. Вот тебе, вот, вот!
– Пощади! Даю слово мужчинское, не буду далеко уезжать! – сквозь смех прокричал Ванька, и Наташка стала легче тереть его мочалкой и уже приговаривала по-другому:
– Я буду тихонечко, вот так и вот так…
Но вот Ванька уже совсем раздетый сидел в корыте, намыленный с головы до ног, а Наташка через большую цедилку лила на него горячую воду. Под таким дождиком он совсем размечтался:
– Помню, когда-то мама так купала… И, должно быть, в этом же корыте. Ты нынче как мама…
– А может, и лучше, если б ты был сыночек мой ненаглядный…
– Придумаешь!
Ванька встал. Наташка с такой быстротой и ловкостью набросила на него холстинную простыню, что он и моргнуть не успел.
– Ну вот, сыночек… Сейчас вытру тебя хорошенечко и будешь отдыхать, а я схожу покличу Петьку и возьмусь за него…
Когда Наташка вышла звать Петьку, Ванька уже лежал под одеялом, покуривая, и думал, что жена у него давно уже стала лучше, сердечней, но такой, как сегодня, он ее не помнил. Эту разительную перемену в ней к добру, к заботе о семье он объяснял по-своему: видно, очень много пережила и передумала за те дни, когда в хутор приходили слухи о гибели всех, кто ушел с хлебным обозом. Теперь она знает, что в доме все живы и здоровы, да и сама жизнь поворачивается опять хорошей стороной…
Открылась дверь, и Наташка ввела в хату Петьку и Хвиноя.
– Попались-таки! Вот теперь она задаст вам перцу! – смеялся Ванька из-под одеяла.
Хвиной со смущенной покорностью снял шапку и сказал:
– Сдаюсь, Наташка. Что надо делать?
– Вы, папаша, раздевайтесь до пояса, а ты, Петька, пока выноси ведра с мыльной водой.
Прежде чем взять ведра и выйти из хаты, Петька шутливо заметил отцу:
– Тоже храбрец нашелся! С первого слова руки кверху – сдаюся!
– Нельзя, Петро… Вечеринка – праздник наш. Нам к нему и подготовиться надо как следует быть… Вон кум Андрей и бороду решил сбрить к чертям собачьим.
Наташка показала Петьке язык и, нахлобучив на него шапку, выпроводила с ведрами из хаты.
* * *
Зимняя заря только что погасла, и сумерки, быстро сгущаясь, погнали последний час вечера с такой суетливой поспешностью, словно он был назойливым гостем и мешал установлению длинной зимней ночи.
Мороз немного уменьшился, и пошел редкий крупный снег. На просторном базу у длинных дощатых яслей со свежей ячменной соломой стояли четыре красные коровы. Бока и спины им присыпало снегом. Ворота почему-то были раскрыты, на середине база валялась опрокинутая цибарка, из нее что-то вылилось, и на свежем снегу темнело пятно, которое поспешно вылизывали две лохматые собаки.
У Аполлона нет теперь ни одного работника, ни одной работницы: невыгодно стало их держать! Комбед требует заключения договоров, а по договорам работникам надо платить куда больше. К тому же хозяин обязан шить им хорошие сапоги, полушубки, валять валенки… Слыханное ли дело? Работник – чужие глаза во дворе, чужое ухо в доме!.. Двойная невыгода для хозяина! И потому Аполлоновы сами теперь ухаживают за скотом, за лошадьми…
Гашка доит коров, но Петровна, жена Аполлона, недовольна дочерью, потому что она доит наспех, а особенно в те дни, когда спешит в школу на вечеринку. Давно уже не было вечеринок, – думалось, что вовсе заглохнут. Но с обеда прошел слух, что нынче опять собираются в школе веселиться, и Петровна, удивленная тем, что дочь долго не несет удоя, пришла к базу, чтобы посмотреть, что же она там делает.
