Текст книги "Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди"
Автор книги: Михаил Никулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
«Тру-тру-тру-тру-тру». Дальше высокий сруб над криницей. Около криницы на железном столбике щиток. На щитке крупно суриком написано: «Очистку, обкладку и сруб делали каменщики и плотники колхоза «За власть Советов». Надпись эта жирно накрест перечеркнута мелом, и мелом же под жирной стрелой размашисто по-немецки написано: «Вег!» («Дорога!») «Надо ли это запоминать?» – думает Петя, и у него никак не получается мотив беспечной песенки: криво складываются губы, в глазах, выразительных и черных, как у матери, тоскливая растерянность.
Из-за камней Даня уже хорошо видит и глаза и лицо Пети. С молниеносной быстротой у Дани родился жгучий вопрос: «Может, он поневоле идет туда!»
Даня падает ниц и замирает.
Наткнувшись на Даню, Петя невольно отступил, думая с опаской, что этот суматошный Моргунков может все ему испортить. Надо быть осторожней, надо помнить последние слова Виктора Гавриловича:
– Сапоги Шмухера на нас с неба свалились. В вербовую рощу они пускают только старосту. Сегодня за пятнадцать минут мы можем сделать столько, сколько в другое время за месяц не сделаешь.
Сапожник долго держал руку Пети в своей руке, и Петя почувствовал, что ладонь у Виктора Гавриловича гладкая и мягкая – не как у сапожника.
…Петя, чтобы миновать Даню, обошел камни с другой стороны. Но он напрасно боялся, что Даня задержит его. Даня сделал вид, что совершенно не замечает никого и ничего. Большими пальцами он сдавил виски, а остальными, как зонтиком, прикрыл глаза. Пусть думает Петя, что так Даня может видеть только то, что лежит на земле, перед его глазами. Но Даня чуть раздвинул пальцы, и через щелки ему видно, что Петя приближается к опушке вербовой рощи, уже пожелтевшей от пасмурной осени.
«Почему он не спешит?.. Он будто боится оступиться», – с волнением думает Даня.
Петя уже погружается в тень редких верб. И вдруг из рощи до слуха Дани отчетливо доносится резкий голос фашистского солдата, такой резкий, что нельзя понять, чего в нем больше – строгости или трусости.
Фашистский солдат кричит по-немецки. Неважно, что из двадцати слов Даня знает только одно, все равно он понимает, что Пете сейчас приходится плохо. Солдат с размаха ударяет Петю по щеке. Седая треушка срывается с головы Пети.
Даня удивлен, что Петя не рвется из рук солдата, а сам тянет его в рощу.
– Дас зинд штифель… Полковник Шмухер!.. Зольдке! – доносится до Дани настойчивый голос Пети, размахивающего сапогами над обнаженной головой.
Вербы звонко разносят слова солдат, набежавших из глубины рощи. Фашисты тоже кричат:
– Штифель!
– Шмухер!
– Зольдке!
Но кто бы из них и какое слово ни выкрикивал, Даня видел, как вслед за этими словами Петя получал или подзатыльник, или очередной пинок в спину.
Настойчиво порывающегося вперед Петю солдаты толчками и пинками угнали куда-то в глубь рощи. Долго еще слышались их неистово звенящие голоса. Наконец все внезапно стихло.
Даня, плача злыми слезами, пополз вперед. Он уже ни в чем теперь не обвинял Петю. Пересохшие губы шептали:
– Гады, сбили с него шапку… Надо подобрать ее…
Вернувшись к кринице, Даня увидел сестру. Она ждала его и предостерегающе качала головой.
– Ведра побросал, сам пропал… Мама сказала, что если Данька остался живой, то она пойдет к конюху Никитину попросить длинный кнут…
Она не договорила скучной своей речи и, вдруг оживившись, зашептала:
– Данька, а я видела, как ты крался к роще. Чья это у тебя шапка?.. Ну, скажи, только не сочиняй.
– Некогда сочинять. Шапка эта одного нашего… Я видел, как его вон около тех верб окружили и стали бить… Теперь, Дуня, думай, что надо делать…
Дуня была очень похожа на брата не только смуглым лицом и густо-черными волосами, но и пылким сердцем. Как девочка, она была нежней и ласковей брата.
