Текст книги "Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди"
Автор книги: Михаил Никулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
Коля кипел от злости, теперь его раскрасневшееся, пухлощекое, глазастое лицо легко было нарисовать одними кружочками: большой кружочек – лицо, два поменьше – глаза, два совсем маленьких – нос.
– Да при чем тут ветерок? У меня вот тут все горит, – указал Дима на грудь.
Внимательно слушая споривших, Петя все время смотрел не то на залив, не то через него на желтые камыши, тонущие в белесой мгле. В коленях он держал маленькую лопату.
– Ты, Димочка, всегда теперь будешь советоваться с Семкой Кухтиным? – с издевкой спрашивал Коля.
– Какой ты, Колька, бестолковый! Ну, я ж тебе по-русски и прямо по слогам могу опять сказать… Вот тут у меня горит. Петя, ну, объясни ты Кольке!
Как бы очнувшись, Петя строго заговорил:
– Ничего я не буду объяснять. Колька не бестолковый. В галстуках нам ходить нельзя, тем более если придется что-нибудь делать такое…
Коля Букин коротко качнул головой, а Петя встал, пожал ему руку и начал копать землю под кустом. Коля сменял в работе Петю, а Петя сменял Колю. Дима, скрестив руки, сидя, следил за друзьями с безмолвным напряжением. Чем глубже становилась ямка, тем больше тонкая смуглая шея Димки уходила в отточенные неширокие плечи.
Непонятным казался Марии Федоровне этот притихший час осени, положившей свои красновато-бурые и блекло-желтые краски на крутое прибрежье, на окаймлявшие берег степные холмы, лощины и лощинки. Почему уже второй день не стреляют, не сбрасывают бомбы?.. Может, фашисты, оккупация, война только невероятно тяжелый сон?.. Может, ни Пете, ни Кольке вовсе не надо прятать в землю свои кумачово-красные галстуки?.. Может, напрасно они расстраивают Димку?
И вдруг двухдневному фронтовому молчанию пришел конец – в стороне Зареновки начали рваться тяжелые снаряды. Земля, перекатывая через свои гребни волны гула, тяжко застонала, Мария Федоровна видела, как Петя воткнул лопату и стал развязывать галстук, как Коля сейчас же последовал его примеру. Она слышала, как Петя, указывая в ту сторону, откуда доносился артиллерийский гром, сказал:
– Это наши дальнобойные.
Петя положил свой и Колин галстуки на газету, достал из кармана материнскую косынку и хотел уже завернуть их, как послышался глухой вопрос Димы:
– Вы за кого меня считаете?
Он вскочил и, схватив с головы кепку, решительно шагнул к Пете и Коле. Тут же он развязал свой галстук и положил на разостланную газету.
– Все-таки вы за кого меня считаете? – злее спросил Дима.
– За Димку Русинова. Уж если дал слово, то сдержит его, – за себя и за Петю ответил Коля.
– Согласен, – добавил Петя, и они начали укладывать галстуки в ямку, а потом медленно стали засыпать землей. Потом они утрамбовали это место и пересадили сюда кустики завядшего пырея.
– Они будут лежать на второй от верха площадке, сейчас же справа от тернового куста, – услышала Мария Федоровна слова сына. – Всем нам надо запомнить, где они. А вдруг случится, что придем сюда не трое и не двое, а… один.
– Петя, мы уже скоро должны были стать комсомольцами – нам же четырнадцать лет. Галстуков такие не носят, – заметил Коля.
– Не будем носить, так на память сохраним. Будем смотреть и вспоминать…
– Вспомним про школу, про лагеря, про экскурсии по берегам нашего моря, про все самое лучшее, – подсказал Дима.
– Димка, и про купанье в порту и на Белой косе, – сказал Коля.
– И про этот день… И про дружбу, что была и что будет без конца и края, про любимые песни, – сказал Петя и чуть внятно запел, а друзья стали ему помогать:
В степи под Херсоном —
Высокие травы,
В степи под Херсоном – курган,
Лежит под курганом,
Заросшим бурьяном,
Матрос Железняк, партизан.
Он шел на Одессу,
Он вышел к Херсону,
В засаду попался отряд.