Она подошла к распахнутым воротам база уже тогда, когда собаки перестали вылизывать темную круговину и, рыча, вылизывали теперь ведро, со звоном катая его по земле. Сокрушенно покачав головой, Петровна задумалась, опустила взгляд и плечи. В накинутом легком полушубке, в мягких сапогах, пошитых по ноге, эта всегда сдержанная, русоволосая, статная, не поддающаяся старости женщина с одним лишь жарким, сверлящим душу вопросом мысленно обращалась к богу: «Да неужто ты оставишь на земле такой порядок?»
И хотя бог привычно отмалчивался, Петровна уверена была, что нет, не оставит он на земле такого порядка!
«Дурной куст вовремя срубишь – простор дашь хорошему кусту, и он потянется, разрастется и в вышину и в ширину», – думала она.
Управившись в конюшне, к базу подошел Аполлон и, быстрым взглядом подметив царивший здесь беспорядок и настроение жены, спросил:
– А куда девалась Гашка?
– Куда ж ей больше – в школу на вечеринку, должно быть, увихрилась. От вечеринок от этих у ней голова мутится, про все забывает…
Аполлон молчал, и тогда она тише и доверительней добавила:
– Вечеринка вечеринкой, а отцу не мешает и то знать, что дочка тайные встречи устраивает с Филькой Бирюковым. Говорят, что у красного шинель теплая, а нашей дочке все холодно. Вот она к его боку-то и жмется. – И, вздохнув, она взяла порожнее ведро, закрыла ворога и пошла от база. Шагая рядом, Аполлон вдруг дернул жену за рукав:
– Как думаешь, не избить ли ее так, чтобы долго помнила?
– Может, и нужно…
– Так я, стало быть, на днях займусь этим… Уговоры, знытца, не помогают делу…
Подумав, Петровна высказала опасение:
– А не засудят потом?
– Кто же это может сделать?
– Они же. Ты думал, что они не возвернутся? – намекнула Петровна на то, что муж легко поверил слухам, будто на хлебный обоз в дороге напали бандиты и всех красных активистов порубили.
Через вербы от речки донесся разговор Елизаветы Федоровны с Наташкой:
– Ты ж, тетя Лизавета, пожалуйста, присмотри за поросятами, они ж махонькие. Еще вылезет какой-нибудь из соломы да и замерзнет.
– Иди, иди!.. Хоть наказов мне надавали соседи целый ворох, да уж похлопочу ради вашего дела, – отозвалась Елизавета Федоровна.
Вдалеке, за белыми крышами хат, домов, сараев, за темной грядой садов, верб и тополей, молодые голоса тянули песню, в которой спрашивали кого-то: «Ай, да с кем я эту ночку да коротать буду?»
– Наташка! Наташка! – низковатым голосом крикнул вдогонку Хвиноевой невестке Андрей. – Мы с Хвиноем скоро придем, а ты пока присмотри за дедом Хрисаном. Пусть получше печи натопит, чтоб людям не мерзнуть в школе!
– Хорошо! – отозвалась Наташка.
И вдруг Андрей громко чихнул раз, другой и третий!
Петровна, остановившаяся с мужем посредине двора и слышавшая этот разговор, неожиданно засмеялась тихим, но неудержимым смехом.
– Что, знытца, за дурость влезла тебе в голову? Ну чего смеешься? – не понял Аполлон.
– Да, как же не смеяться, – все еще трясясь от смеха и прикрывая ладонью глаза, говорила Петровна. – Андрей Зыков аж три раза подряд чихнул, а ты хоть бы раз сказал ему «на здоровье»…
Засмеялся и Аполлон:
– Упустил из виду… Знытца, не догадался сказать вовремя, а теперь поздно…
– Что смеетесь вы, народные витии?
Это дал о себе знать возвращающийся из хутора Сергеев. Пока он неумело запирал ворота на засов, у Аполлона с женой произошел настороженный, короткий разговор.
Гришку Степанова нынче искал милиционер, интересно, нашел ли? Семен Иванович небось знает уж… Знытца, Гришка зря напролом идет. Надо как-то предупредить, чтоб был осторожней.
– Расспросишь про все, – сказала Петровна.
– Я, знытца, не Гришку боюсь, а этого бешеного быка Федьку Ковалева. Посулился заглянуть ко мне, а на черта это надо?