– Данечка, давай придумаем. Мы вдвоем обязательно придумаем.
– Ты лучше отнеси маме хоть полведра воды и придумай, что ей сказать, чтобы не кинулась искать меня.
– С тобой никогда ничего хорошего не сделаешь, – вздохнула Дуня, забрала ведра и понесла воду домой.
Даня подошел к груде камней, лег около них, и в ту же минуту его снова начал мучить вопрос: «А может, Петя этот партизан? И ему надо к ним?»
Даня озирался, боясь, как бы эту мысль не подслушали они.
* * *
Не заплакал Петя, когда его тычками и пинками вели к Зольдке. Удержался он от слез, когда Зольдке объяснял солдатам, что он этого русского паренька из сапожной мастерской знает и что его напрасно поколотили, что мальчика надо было немножко поблагодарить. Зольдке тут же, как мог, переводил свои слова с немецкого на русский. Он хотел, чтобы Петя его понял и не посчитал грубым, неделикатным человеком. Еще хотел Зольдке, чтобы солдаты слышали, как он свободно может по-русски объясняться, и знали бы, что он не такой простак, как они.
Мужественно перенес Петя и унижение от самого Зольдке, когда тот, снисходительно смеясь, говорил ему:
– Германский солдат немножко поколотил русского паренька. Ништо. Може, може, може…
Зольдке за услуги дал Пете буханку черствого хлеба. Похоже было, что эту буханку облили медным купоросом и мелом. Он сказал, что хлеб надо немного очистить ножом и есть. А теперь он, Петя, может отправляться домой.
Пете было очень удобно, что с подбородка у него стекала кровь. Он задерживался, вытирал ее платком или рукавом пальто. В глазах его, будто неподвижных и робких, мелькали цистерны, землянки, номера машин. Он так хотел все это вобрать в себя и унести, что недавние побои, крики показались ему плохим сном. Фашистский лагерь представился ему страшным сказочным миром. И стоит лишь все пересчитать, как этот враждебный мир сейчас же погибнет. И Петя считал и запоминал.
Из отрывистых выкриков солдат, повторявших чаще других слова «Шмухер ердхютте, Шмухер ердхютте», Петя догадывался, что землянка полковника Шмухера находится где-то там, где гуще всего теснились старые вербы.
«Землянки у них вырыты совсем недавно. Они покрыты брезентом. Самоходные пушки длинные-длинные и неуклюжие, как верблюды. Их надо сосчитать как можно быстрее и точнее, – думает Петя. – Они стоят в ряд и не тесно, считать хорошо».
На теле одного из орудий, как на лошади, сидит солдат и бреется. Он пальцем указывает на Петю и, запрокидывая голову, со смехом выкрикивает:
– Зольдке!
За спиной Пети солдаты, ощипывающие белых гусей около дымно разгорающегося костра, как по цепи, передают слово «Зольдке» из уст в уста, и оно кажется им невероятно смешным.
«Зольдке!», «Зольдке!», «Зольдке!» – слышит Петя, и это мешает ему. Будто оглядываясь на крикунов, чтобы посмеяться вместе с ними, он задерживается на мгновение и снова пересчитывает самоходные пушки.
Вот и те ящики, на которые Петя обратил внимание еще тогда, когда его вели к Зольдке. Они сложены штабелями. Их так много, что посчитать нет никакой возможности.
«Высота штабеля немного больше метра, ширина как две наших гостиных, а длина…» – медленно шагая, вдумывается Петя.
Невзрачному рыжему солдату, стоявшему с винтовкой около горки оцинкованных ящиков, должно быть, первому показалось, что Петя замышляет что-то недоброе против них. Он так закричал «век!» («прочь!»), что глаза его остекленели и побагровевшая шея вытянулась, как резиновая. В ту же секунду он ударил Петю прикладом.
Петя поднялся опустошенным. Ему как будто и не было больно, но он уже не мог отмечать подробности окружающего. Он почувствовал: надо скорее уходить и уносить все, что удержал в своей обостренной памяти. Ведь рыжий невзрачный солдат мог снова ударить его прикладом. Ударить раз, другой, третий… Он мог его убить, а Пете так захотелось жить, дышать, смотреть и прежде всего рассказать Виктору Гавриловичу все, все, что он узнал, что пересчитал, что пережил здесь.