Мария Федоровна уже у калитки услышала почти неуловимые слова песни:
Налево застава,
Махновцы – направо,
И десять осталось гранат!
Она всходила на крыльцо с таким грустным и таким дорогим ей чувством, которому затруднялась дать название. То, что она видела и слышала, делало ее самой счастливой матерью на земле. Поведение сына и его товарищей взволновало ее той радостью, которую ощущает человек, поднявшийся ради большой цели на высокую гору. Но вершина горы оказалась острой, и легко было сорваться с нее. Вместе с волнующей радостью в сердце Марии Федоровны вошла уже знакомая ей тревога опасных ожиданий.
«С такими ребятами сейчас нельзя не мучиться, – подумала она, остановившись на крыльце. – Но какой им дать совет? Разве они, пряча в землю свои галстуки, говорили не те слова? Разве, спрятав их, они запели не ту песню?.. Все было так, как надо, если бы только не было и х!»
Горестным взглядом смотрела Мария Федоровна на фашистские бомбардировщики, появившиеся над онемевшим Городом-на-Мысу. Они пролетели над умершим железнодорожным полотном, над опустевшими отмелями, над самым заливом, где на всем волнистом сером просторе не виднелось ни лодки, ни баркаса, ни катера. Они прошли туда, где гремела артиллерия. И несмотря на то что смертоносный груз, который они потащили с собой, был уже не опасен для ребят, Мария Федоровна безотчетно начала звать:
– Дети! Дети! Куда же вы девались? Почему не идете домой?
– Мы здесь! Мы уже идем! – охотно ответил ей Петя. – Ты, мама, только нам картошки поджарь… Можно с капустой!..
Петя, вероятно, спросил своих товарищей, будут ли они есть картошку с капустой, потому что сейчас же он более настоятельно прокричал:
– Мама, обязательно с капустой! Ты слышишь?
* * *
После того как ребята спрятали свои галстуки в яру около тернового куста, прошло несколько однообразных, глухих дней. Распорядок во флигеле Стегачевых был самым несложным: утром завтракали, вечером не то обедали, не то ужинали и ложились спать. А на следующий день все повторялось.
Мария Федоровна больше всего думала о том, почему Петя так часто уходил в яр, что его заставляло спускаться туда по нескольку раз в день… И почему оттуда он приходил сумрачным и неразговорчивым?.. А еще тревожило ее, что от мужа долго нет обещанного известия.
Последние две ночи на кухне, на цепи, тоскливо повизгивал Зорик. Он не первый раз гостил у Стегачевых и, несмотря на радушие хозяев, обычно начинал скучать по дому на четвертый, на пятый день. Иногда Петя пользовался Зориком для связи с Колей. Отец и мать шутливо говорили о Зорике, убегающем с запиской в город: «Депеша умчалась».
– Собака тоскует, отпусти ее домой, – сказала сыну Мария Федоровна.
– Я буду гулять с ней, – ответил Петя.
– Ее бессмысленно держать у нас. С «депешей» теперь надо осторожно…
– Мама, нам без Зорика будет скучней. Сама потом скажешь.
И Петя ночами вставал и терпеливо возился с собакой. Он выводил ее на крыльцо со словами: «Идем считать звезды». Иногда он приходил с ней в гостиную, к роялю, и в темноте тихо-тихо играл колыбельную. Всякий раз в последнюю музыкальную фразу он вставлял обращение к Зорику, и получалось: «Зорик, усни, усни, усни».
Мария Федоровна задремывала с успокаивающей ее мыслью: «А Петя все еще маленький… Никуда он без спроса не уйдет. Рояль замолчал. Зорика не слышно. Наверное, рядом уснули».
* * *
– Мама, скажи, нравятся тебе такие строки?
Петя в последние дни усиленно читал Маяковского.
– Вот, слушай:
– Здравствуй, Нетте!
Как я рад, что ты живой
дымной жизнью труб,
канатов
и крюков.
Подойди сюда!
Тебе не мелко?
От Батума,
чай, котлами покипел…
– Нравится? – допытывался Петя.