– Я сама к нему сейчас схожу. Скажу, что ты душой пригубился, никого не хочешь видать, даже со мной, скажу, перестал разговаривать. Сготовлю вам что-нибудь и схожу.
– А погодка, черт ее подери, превосходная! Я тут целых три книжицы достал у одного учителя, – сказал, подойдя, Сергеев.
В своем куцем полушубке, в стоптанных сапогах и высокой шапке-гогольке из плохого каракуля, постоянно бодрящийся Сергеев напоминал Аполлону и Петровне старого задиристого петуха, что всегда первым вступал в драку и всегда ходил общипанный. Но с этим человеком им было легче и лучше, чем с кем бы то ни было, и они охотно повели его в дом.
– Знытца, кому, Семен Иванович, на вечеринку надо, а нам вечерять да отдыхать…
– Сейчас вам скоренько сготовлю что-нибудь получше да посытнее, – сказала Петровна.
– Против того, чтобы «получше и посытнее», может высказаться только незадачливый, маломыслящий, – усмехнулся Сергеев и, войдя в переднюю, с удовольствием стал снимать гогольку, овчинный полушубок.
* * *
Самый короткий путь до Ковалевых лежит через хутор, но Петровна решила идти в обход, речкой. Этой дорогой она подойдет к леваде Ковалевых, вербами проберется в сад, а там уж сумеет незаметно пройти и в дом.
У Петровны были свои соображения насчет того, почему лучше пройти к Ковалевым незаметно: только две недели назад у них во дворе побывал представитель продотряда с хуторскими активистами. В счет налога у них забрали пару быков и корову. Петровна не хотела, чтобы о ней думали: пошла, мол, к друзьям-приятелям посочувствовать, горе разделить… и заодно последними словами изругать советскую власть.
Однако, вопреки предосторожностям, около Ковалевой левады, выходившей густыми вербами к речке, она столкнулась с Андреем Зыковым и с Хвиноем. Она первая поздоровалась с ними и, стараясь быть общительной, участливо спросила:
– Куда это, кумовья, на ночь глядя, направляются?
– В школу, на вечеринку… Наше дело такое, – охотно, но как-то небрежно ответил Хвиной.
Они миновали Петровну. Немного припадая на левую ногу, Андрей шагал быстро и твердо. Полы его дубленой шубы громко шуршали, отчетливо поскрипывал снег под сапогами.
Петровне нетрудно было догадаться, что Андрей не очень-то доволен встречей с нею, и она решила предупредить его подозрения.
– Хвиноен Павлович! – окликнула она и побежала вдогонку. – Я что хотела… Наша Гашка тоже ушла в школу… Страсть любит она эти дела, – смущенно лепетала Петровна. – Ушла налегке. Как там в школе-то, тепло?
– Власть об этом позаботилась: уши горят от тепла! – решительно заявил Хвиной.
– Стало быть, мне не надо идти за ней?
– Тебе видней, – резонно ответил Хвиной и стал догонять кума.
– Ну, значит, пущай дочка веселится на здоровье, а я вернусь домой, – сказала Петровна так громко, чтобы ее услышали и Хвиной и Андрей.
Но домой Петровна не пошла. Дождавшись, когда Андрей и Хвиной скрылись в темноте, она укоризненно покачала головой и свернула в леваду Ковалевых.
* * *
Ковалевы рано поужинали. Хозяйка, незаметная женщина средних лет с простодушными усталыми глазами, в цветной фланелевой кофте и в зеленой шальке, завязанной под подбородком, убирала со стола деревянные ложки и чашки. По глинобитному полу большой передней, освещенной подвешенной к перерубу потолка лампой, прыгали черные, белые, дымчатые козлята и ягнята. Их было так много, что хозяйке, неслышно ходившей в своих валенках от стола к посудной полке, все время приходилось глядеть под ноги. К широкой деревянной кровати с высокими спинками, покрашенными красновато-коричневой краской, были привязаны три новотела. Весь этот многочисленный животный мир, загнанный холодом в комнату, жил здесь такой же обычной жизнью, какой жил бы и на базу, и на пастбище. Ягнята, козлята и телята то и дело мочились…
Яшка был на страже порядка. В сапогах, в ватном пиджаке, повязанный дешевеньким пестрым шарфом концами за спину, подпоясанный витым самодельным шерстяным пояском, он стоял посреди комнаты, держа в руках глубокий глиняный горшок. Обиженным взглядом он посматривал на мать, которая старалась не замечать его.