Путая шаги, Петя заспешил из рощи.
* * *
«У меня зрительная память, как у папы, хорошая. Я многое потом смогу нарисовать… Только бы слезы не выступали, а то вот идут навстречу староста, Бумажкин и еще два фашиста».
Но Бумажкин даже не узнал Петю. Он рассудительно говорил старосте:
– Мне, Бомажкину, – так он почему-то выговаривал свою фамилию, когда был доволен собой, – все одинаково… Будем ли возить проволоку, снаряды али патроны… Был бы, как говорится, прирост копейки. Вы согласны со мной, Парфен Венедиктович?
– Конечное дело, согласен. Я думаю, что с гуждвора и мне в карман кое-что попадет.
– Должно, – усмехнулся Бумажкин.
Приплюснутый нос старосты вдруг наморщился, и он скучающе заметил:
– Они что-то не особо щедры на копейку. Прикажут возить бесплатно.
– Если прикажут, то мы с ними согласные, – глуховато ответил Бумажкин.
…Когда Петя вышел из рощи, он сразу почувствовал тяжелую боль в онемевших щеках, стянутых засохшей кровью. Болели губы, чувствовалось, что они были горячими, будто их натерли перцем. Под правой лопаткой ныло.
Даня, выскочив из-за камней, неожиданно появился перед Петей.
– Вот твоя шапка. Я все видал… Ты ходил узнать, что у них там?.. Тебе дали задание? – умоляюще зашептал он, оглядываясь по сторонам. – Скажи мне правду. Я буду молчать, как вон те камни. Я тебе помощником буду во всем, как Петька Чапаеву… Мы будем, как Гаврик и Петька. Помнишь, в кино?.. Знаешь книжку?
И тут-то Петя не выдержал, заплакал. Он слушал Даню, смотрел на него, а слезы скатывались на окровавленный подбородок. И трудно было Пете решить, чего больше в его слезах – горьких обид, нанесенных ему фашистами, или гордости, что выполнил партизанское задание, выполнил его так, как позволили и силы и терпение.
– Нет, я не партизан, – тихо ответил Петя.
– Неужели нет? – удивился и вздохнул Даня.
– Нет, – повторил Петя.
Даня подумал и задал второй и последний вопрос:
– Ты из города? У тебя мама, бабушка голодают?
Петя хотел сначала сказать, что у его дедушки и у мамы ноги опухли от голода, но обманывать Даню, с которым у него сейчас так много было общего, он не решился.
– Партизан я буду искать после… Как только отнесу своим в город хлеб, так и начну искать, – сказал Петя.
Даня выхватил из рук Пети заплесневелую буханку, которую ему дал Зольдке, и швырнул ее далеко в сторону.
– Ты не горюй по ней. Мы с мамой от фашистов кое-что припрятали. Мы тебе в сумочку мучицы. Ты сумочку за спину – и пошел!
Петя видел, как Даня, округлив цыгановато-черные глаза, отчетливо хлопал ладонью о ладонь, выговаривая слова «сумочка», «мучица», «пошел». Видел Петя, как Даня, сузив ресницы над похолодевшими зрачками, оглянулся на вербовую рощу.
– Петрусь, неужели мы ничего не можем им? – спросил он.
– Не можем, – ответил Петя и тут же, сочувствуя товарищу, добавил: – Пока не можем.
Даня надел кепку, похожую на измятый, высохший гриб, и настойчиво потащил Петю домой – обмыться и поесть.
– Дрынкин твой немного обождет.
* * *
В мастерской сапожника Дрынкина сегодня пообедали на час раньше. Обедали за работой, не объявляя перерыва.
Дрынкин сказал Зине, которая принесла еду и оставалась в мастерской, чтобы собрать посуду:
– Через час Петрусь уходит от нас. От побоев у него побаливает голова. В городе его полечат специалисты, и он, может, снова вернется в Мартыновку. Если захочет, я буду учить его сапожному мастерству.