– Нагромождено: трубы, канаты, крюки.
– Но на пароходе это же все есть! Ты же в гавани была.
– Я знаю, что вам с отцом это очень нравится…
– Ты самого главного, должно быть, не понимаешь: пароход этот трудится, как Теодор Нетте. Теодора Нетте нет, а пароход напоминает о нем… Неужели ты этого не поняла?
Мария Федоровна могла бы обидеться на сына, но Петя предусмотрительно успел поцеловать ее в плечо. Мать назвала его хитрецом, и они заговорили о последних новостях, которые им рассказал старый садовник Сушков, пробравшийся в колхозный сад теми же овражными, извилистыми дорогами, какими недавно пробирались к Стегачевым Коля и Дима.
В городе, по словам Сушкова, уже знали, что наши задержали фашистов на западном склоне к Зареновке, а сами заняли линию обороны на восточном. Фашисты погнали из города тысячи людей рыть окопы и разные заграждения. Из Первомайского поселка прошлой ночью они выселили всех колхозников, не успевших эвакуироваться.
– Петя, я перепугалась, когда он рассказывал про первомайцев! – развела руками Мария Федоровна. – Мы с тобой сидим за перевалом, за ярами. Никто нас не видит, и мы никого… Не знаем, что творится под носом.
Задумавшись, она сказала:
– Найдут нас и тоже выселят. Боже, хоть бы ты, Петька, узнал, куда они их выгнали… Пошли бы и мы по той же дороге.
– Мама, может, Григорий Степанович знает? Он недавно прошел в глубь сада и не возвращался.
– Пойди, пойди расспроси его, – заторопила сына Мария Федоровна.
Григорий Степанович и сегодня пришел в сад со своей маленькой пилочкой. По свежим срезам на стволах и на ветках тех яблонь и груш, что были скошены фашистскими танками, Петя видел, что садовник успел поработать – некоторые срезы он уже забинтовал. Но удивительно, что самого садовника поблизости нигде не было видно. Яблоневой аллеей Петя прошел добрую половину взгорья и уже считал, что дальше идти небезопасно, когда вдруг увидел за стволом большой яблони, в глубокой поливочной борозде, Григория Степановича. Садовник разговаривал с человеком… Но с каким человеком? С Валентином Руденьким!
Петя остановился: его мучило желание подойти к ним, но из-за опасения оказаться неосторожным он боялся сделать это. А садовник и Руденький продолжали разговаривать, не замечая Пети. Больше говорил Руденький, потому что неширокая гибкая спина его, обтянутая клетчатым пальто с большими пуговицами на хлястике, часто двигалась, перекашивались плечи. Григорий Степанович, судя по неподвижно опущенной голове, почти все время слушал и, должно быть, только иногда вставлял в разговор одно-другое слово, сопровождая его коротким покачиванием головы.
Неожиданно оба собеседника встали. Петя испугался, что Руденький, не заметив его, уйдет в глубь сада, пересечет железную дорогу и скроется в прилегающих кустарниковых лощинах. Как-то надо было дать знать о себе. Будто ничем не интересуясь в саду, Петя стал тихонько насвистывать, глядя себе под ноги. Пусть они услышат и сами позовут его.
Но каково было огорчение Пети, когда он, подняв взгляд, в поливочной борозде увидел только одного садовника. Руденький же точно провалился сквозь землю, нигде между деревьями не видно было ни его клетчатого пальто, ни сивой шляпы.
– Ты что, Петя, нахмурился? С Марией Федоровной что-нибудь случилось? – подойдя, спросил его садовник.
– С мамой ничего не случилось.
– Может, известия плохие?
– Нет, – сказал Петя и в свою очередь спросил садовника: – Григорий Степанович, с кем это вы сейчас сидели в поливочной борозде?
– Я про него столько же знаю, сколько про всякого встречного.
– Долго вы с ним сидели…
– Так он же меня первыми словами за живое взял. Сказал: «А сад у вас золотой. Ниже, говорит, видал кусты «Ренклода колхозного». Дорогая мичуринская слива. Колхозники не забудут садовода». Я, Петя, после таких слов не утерпел, признался, что я и есть колхозный садовод, и попросил его присесть. И все говорили, что бы такое придумать, чтобы уберечь сад от фашистов. А про себя он только и сказал, что с Нижнего Миуса. Зачем он сюда, про то ни слова не сказал.