Отец грузной горой восседал на печи, склонив всклокоченную голову и свесив ноги, обутые в большущие белые валенки. Следя за Яшкой и за тем, что делалось в комнате, он то и дело сердито кричал на сына:
– Яшка, ты что, ослеп? Подставляй горшок рябой телушке, не видишь, что хвост задрала?
Яшка подставил горшок рябой телушке. Услуга была оказана почти вовремя, но отец опять закричал с печи:
– Живей поворачивайся! Вон козленок – то же самое!..
Яшка немного опоздал, и отец сердито заругался:
– Ты парадную амуницию скидай, а то она мешает тебе поворачиваться! Куда собрался на ночь глядя?
Яшка готов был поворачиваться, как спица в колесе, но раздеваться или объяснять отцу, куда хочет уйти, ни за что не станет.
Появление Петровны было неожиданным для Ковалевых: давно уже никто к ним не приходил без дела, просто на посиделки. Федор, хозяин, встретил ее радушно: соскочил с высокой печи, неуклюже замахал руками, отдавая Яшке распоряжение перегнать козлят и телят в спальню, а жене – принести из горницы стул для гостьи.
– Ты мягкий возьми! Кого ж, как не ее, будем сажать на мягкое? – бубнил он своим грубым, точно спросонья, голосом.
Он высказывал сожаление, что гостья немного опоздала, а то бы вместе повечеряли.
– Снимай свой полушубочек, раздевайся, – говорила хозяйка, учтиво усаживая Петровну на стул с мягким сиденьем, обтянутым пестрым, дешевым бараканом.
– Некогда мне, ведь я к вам только так, на минуточку.
– Никаких минуток не признаю! Нет теперь минуток, некуда спешить, – и голос Ковалева зазвучал холодней.
Петровна понимала, что Федор намекает на недавний день, когда к нему на баз в третий раз приходили активисты хутора и уполномоченный продотряда.
– Правду говоришь, что спешить некуда, – сочувственно склонив голову, ответила она.
– Только подумать, милая Петровна, самых лучших быков забрали, – сказала хозяйка с тем простодушием в голосе, по которому нельзя было понять, чего у нее больше на сердце – сожаления или удивления.
– Думать нечего… А твоей голове тем более. Ты лучше поставь самовар! – приказал Ковалев.
Он хотел казаться не только беспечным, но и веселым, даже гордым. Его первого обидела советская власть, которую он ненавидел, с которой не мог примириться. Глядя на него, Петровна должна была понять, что он, Федор Ковалев, пострадал за всех: за нее, за Аполлона, за Матвея. И все, за кого он пострадал, должны научиться уважать его… Он и тогда был прав, когда стукнул Ивана Петровича за то, что тот радовался наступлению большевиков. Именно он был прав, потому что к нему на баз вместе с продтройкой первым вошел не кто другой, как Филипп Бирюков, сын Ивана Петровича, а за ним – Андрей Зыков, с которым он собирался посчитаться в день отступления.
Грузный, коротконогий, похожий на матерого медведя, Ковалев был непоседлив: топтался около стола, садился на табурет, снова вставал и все время будто любовался Петровной.
– Как поживает Аполлон? Гляди, перепугался слухам, что на моем базу опять гости были?
– Разве его поймешь? – вздохнула Петровна. – Не разговаривает, никого не хочет видеть… глядит в землю…
– Раз в землю глядит, значит ему несладко. А что ж не зайдет поговорить?
– Он не зайдет…
– Тогда мне придется к нему…
– Ни за что не ходи! Признаюсь тебе, что он тронулся умом, – испуганно проговорила Петровна.
– Неужели и бандитами не интересуется? Но хоть признает он, что они есть? Признает, что надо помогать рубить коммунию? – значительно тише спросил Ковалев.