Петя точил нож, похожий на коротенький вывернутый серп, и незаметно следил за Зиной. Он знал ее теперь чуть-чуть больше: знал, как она легко и умело прикладывает холодные примочки к его подбородку, к щекам; знал, что из участия к нему она обронила две слезы и не устыдилась их, а, нахмурившись, тряхнула головой и, забыв вытереть щеки, сказала: «От примочки тебе будет легче… Даю слово, что легче будет».
Он навсегда запомнит эти два дня, которые пролежал у стариков Зябенко, где жил и Виктор Гаврилович.
Зина задумчиво укладывала посуду и, слушая Дрынкина, убеждавшего ее, что Петя непременно вернется в Мартыновку, недоверчиво покачивала головой.
– Старшие его не отпустят.
– А если есть надо, а нечего, тогда как?.. Отпустят?
Петя хотел улыбнуться Зине пошире, поприветливей, но, морщась от боли, легко схватился за подбородок, где у него синел кровоподтек.
– Ты сам не захочешь в Мартыновку… Сколько болячек тут тебе наделали.
Дрынкин вздохнул и сказал:
– Вы с Данькой проводите его. Да глядите, чтобы он не попался на глаза Бумажкину. Еще станет задерживать…
– Данька Петрусю приготовил сумочку муки.
– Тяжелую? – спросил сапожник.
– Легкую.
– Легкую можно взять, даже хорошо.
Немного помолчали, и Зина сказала сапожнику:
– У дедушки собрались люди. Им надо что-то почитать. Можно «Чапаева»?
– Почитай «Тараса Бульбу». Это менее опасно и для тебя, и для слушателей… А польза нам от книги… Неумирающая польза, – сердито оборвал свою мысль Дрынкин.
В это время глухо, прерывисто затрещал старый будильник, и Дрынкин заговорил так громко, точно хотел, чтобы через приоткрытую дверь его слышали все мартыновские клиенты:
– По берлинскому времени сейчас ровно тринадцать часов! Зина, вывесь табличку на обеденный перерыв.
Зина догадалась, что Дрынкин хотел остаться вдвоем с Петей. Захватив посуду и картонную табличку, она почти незаметно ушла из мастерской.
Виктор Гаврилович решительно закрыл за ней дверь на ключ, сел на свое место, и женский сапог опять появился на его коленях, на кожаном фартуке. Петя знал уже, что сапог взят на всякий случай, чтобы «те», если они ворвутся, видели, чем занимается сапожник Дрынкин.
– Петрусь, мы только проверим. Нам больше ничего и не нужно, – чуть слышно заговорил Дрынкин.
Им в самом деле оставалось только проверить, причем на всякий случай, чтобы не вкралась ошибка. Они все сделали минувшей ночью здесь, в мастерской, при электрическом фонарике, затененном байковым одеялом. Вон там, в углу, скрученный полосатый матрац, на котором они лежали, и поверх него зеленое байковое одеяло.
Виктор Гаврилович развернул вчетверо сложенный тетрадный лист.
– Что самое важное слева? – спросил он.
Петя, не глядя на листок, отвечал, называя предметы в том порядке, в каком они нарисованы на листке, и тут же добавил:
– Между хатой с железной трубой и грудой камней сто сорок шагов, а там до рощи еще шестьсот, по роще до «самого главного»…
По совету Виктора Гавриловича, Петя «самого главного» не называл.
– …до него будет больше, чем два раза по столько…
– По-моему, это будет середина рощи? – спросил Дрынкин.
– Не знаю. Но оно там, где сухая верба. Она приметная, у нее ветки как руки у старухи.
– Хорошая у тебя зрительная память. В таком деле она драгоценная находка. Тот, что прислал тебя, сделал очень удачный выбор. Но он едва ли об этом думал.
Пете обидно стало за Валентина Руденького: ведь Руденький послал его в первую партизанскую дорогу, с ним вместе он пережил ту страшную ночь, когда они переходили насыпь железной дороги.
– Он хорошо знал меня, – сказал Петя в защиту Валентина.
– Называй цифры.
– Приблизительно двести – двести пятьдесят, потом шестьдесят, потом…
– Вот эти полтора на пять и на десять, сколько раз надо взять?
– Шесть раз.