– А он ничего не говорил про первомайцев, не знает, куда их переселили? – спросил Петя.
– Говорил, что в Троицком много осело. Это похоже на правду.
Григорий Степанович развел руками и, достав из кармана пилочку, пошел в глубину сада.
Петя вернулся домой невеселым. Мать заснула на кушетке в рабочей комнате отца. Это хорошо, не будет расспрашивать, почему у него совсем испортилось настроение… И все же Пете очень хотелось с кем-нибудь разделить свои огорчения. Было еще одно живое существо в их доме – Зорик. Петя прошел к нему на кухню, погладил его по лопоухой морде и сказал на ухо:
– Ты собака умная, потерпи еще несколько дней. Без тебя мне совсем, станет скучно.
А Пете и в самом деле было невыразимо скучно и тяжело думать, что Руденькому он не нужен, что Руденький сбежал от него. Теперь он и сам решил не искать с ним встречи. Скучнее стали дни, а длинные, глухие ночи казались нескончаемыми. Пете не спалось. Как-то в самую полночь в гостиную, где Петя находился один, вкрадчиво царапнули по стеклу. Сонно зарычал Зорик.
Петя поднялся с дивана и осторожно, чтобы не разбудить мать, прошел в коридор. Но осторожность ему не помогла: заворочавшись, Мария Федоровна спросила, почему он не спит?
Петя пошел на хитрость:
– Ты же знаешь, что бессонных в нашем доме двое – ты да Зорик.
– Петя, когда ты его отпустишь?
– Мама, обязательно отпущу. Ты только спи. Мы тебе не помешаем. – И Петя для предосторожности прикрыл дверь в спальню, а сам быстро вышел на крыльцо. Не найдя никого во дворе, он прошел за сарай. Там стоял Валентин Руденький.
– Это я…
– Вижу, – сдерживая радость, сказал Петя.
Руденький вздохнул:
– Вспомнил про тебя…
В тусклом свете луны, повитой редкими облаками, проплывавшими над шумным заливом, Петя пристально рассматривал Руденького. Он похудел, усталые глаза его смотрели беспокойно.
Они присели на склоне яра на жесткую траву. Руденький почти шепотом заговорил:
– Никто не давал мне совета обращаться к тебе… Подведешь – головой отвечу. Но выхода нет: две дороги, а я один.
– Ну, значит, я пойду по другой, – сочувствующе заметил Петя.
Валентин Руденький вдруг заговорил с досадой на Петю за то, что даже в такие минуты вынужден считаться с его возрастом:
– А что скажешь матери? Как будешь с ней разговаривать?!
Разгадав настроение Руденького, Петя сказал:
– А зачем мне с ней разговаривать? Я записку ей оставлю.
– Что ты ей напишешь?
– Напишу, что обязательно буду живой, вернусь…
– Это верно. – И по голосу Руденького легко было догадаться, что разговор Пети ему начинал нравиться. – Теперь люди идут в села за хлебом, выменять, заработать… Возьми какую-нибудь кисть из отцовских. Ты ведь немного умеешь? Объясню, зачем… Во что оденешься? Что обуешь?
И Руденький снова начал придираться.
– Двадцать минут тебе на все сборы и приготовления, – были его последние слова.
Уходя домой, Петя видел, что Руденький быстро растянулся на траве, подложив под щеку ладони.
* * *
– Мама, – говорил Петя из гостиной, где перед ним на кругленьком столике стоял зажженный керосиновый ночник, – ты не ругайся, Зорика я сейчас отправлю. Довольно тебе терпеть. Я только напишу, что мы живы, здоровы и передаем привет. А подписывать не буду. Мало ли что может случиться!
Петя знал, что последние слова очень понравятся матери, и не ошибся. Мария Федоровна из спальни сейчас же одобрительно заметила:
– Конечно. Умник. Делай так.
Но написал Петя значительно короче:
«Обнял бы обоих, да не достану».