Услышав эти чересчур прямые вопросы, Петровна искренне пожалела, что зашла сюда.
– Говорю тебе, умом он тронулся и норовит от людей схорониться.
Разговор внезапно оборвался: постучали в ставню. Петровна обеспокоенно взглянула на дверь, а Ковалев, оставаясь тяжело задумчивым, спросил через плечо:
– Ну, кто там?
Снова послышался стук. Ковалев, будто очнувшись, быстро поднялся, натянул белый полушубок и белую овчинную шапку и, не говоря ни слова, ушел из дому.
Самовар разгорался. Хозяйка проводила мужа покорным взглядом, села рядом с Петровной и таинственно сказала:
– Боюсь, как бы не натворил он беды. Он радуется, а мне страшно, он печалится – мне оторопь сердце сжимает… Трудно с ним было и при старых порядках, а теперь вовсе…
– А куда это он? – спросила Петровна.
Васена прислушалась и потом быстро-быстро зашептала:
– Достал белую шапку, белый полушубок, положил в сумчонку ножик и большущий кусок сала… Сумочку, видишь, от меня схоронил в кладовке… Нынче он уж совсем закружился… Видать, или сам исчезнет, или с Матвеем кого-то провожают в путь… Может статься, что и Гришку Степанова… Я так думаю, они его скрывают от милиции… Во сне он трошки проболтался… Муж, муж проболтался…
Васена помолчала.
– Да хоть бы и сам ушел… Налег он на нас с Яшкой, как тяжелый каменюка! Хоть бы уж выспаться разок-другой…
Петровне захотелось скорей уйти домой, но, взглянув на кипящий самовар, она только поерзала на месте и молча уставилась на Васену. Васена была почти на десять лет моложе Петровны, но выглядела сейчас на столько же старше ее: похудела, плечи поднялись, заострились, а глаза, всегда блестевшие добродушием, потускнели.
– Умаялась я с ним, – сказала Васена и кинулась приподнять крышку самовара.
Из спальни в открытую дверь шарахнулись ягнята и козлята. За ними вышел и Яшка с горшком в руках.
– Чего ж ты не скажешь, что отца нету? – упрекнул он мать и, не дожидаясь ответа, с настойчивостью измученного и потерявшего всякое терпение человека потребовал: – Пусти в школу! Пусти, а то горшок разобью на мелкие кусочки!
И хотя в Яшке говорил сейчас, своевольный характер отца, но в продолговатом лице его с прямым, как у матери, носом, с серыми добродушными глазами была скорее просьба, чем досада и непокорность.
Обозвав сына сморчком, мать обняла его и все же разрешила идти в школу. Яшка даже вспотел от неожиданной радости.
– Я и знал, что отпустишь, – сказал он.
– Гляди, на отца не наскочи!..
Но слышал ли Яшка эти слова – трудно сказать, потому что стук его сапог донесся уже не из сенцев, а со ступенек крыльца и тут же заглох.
Петровна и Васена сидели за столом и, попивая чай из блюдечек, которые держали на кончиках пальцев, то и дело высказывали свое удивление по поводу той или иной хуторской новости.
– Брехали, что убили в дороге и Хвиноя и остальных, а они вон вернулись с громышками… А чьи громышки?.. В Поповке прихватили этого, что ездил с громышками… Ему голову оттяпали, а громышки навесили на своих коней. Вот оно как, – говорила Васена, вытирая вспотевшее от горячего чая лицо.
Осторожная Петровна свела разговор на другую стежку:
– А эти-то, милая Васена, шамиловцы да Андрей и Хвиной… Иду я к вам речкой, они Матвеевым переулком спускаются на лед. Слушаю я, а они: гу-гу, гу-гу-гу… Разговорились, как гусь с энтим делом. Спрашиваю: куда это, кумовья? Хвиной хоть с фасоном, а все ж сказал – на вечеринку, в школу… А Андрей и не оглянулся…
Забыв о дорогой гостье, Федор Ковалев не возвращался домой.
* * *
В Осиновской школе дощатые переборки между классами сдвинули к стенам и получился большой зал. В этом зале сейчас говорливо. В проходах между партами, за которыми тесно уселись собравшиеся, узорами темнеет на полу потаявший снег, занесенный сюда на валенках и сапогах.