– Называй запомнившиеся номера: два ноля – шесть – восемь, два ноля – восемь – три…
Дрынкин все время смотрел на листок, но мысли его, видать, были далеко, и то, к чему он там напряженно присматривался, в некоторых важных подробностях было для него не совсем понятно. Серые глаза его блестели из-за очков сухим, воспаленным блеском, виски все время двигались.
– Нет, – сказал он так, как будто то, что было вдалеке, стало ясным, – нет, рисунок я не имею права отсылать. От моего имени, от имени господина Дрынкина, ты передай, чтобы тебя непременно показали «самому». Встретишься с «самим», скажи, что я тобой очень доволен. Скажешь ему, что быстро можешь нарисовать такое вот…
Дрынкин вздохнул, нахмурился и начал рвать рисунок. Петя заметил, что он как-то неожиданно обмяк, постарел, стал горбатее.
– Расскажешь, что видел здесь сам… Напомнишь про разговор старосты с Бумажкиным в роще. Обязательно напомнишь. А в конце передашь «самому» низкий поклон.
Петя пристально смотрел на большие усталые глаза Дрынкина и думал: «Где же у него отец, мать?.. Где у него дети?.. Где его дом? Кто он сам, как его зовут? «Сам» – это, наверное, его друг еще по гражданской войне?.. А может, они были подпольщиками в тылу у белых?.. Как долго они уже работали и как они, должно быть, устали!»
– Целовать я тебя не буду. Зинка поцелует и за меня, и за себя.
Дрынкин улыбнулся, сжал Петину руку и крепко его обнял.
Петя не удержался и невольно поцеловал его в небритую, колючую щеку. Уходя вверх по Криничной, Петя услышал, как Дрынкин с порога мастерской через улицу отвечал женщине на вопрос: «Скоро ли откроется мастерская?»:
– Через пятнадцать минут! Ровно в четырнадцать часов по берлинскому времени!
* * *
Мартыновка осталась позади на целых четыре-пять километров. Отсюда, с высоты пологого гребня, воображению Пети представлялось, что сотни рассыпавшихся по приречной низине мартыновских хат сейчас пригорюнились и с горькой завистью смотрят на него. Они завидуют, что он смог уйти от «тех», что поселились в вербовой роще. Им же, мартыновским хатам, никак нельзя этого сделать: они срослись с низинной землей, что ограждена с двух сторон холмистыми степными просторами. Они сроднились с криничной балкой, с криницей, где такая легкая, сладковато-вкусная вода. Здесь они привыкли к людям, к порядкам их жизни… Ранней весной они, мартыновские хаты, в талые ночи марта, когда земля начинает пьяно паровать, привыкли слышать обеспокоенные голоса огородниц:
– Бабы, бабочки, скорее поднимайтесь с постели! Живо к парникам! Навоз сильно подпаривает рассаду! Приоткроем рамы!
В апреле, терпко пахнущем дикой травой выгонов и подросшей зеленью озимой пшеницы, мартыновские хаты привыкли слышать разговоры бригадира садоводческой бригады с садовником и дежурными колхозниками:
– Морозец пока что едва ощутимый. Но может к полуночи или к утру обозлиться.
– Может. Ветер потягивает с северо-запада.
– Надо на всякий случай с морозной стороны костры приготовить.
– Ничуть не лишне.
Мартыновские хаты привыкли круглый год слышать звоны молотов и молотков, частый стук моторов и трескучий шум автосварки, которые долетали из-за вербовой рощи, от берега речки, где разместились кузница и машинно-тракторные мастерские.
Летними вечерами над крышами, оглашая звездную темноту, слышались смех и песни парней и девушек. Пели про Катюшу, что мечтала о том, кто, оберегая родные границы, берег и любовь к ней.
Ночной порой мартыновским хатам со степных гребней белыми вспышками подмаргивали фары тракторов. Временами оттуда доносилась приглушенная расстоянием любимая песня трактористов:
Эй вы, кони, вы, кони стальные —
Боевые друзья-трактора!
Работал радиоузел, и над крышами мартыновских хат, поднимаясь все выше и растекаясь над потонувшей в ночи степью, слышалось:
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Или звучали слова признания, сказанные сильным загрустившим человеком:
Мне бы жить и жить,
сквозь годы мчась.