Сейчас же Петя написал другую записку матери:
«Мама, я скоро вернусь. В дорогу оделся тепло: на мне фланелевые портянки, черный ватник, треушка и перчатки. Кто будет спрашивать про меня – скажешь: ушел по селам с кистью хлеб заработать. Мука же у нас почти кончилась!..»
Первую записку он завязал узелком в ленточку и эту ленточку надел Зорику вместо ошейника. Потом он перенес ночник на постоянное место, в коридорчик на полку, и, не загасив его, открыл дверь в спальню и с веселой усмешкой сказал, показывая на Зорика:
– Посмотри на него в последний раз.
Зорик зевал и косил глаза то в один, то в другой угол.
– Петька, а ведь он спать хочет! – улыбнулась Мария Федоровна.
– Оставить его еще на несколько дней – пусть отоспится собака!
– Уходи и не морочь мне голову, – сказала Мария Федоровна и стала натягивать на голову плед.
– Ушли, ушли, – сказал Петя и, захватив на кухне маленькую сумочку с харчами, вышел, основательно прихлопнув за собой дверь.
Мария Федоровна, привыкшая к благополучным ночным прогулкам Пети с Зориком, скоро стала задремывать.
Только на заре она узнала, что дома нет ни Зорика, ни самого Пети. На круглом столике лежала записка. Краткостью, легкой усмешкой, скрывавшейся между строк, она напомнила ей те записки, какие в свое время оставлял муж, отлучавшийся из дому.
– Папа и его родной сын, – вздохнула Мария Федоровна и опустилась на диван. Опершись на круглый столик, она долго подбирала слова, которые сказала бы мужу и сыну, если бы они вдруг вернулись домой. «Вы бессердечные. Оба… Нет, на отца я мало имею прав в такие дни. Ну, а ты, Петька, как ты посмел уйти? Ушел не спросившись… С тобой я еще повоюю».
Но где он – с кем она собиралась воевать? Какие дороги и куда увели его?.. И, будто утешаясь, она стала думать о том, кто еще ни одной своей частицей не отделим от нее, чье благополучие всецело зависит от нее самой.
– Ты мой. Ты со мной, – шептала она. – Ты никуда не уйдешь. Придет Петька, и мы ему скажем, что думаем о нем.
Слезы давно уже блестели на ее неподвижных глазах.
* * *
Если бы Мария Федоровна могла увидеть Петю, она не стала бы упрекать его в черствости. Одним мимолетным взглядом она оценила бы, что претерпел за четыре-пять часов ее единственный, любимый сын.
…Петя лежал на холодных камнях. Брюки его во многих местах были разорваны, а голенища сапог глубоко поцарапаны, простоволосая голова его с черным чубиком, подрезанным смешно, как грива у однолеток жеребят, была всклокочена и мокра. Петю и Валентина Руденького заря застала под откосом высокой железнодорожной насыпи. Они сумели обойти три фашистских поста, но когда пытались пересечь полотно железной дороги, чтобы выйти из прифронтовой полосы, по неосторожности задели камень. Скатываясь, он угодил прямо на кучу чугунного лома и громко зазвенел… Начали вспыхивать ракеты, поднялась стрельба. Пришлось отсиживаться в обрывистой котловине.
Заря сегодня была широкая и веселая. Ее невольно хотелось сравнивать с птицей, которая, распахнув красные крылья по восточному небосводу, летела на землю. Мрак ночи, клубясь, убегал от нее в низины, и поле все больше и больше расширяло свои холмистые границы.
Краски зари, должно быть, заинтересовали фашистского часового. Он перестал ходить взад и вперед по насыпи. С автоматом, висевшим на ремне, накинутом на шею, в порозовевшей от зари каске, он замер, глядя на восток.
Валентин Руденький и Петя Стегачев с нетерпением ждали, когда часовой перестанет любоваться зарей и снова начнет ходить взад и вперед, как маятник, отмеряя одно и то же расстояние. Воспользовавшись минутой, когда фашист будет удаляться от них, они перебегут через полотно и, маскируясь, доберутся до ближайшего овражка.