В зале пасмурный полумрак, но впереди, где невысокая сцена, горит около десятка ламп. Пестрый занавес и смешит и радует сердце: его стачали из полотнищ мешковины, из кусков домотканной суровины, из цветастого ситца, а клеточки темно-синего сатина выделяются на нем, как черные квадраты на шахматной доске. Все это принесли из дому те осиновцы, которых волновала новая жизнь, кто с робкой и затаенной радостью шел ей навстречу.
Основа сцены сбита из тонких жердей и застлана досками самой разной прочности и толщины: осиновской молодежи, сносившей сюда эти доски и жерди, не из чего было выбирать, да и некогда было размерять и прикидывать. Попадались валявшиеся под сараем или во дворе доски, нетяжелый брус, и если деда и отца не было поблизости, прятали их в снег или в солому, а вечером, в темноте, тащили в школу… Конечно, нести приходилось левадами, садами, а не улицей, где могли произойти неловкие и даже опасные встречи.
Над сценой, от стены до стены, была протянута красная лента с вырезанными зубцами. На ней шатающимися, неровными буквами написано:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Справа на сцене, между лозунгами, висел маленький портрет Ленина. Узнать сразу, что это Владимир Ильич, трудно, но помогает надпись под портретом: «Нарисовал товарища Ленина за один присест Петро Хвиноевич Чумаков».
В школе тепло и тесно. Раскрасневшиеся лица обращены к сцене: там, за небольшим столом, накрытым пунцовой материей, сидит Андрей. Он сбрил бороду и оттого кажется сильно похудевшим. Рядом с ним Филипп Бирюков, то и дело приглаживающий свой непокорный чуб, а по другую сторону – Ванька… Слева от стола стоит застенчивый оратор – Максаева Мавра. Она ходила с хлебным обозом на станцию. Это видно хотя бы по тому, что ее лицо с небольшим носом обветрилось в морозной степи, стало почти чугунно-черным, а в темно-серых насмешливых глазах краснеют тонкие кровяные прожилки.
– …Ну, чего вам много рассказывать… Взялись поехать и съездили. Почему по своей охоте поехала?.. А как же не поедешь, ежели городские хорошие люди и сами с голоду помирают и детишки ихние… Как не поедешь?..
– Ну, а как морозец, кусал? – послышался из зала насмешливый женский голосок.
– А как ему добраться до моих телес? На ногах, погляди… – и Мавра выставила напоказ залу свои черные валенки. – На голове – вот какая толстенная шаль, – она потрогала руками седую шаль, лежавшую на плечах. – За десять пудов жита совету спасибочка. Ну, а теперь отпустите мою душу на свободу. – И, засмеявшись, неслышно зашагала со сцены.
– Почему ж ты про бандитский налет на обоз ни одного слова не сказала? – громко спросил из зала Хвиной.
– Ульяшка храбрее, она больше знает и расскажет, как, что и почему.
В зале дружно засмеялись и стали просить на сцену Ульяшку Лукину.
– Ульяшку! Давай-ка Ульяшку! Нечего ей за спинами хорониться!
В одном из дальних углов зала Ульяшка осипшим голосом спорила с кем-то, что-то доказывала и в конце концов с досадой бросила:
– Фу ты! Ну и народец, прилипли не хуже смолы!
И Ульяшка появилась на том же самом месте, где недавно стояла Мавра Максаева. Она была небольшого роста, большеглазая, невысокая, но широкоплечая… На простоватом молодом лице играли и лукавство, и грубоватость, и доброта…
Филипп Бирюков – он, как председатель совета, вел собрание, – приподнявшись, попросил, чтобы в зале не разговаривали.
– И не стоит, товарищи, кричать: «Ульяшка! Ульяшка!» Надо с уважением к Ульяне Лукинишне… – добавил он.
Ульяшка, подкатив свои лукавые большие глаза, сказала в зал:
– Вот же! А вы и не догадались, что я Ульяна да еще Лукинишна.
Вместе с теми, кто сидел в зале, засмеялись Филипп, Андрей и Ванька.