Но в конце хочу
других желаний нету
встретить я хочу
мой смертный час
так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
Петя знал, что такой порядок жизни был в соседнем Первомайском колхозе. Порядок колхозной жизни не мог быть иным и в Мартыновке… И вдруг оборвался. Умолк, как умер. Надолго ли?..
Хаты и те в представлении Пети тяжко грустили, что опустело и онемело колхозное поле, что по улицам проходят лишь одинокие пешеходы. У мартыновских хат нет ног, чтобы идти вслед за Петей, а у Зины Зябенко и у Дани Моргункова есть и ноги, есть и горячие сердца, оба они завидуют уходящему Пете.
Поправляя маленькую заплечную сумочку с мукой, Петя снова оборачивается. Зина и Даня по-прежнему стоят на придорожном курганчике и смотрят в его сторону. До них теперь уже не меньше километра. Но и отсюда зорким глазам Пети заметно, что Зина на целую голову выше Дани. Она еще не повязала своей светловолосой головы. Легкий шарф висит у нее в правой руке, и ветер машет им, как крылом. Ветер, наверное, по-прежнему треплет пряди Зининых волос, что выбились, не захотели улечься в тугую косу. Пряди эти светлее косы. Они мягкие, пушистые, как ковыль, и когда ветер бросает их с висков и лба на щеки, лицо Зины как будто покрывается сеткой, свитой из тонкой серебристой паутины. В один из таких моментов, с тревожной задумчивостью глядя куда-то в степь, она сказала:
– Петрусь, ты читал, ты помнишь, откуда эти слова: «Она пытливо всматривалась в темноту, отрывисто и невпопад отвечала». Помнишь, они шли мимо длинных бетонных складов? Ее испугала подозрительная тень. Она взяла его под руку и прильнула плечом, успокоилась. Немного после сказала: «Вот сейчас, когда я чувствую тебя рядом, исчезает тревога, и мне даже неловко за все эти опаски…»
– Это сказала Анна Павлу Корчагину, – ответил Петя. – Тут же скоро на них напали бандиты. Корчагин справился с ними и спас Анну.
– И вдруг у нас с тобой будет что-нибудь такое же?.. – спросила Зина.
– У Павла был «мужественный излом бровей», а у меня нет его, – улыбнулся Петя.
– У тебя нет его, – присматриваясь к Пете, тоже с застенчивой улыбкой согласилась Зина и сейчас же добавила: – Может, он сразу появится?.. А может, не обязательно, чтобы он был, излом в бровях?..
И она внезапно поцеловала его подсохшими на степном ветру мягкими губами прямо в губы и, обратясь к сурово стоявшему Дане, сказала:
– Мне дома велели поцеловать его на прощанье.
– Я ничего не говорю, – ответил Даня и попросил Петю, чтобы на всякий случай сказал, как его найти, если он будет очень нужен…
– Вот отсюда надо идти сюда, – ребром ладони указал Петя на восток, – перейти Миус, потом пересечь полотно железной дороги. Город-на-Мысу останется у тебя с правой стороны. Только минуешь его, поворачивайся лицом к заливу и иди прямо и прямо. На берегу залива, около колхозного сада, стоит один, только один флигель. Не будет меня там, так ты спросишь у черноглазой женщины, как найти ее сына.
И когда Даня, а с ним и Зина уяснили, как пройти к Стегачевым, Петя пожал им руки и распрощался.
…Петя уже поднялся на самую седловину пологого гребня и обернулся. Зина и Даня совсем стали маленькими, почти слились с невысоким придорожным курганчиком. Но кажется, что они взмахнули, она – косынкой, а он кепкой. Петя снял треушку и тоже взмахнул ею в последний раз. Шагов тридцать, а то и пятьдесят прошел он, все глядя через плечо. Исчезла из его глаз сначала вербовая роща и криничная балка, потом скрылись пригорюнившиеся мартыновские хаты, и, наконец, не стало видно ни Зины, ни Дани.
Почему сердце так учащенно забилось у Пети? Почему защемило у него в груди? Так щемит при расставании с самым дорогим, с самым любимым!.. В Мартыновке он пробыл только двое с половиной суток, а то и меньше… Но не в это ли короткое время он был свидетелем, как ранили Марию Кленову, как арестовали трех колхозниц, которые ей сочувствовали? Не в это ли время они с Виктором Гавриловичем составляли сводку и ночью заучивали самое главное в ней наизусть? Не в это ли время он познакомился с Зиной Зябенко, с Даней Моргунковым?..