Но заря все разгоралась, и часовой не переставал любоваться ею.
Руденький, оборачиваясь к сзади лежавшему Пете, то отрывисто вздыхал, то, сокрушенно причмокивая языком, крутил головой и, как бесстыжего и глупого человека, ругал зарю:
– Почему она такая, заря? Можно подумать, июль, а не октябрь. Когда она перестанет вертеть карусель? Он же не отрывает от нее глаз, а нам дорога каждая секунда.
Петя с сожалением заметил:
– Хорошо было бы, если бы полуденка подула. Сразу бы закрыла ее облаками.
– Молчи. Он, кажется, заметил нас, – остановил его Руденький. – Идет.
Слово «идет» Руденький произнес так, что Петю словно волной обдала тишина и стала тонко звенеть в его ушах. Поводя глазами вперед и влево, Петя почти одновременно мог видеть и спускающегося с насыпи часового, и Руденького, влипшего в дно каменистого углубления.
Часовой был весь какой-то округлый, с небольшим мясистым ртом, черными усиками, концы которых тонко изгибались вверх, и было похоже, что у него под носом плавала крошечная осмоленная лодочка. Он сбегал с насыпи короткими подпрыгивающими шажками и, рывками поправляя висевший на животе автомат, отрывисто пел песенку без слов.
А Руденький (Петя чувствовал, что обязан следить за его малейшим движением) извивался, все тесней приникая к той стенке углубления, что была ближе к подходившему часовому. Правая рука Руденького, сжимая камень величиной с два кулака, все заметней дрожала.
Часовой зачем-то расстегивал на ходу пуговицы мышасто-серого френча, подворачивал полы плаща-накидки. Он шагал уже не по прямой, а отклонялся то вправо, то влево, точно хотел подойти к углублению в самом удобном месте. Петя видел, как голова Руденького, следя за фашистом, поворачивалась из стороны в сторону. А когда стало ясно, что часовой окончательно решил подойти к углублению в том месте, где лежал Петя, Руденький утянул ноги под живот и стремительно обернулся в сторону Пети. Неморгающие глаза его стали широкими и, должно быть, не видели ничего, кроме часового. Теперь Валентин стоял на коленях, опираясь на левую ладонь. Правая рука его с зажатым камнем уже не дрожала. Петя надолго запомнил этот миг. Часовой, наткнувшись на него, отшатнулся, хватаясь за автомат. Руденький вскинулся над углублением и, очутившись за спиной часового, с такой силой ударил его камнем по затылку, что вслед за ним сам полетел в углубление. В ту же секунду Петя услышал его негромкий, но резкий, как удар кнута, голос:
– Пересекай полотно! Яром вверх!
…Петя давно уже шел по яру, не оборачиваясь и боясь обернуться. Он слышал, что Руденький догнал его и на некотором расстоянии следовал за ним. Петя почему-то считал неудобным оборачиваться и смотреть на него. Руденький громко дышал, откашливался, оступался. Заря уже догорела. Нигде не стреляли, и Петя понял, что фашисты еще не знают, что произошло у насыпи железной дороги.
К девяти часам Петя и Руденький перешли грейдер, связывающий юго-западные приморские и степные села с Городом-на-Мысу.
– Можно передохнуть. Тут им трудно будет нас найти, – глуховато проговорил Руденький, обращая внимание Пети на вереницы пешеходов, тянувшихся из города в степные села. Фашистские грузовые машины, потоком бежавшие в ту и в другую сторону, как нарочно старались держаться самой обочины грейдера, оттесняя пешеходов на непроторенные пашни, где тяжело было двигаться с заплечными сумками и мешками, а еще тяжелее тащить ручные тачки. – Садись, Петр Павлович, – сказал Руденький и сам устало повалился между кустарником дикой яблони.
Только теперь Петя взглянул на Руденького: из носа у него тонкой струйкой сочилась кровь, побледневшие щеки чуть приметно вздрагивали. Взгляд Пети рассердил его.
– Ты, Петр Павлович, не думай, что убивать легко, особенно в первый раз, – со сдержанным недовольством проговорил он.