А Ульяшка стала вдруг строже.
– Вам смешочки, а там было кровопролитье… Обдонских двух пронзили пулями, пронзили голову и моему лысому быку… Ох, и ревела же я – на всю степь… Думаю: что ж теперь делать буду с одним быком?.. Придет весна – хоть самой в пару с ним лезь в ярмо…
Она помолчала и, глянув в сторону президиума, с усмешкой сказал:
– Ревела и честила на все боки их вот, хуторскую советскую власть… Вышло, что понапрасну ругалась, – бычка мне вернули, парного моему дали… Твердое слово у красной власти. – Опять вспомнила про беляков: – Возила им, чертям, батарейскую упряжку на бычатах. Довозилась до того, что бычат моих порезали и сожрали, а меня посекли за скверные слова, и пошла я, горемычная, с одним кнутиком домой… Иду, реву и ниже спины почесываю…
Она хотела еще что-то сказать, но в зале поднялся сочувственный гул, веселый смех и голоса:
– Так тебе ж, Ульяшка, ничего и не оставалось делать, как почесывать!
– Секли тебя, должно, твоим же кнутом!
– Ты ж мне рассказывала, как под бандитскими пулями плясала, – аж точок на снегу вытоптала… Расскажи и другим!
По этим веселым голосам, по простодушному смеху Ульяшка понимала, что выкрикивают все это запросто, без желания обидеть, ради шутки, и она шуткой же ответила:
– Всё вам рассказывай да рассказывай. Много будете знать – скоро состаритесь! – и быстро-быстро зашагала со сцены.
Донеслись два запоздалых вопроса:
– А на чьем базу красная власть взяла того самого бычка, что тебе в подарок дала?
– А ты не заметила, Ульяшка, что бычок по обличью в точности такой, какого хуторская власть и продтройка увели с обнизовского база?
На минуту наступило неловкое молчание, и потому негромкий ответ Ульяшки прозвучал из зала особенно четко:
– Я ему в морду не заглядывала…
Поднялся Филипп. Прищурив глаза в темноту зала, он спросил:
– Может, еще будут такие настырные вопросы? Задавайте подряд, я сразу и отвечу…
– Смелых пока нашлось только двое… Не губи зря время, отвечай им и будем делом заниматься, – резонно заметил Андрей, и, Ванька поощряюще кивнул взъерошенной головой.
В зале одобрительно загудели.
– Хочу предупредить Ульяну Лукинишну, чтобы она не страшилась этого бычка. Запрягать его надо в цобы, в цобах он хорошо ходит. Знаю про это потому, что в работниках был у Обнизовых… Мы у них забрали только то, что сами заработали, – говорил заметно побледневший Филипп. – Советская власть чуть не вчера завоевана пролетариями. Она родная власть и бедняцкого и всего трудового крестьянства… Надо же нам ее из всех сил укреплять… Все товарищи, кто ходил с обозом на станцию, дороги советской власти, они помогали ей в трудное время… И за это им от нашего совета сердечная благодарность…
И тут только Филипп оторвал от стола глаза и складка между его бровями разошлась.
– Думаю, что эти товарищи и в будущем подмогнут нам, если нужна будет подмога!
В зале захлопали в ладоши. Где-то в задних рядах Хвиной сердито доказывал соседям, которые, видимо, заинтересовались обнизовским бычком:
– Пошли вы к чертовой матери! Бычок пущай потрудится на Ульяшку! Пущай трудится ей на здоровье!
Филипп крикнул:
– Все ясно, дядя Хвиной. Не тревожься! Давайте заканчивать наше собрание и начинать веселую часть!
– Батя, да не мешай ты Вере Гавриловне вечеринку начинать! – крикнул Петька отцу.
Стол под кумачовой скатертью уже унесли со сцены. Теперь там, на месте президиума, стояли Петька и учительница Вера Гавриловна, тоненькая женщина в черном шерстяном платье, с черными волосами, туго перевязанными ниже затылка лентой. Прищуривая близорукие глаза, она что-то тихо и наставительно говорила Петьке, а Петька передавал ее слова в зал.