«А всего, что думаю о Зине, маме никак нельзя рассказать», – в первый раз за три дня вспомнил Петя о матери.
За гребнем западный ветер чувствовался значительно слабей. Верно, поэтому с востока и северо-востока стали доноситься глухие, еле внятные, бухающие звуки. Можно было подумать, что землю взялись утрамбовывать огромными молотами и спешили скорей закончить эту работу.
«Артиллерия бьет», – подумал Петя и, свернув с дороги, пешеходной тропой направился напрямую к Кисловскому проселку.
* * *
Бочковатый курган и его склоны изрезают яры, котловины, поросшие терновником, шиповником, кустами дикой сливы. От кургана на запад, к берегам Кальмиуса, и на юг, к азовским берегам, разбросались лощины, низинки, холмы и холмики. Среди необъятной степной равнины, как среди морских просторов, они кажутся похожими то на плывущие лодки и пароходы, то на островки, одинокие или сбежавшиеся в небольшие кучки, будто на летучую беседу.
Пешему, конному, едущему на подводе нетрудно затеряться в этой местности, избежать встречи: свернул в низину или в балочку, завернул за курганчик и растворился в степном безбрежии.
К тому же Бочковатый курган стоял в стороне от приазовской и донбасской магистральных дорог. Таких мест фашисты побаивались и показывались там только в исключительных случаях.
Василий Александрович, секретарь Петровского райкома партии, установил тут временную явку и сегодня с самого утра принимал разведчиков-партизан. Разведчики выполняли задание штаба войск, занимавших фронт от Куричьей косы прямо на север – к Желтому Логу. Каждому разведчику был назначен час встречи с Василием Александровичем, и они шли к нему степенной походкой, которая, видимо, считалась самой безопасной для партизан. Путь к Василию Александровичу им показывали двое часовых, прятавшихся в высоких бурьянах.
Разведчики и часовые были или односельчанами, или знали друг друга, не раз встречаясь на расширенных бюро райкома, на заседаниях райисполкома. Не спрашивая пароля, они вели короткий разговор:
– Сам где?
– Пройди чуть налево, спустись в яр и яром шагов десяток вниз по руслу… Там он.
– Подымить есть чего? – спрашивал разведчик.
Часовой доставал табак или папиросу и предупреждал:
– Закуришь в яру, а то и нам и тебе достанется.
– Сердитый сегодня?..
– В зависимости от выполнения задания.
Разведчик уходил в яр, а часовые, встав на колени и сняв шапки, вновь начинали с кургана в бинокль осматривать далекие и близкие подступы. Оба часовых были люди пожилые, уроженцы этих мест. Старший из них, Матвей Федорович Сорокин, был худощеким, костлявым, с насмешливыми глазами, с густо поседевшими русыми волосами, с морщинками у век, ушей и в углах выбритых губ.
Часовой помоложе был низенький и необычайно тучный, имел привычку то и дело скрещенными ладонями волосатых рук подтягивать свой живот снизу вверх. В черных глазах его под черными бровями застыло ленивое равнодушие, еще, должно быть, с тех пор, когда он юношей рыбаком привыкал в любую погоду садиться в лодку и вместе с товарищами уходить на лов в море. Звали этого человека Евтей Иванович Жук.
Часовые знали друг друга еще до гражданской войны.
В партизанский отряд они записались без показной храбрости, но и без колебаний: для людей, боровшихся с оружием в руках за советскую власть и потом десятки лет трудившихся для укрепления этой власти, другого пути, как идти в партизанский отряд, не было. Они не умели владеть новым оружием, не знали новой техники. Таких пожилых, стареющих людей в отряде оказалось около двух десятков человек. Их всех отправили в неглубокий тыл для обучения тактике партизанской войны.