Петя вздохнул и отвернулся. Ему хотелось заплакать и сказать что-нибудь такое: «И кто этих проклятых фашистов звал сюда?»
Вдруг, к удивлению Пети, Руденький негромко засмеялся:
– Петя, какой ты хозяйственный человек! В такую передрягу попали, а ты сумку с харчами не потерял…
Петя давным-давно забыл о существовании сумочки, которая была привязана к ремешку, обтягивающему пальто.
– Я бы ее потерял… Давно потерял бы, да удачно привязал.
– Очень удачно, потому что есть страшно хочется.
– И мне тоже.
И они, посмеиваясь, отвязали сумку, достали куски зачерствевшего пирога с капустой и начали жадно есть. Когда был утолен самый острый голод, Руденький сказал Пете, что сейчас они расстанутся, и стал учить его:
– Допусти мысль, что тебя схватили как подозрительного, что тебя уже допрашивает враг: «Зачем пришел в Мартыновку?», «Какой дорогой шел?», «Когда?», «С кем?» – И тут же сам отвечал на эти вопросы.
Петя повторил, что ему велено было твердо помнить:
– Мама спала. Я ушел через город. Шел один… Если будет очная, – скажу, что этого человека, – кивнул Петя на Руденького, – не знал и не видел…
Они условились, что ровно через три дня в этот час встретятся на Кисловском проселке.
– Петя, по своему усмотрению ничего не вздумай делать. Даешь слово?
Руденький взял руку Пети в свою ладонь.
Сбиваясь от нахлынувших чувств, Петя сказал:
– Валентин, я все буду помнить… все буду…
– Без свидетелей можем и поцеловаться. Правда же, Петя?
Они коротко, по-мужски, поцеловались и от кустов дикой яблони направились через степь в разные стороны.
* * *
К половине дня Петя Стегачев добрался до окраины Мартыновки, большого села, в центре которого, оцепив квадратную площадь, стояло несколько двухэтажных домов под этернитовыми крышами.
От них в разные стороны разбегались белостенные хаты.
Петя знал, что Мартыновка была районным центром. Глядя на двухэтажные дома, он подумал: «В том, что с широкими, вверху закругленными окнами, должно быть, был или клуб, или радиоузел, а может, райисполком. В других могли помещаться школа-десятилетка, райком, райпотребсоюз».
Недалеко от центра, стараясь никого не спрашивать, Петя должен был найти сапожную мастерскую Виктора Гавриловича Дрынкина. Помня наставления Руденького, он приближался к селу с таким видом, как будто никого здесь не ищет и будто его ничто здесь не интересует. Войдя в улицу и вытащив из кармана большую кисть, Петя стал певуче выкрикивать:
– Из краски заказчика могу сделать трафареты, расписать коврик на стену! Могу нарисовать на нем озеро с лебедем. Могу нарисовать двор с петухом!..
Но улица оставалась пустой. Заказчики не спешили. Кое-где на крылечке или в окне появлялись женщина или старик и с недоумением посматривали на крикливого незнакомого подростка. Пройдя несколько переулков, Петя столкнулся с вышедшими из-за угла четырьмя женщинами. Одна из них шутливо спросила:
– Мальчик, а ты не сумеешь мне на дорожке нарисовать курочку? Такую рябенькую, такую, чтобы несла и несла яичко за яичком. А петух – он что? Кукарекает, и больше от него никакого толку.
– Мальчик, не рисуй ей курочку. Пользы все равно никакой: фрицы разнюхают, где «яйки», и сейчас же поедят подчистую.
Обе эти женщины были молодые, веселые. Третья была значительно старше их. Она, видно, считала, что для шуток и смеха сейчас неподходящее время, и по лицу ее, красивому, со стрельчатыми складочками меж черных бровей и пониже плотно сжатых губ, было видно, что сама она уже давненько не улыбается.
– Дурносмехи! – обругала она весело разговаривающих с Петей женщин и сейчас же добавила: – Бабка Федорка, покличь Жориных баб. Больше будет нас. Храбрей будем.
– А чего же, покличу. Деньги за это не платить. – И маленькая старушка в белом платочке с черными горошками, смешно поднимаясь на носки красных сандалий, тоненьким, обрывающимся голосом затянула: – Жо-ри-ны-ы! Вы-хо-ди-те за водой к крини-ице!