Инструкторы, занимавшиеся с ними, говорили о них так: «Это не партизаны, а коллекция живых мишеней». Кое-кто из этих пожилых людей был зачислен в нестроевые команды армии, а другие перешли на положение беженцев и уехали в тыл. Матвей Федорович Сорокин и Евтей Иванович Жук захотели во что бы то ни стало вернуться к Василию Александровичу, в его группу партизан-разведчиков. В группе было чуть больше десятка человек. Она через залив обслуживала ближайшую фронтовую часть и в меру возможностей не давала врагу забывать, что он на чужой земле, что захваченные им люди не сдались ему.
Пробраться в Петровский район было не так просто. Но Евтей Иванович Жук знал гирла Дона и берега залива, как свои карманы. Ночью где лодкой, а где бродом они проникли в тыл врага и хоть с трудом, а все же нашли командира группы и явились к нему. Это случилось только позавчера. И вот сегодня они стояли на часах. Они успели хорошо выспаться, обсушиться, утолить голод и получить папирос и табаку.
У часовых было хорошее настроение. Убеждаясь, что на подступах к Бочковатому кургану опасного ничего не было, они вели шутливый разговор о том, как несколько дней назад молодой, подтянутый майор Туроверов обучал их тактике нападения на врага.
– «В перебежку марш!.. Ложись! Опять у этого Жука глыбой поднялись штаны. С таким животом ему ни в одной котловине не спрятаться», – передразнивал Жук майора.
Сорокин крутил головой и заразительно смеялся. Смеялся и Жук, но совершенно по-своему: смуглое лицо его не меняло выражения, в правом глазу оставалось прежнее ленивое равнодушие, а левый хитро прищуривался, точно прицеливался в майора Туроверова, находящегося где-то поблизости.
– Дался ему мой живот. Взял бы себе. Я тридцать годов поносил его, теперь пускай он немного поносит. – И Жук скрещенными волосатыми руками подбросил живот снизу вверх.
– А мне, мне он всегда кричал, – не умея сдержать приступы веселого смеха, говорил Сорокин: – «Сорокин, почему так бегаешь? Руками и ногами болтаешь, а зад на месте!» А я ему: «Товарищ майор, у меня сзади глаз нету – некому доглядеть… Вот и бесхозяйственность получается!»
Сорокин, вытирая мокрые глаза, попросил Жука глянуть в бинокль.
– А то как бы мы с тобой серьезное не проворонили.
Жук взял бинокль, посмотрел, кашлянул и сказал:
– К Кисловскому проселку приближается человек.
– Идти докладывать? – настороженно спросил Сорокин.
– Не горячись – присмотрюсь. Идет-то он идет, а может и свернуть на стежку вправо. Подросток. С сумочкой. Похоже, что малый городской. Видно, за хлебушком ходил, – говорил Жук, не отнимая от глаз бинокля. – Зачем ему плестись к кургану? Чего он тут не видал? Свернет в правую сторону и двинется прямо к профилю, а там еще направо и прямиком на город.
– Свернул? – нетерпеливо спросил Сорокин.
– Свернул-то он свернул, только совсем в другую сторону – влево.
– Дай-ка я на него посмотрю.
Жук отнял бинокль от глаз, отмахнулся:
– Гляди, если хочешь. Все равно ничего не увидишь.
– Это почему ж?
– А потому, что он прилег в низинке. В чем дело? Почему же он прилег?
Жук прищурил левый глаз, а маленький рот, сверху окаймленный подстриженными черными усами, кругло приоткрыл: он так делал, когда собирался серьезно думать.
Путник с заплечной сумочкой, прилегший в бурьянистой котловине, был Петя Стегачев. Ему мало было дела до озабоченных раздумий Жука, – он решил здесь остановиться и с высоты склона наблюдать за появлением Валентина. Петя не знал, с какой беспощадностью командир обругал Руденького за то, что он послал к Дрынкину мальчика.
– Немедленно отправляйся исправлять свою ошибку, а взгреем мы тебя после, – заключил командир.
Руденькому после этого было с кем дорогой поспорить: сначала он ругал Василия Александровича за неверие в силу и стойкость молодежи, потом начал отчитывать старых и новых писателей за то, что в книгах у них есть и Петя Ростов, и Павлуша из «Бежина луга», и Корчагин…
– Их целый вагон можно насчитать… А что толку в этом? Даже в связные они не годятся, – возмущался Руденький. – Скорей бы добраться до Мартыновки, освободиться от него – и точка!