– Бабка Федорка, за такой голос нам придется тебе платить.
– Обязательно. Голос у нее как у певчей птицы, – опять засмеялись молодые женщины.
Засмеялся и Петя, когда увидел, что бабка Федорка не только не обиделась, но и не без удовольствия заметила:
– А и в самом деле, девки, голос у меня ничего. Смотрите, Жорины услыхали и вон уже бегут.
Прибежали Жорины и, позванивая ведрами и выкликая из хат новых попутчиц, пошли улицей под гору. Вместе с ними пошел и Петя. Из их разговоров он узнал, что за криницей, в вербовой роще, стоят фашисты. Частенько они выходят из рощи к кринице и пристают к женщинам. Поневоле за водой приходится ходить компанией…
Пете нравились попутчицы, интересно было слушать их. Молодая женщина, будто продолжая разговор о курочке, заметила ему:
– Смотри вперед, на того вон дядьку… Ему ты индюка нарисуй. Он сам как индюк. Двоим им будет веселей.
Едва заметным кивком головы она указала на бородатого человека с прокуренными сивыми усами, с неморгающими глазами, смотревшими не на людей, а на их ноги. Он стоял во дворе, и Пете из-за каменной стены кроме краснощекого лица, черной новой кепки с большим козырьком видна была огромная, толстая рука, которой он закручивал ус так быстро, как кассир пересчитывает деньги.
– Я не могу на него смотреть: смех разбирает, – прошептала она. – Мама сердится, что я смеюсь. – И она указала на ту самую женщину, что назвала ее дурносмехой.
Петя удивился, как это он сам не догадался, что его собеседница дочь пожилой красивой женщины: они одинаково чернобровы, синеглазы, одинаково рослы и статны. На них даже косынки были одинаковые – розовые в желтую полосочку.
– Только ты ему хорошего индюка не рисуй. Нарисуй похожего на него.
– Почему? – усмехнулся Петя.
– На гуждворе все говорят, что он принюхивается к фашистскому начальству.
– Так я ему ничего не буду рисовать, – прошептал Петя.
– Индюка можно. Только сдери с него побольше за работу. Ну, кричи, что можешь рисовать.
И Петя, поравнявшись с сивоусым человеком, размахивая кистью, начал кричать:
– Красками заказчика могу нарисовать трафареты на стенах!
Дальше он кричал, что может на дорожке нарисовать и цаплю, и охотника, и петуха, а в конце он громко добавил:
– Были бы краски, могу нарисовать самого большого индюка!
Игнат Бумажкин (так звали человека с сивыми усами), казалось, не проявил ни малейшего интереса к тому, о чем кричал Петя. Однако, когда женщины свернули в переулок, а Петя, не зная, как ему скорей найти сапожную мастерскую Дрынкина, в нерешительности остановился, Игнат Бумажкин кашлянул, но кашлянул так, словно его грубый голос вылетел из большой трубы.
Петя вздрогнул, обернулся и спросил:
– Вы меня звали?
– А кого ж, – коротко ответил Бумажкин и взмахом огромной руки велел Пете подойти к забору. – Ты взаправду умеешь трафареты расписывать? – строго спросил Бумажкин.
– Умею.
– Какую живность можешь нарисовать на трафарете?
– Живность?.. Не понимаю, – сказал Петя и повел плечами.
– Ну, гривастого коня можешь нарисовать?
– А-а, конскую головку! – догадался Петя. – Конскую головку нарисую, потом клетки, клетки… А после опять конскую головку и опять клетки, клетки… как на шахматной доске.
– Да нет, не то мне нужно, – отмахнулся Бумажкин. – Ты мне нарисуй конскую голову, а потом дуги…
– Клеточки лучше, – возразил Петя.
– Много ты понимаешь. У самого Викентия Семеновича Новикова так были расписаны стены.
Бумажкин повел Петю к флигелю и по дороге стал рассказывать о Викентии Семеновиче Новикове, у которого был собственный гужевой двор на сто пятьдесят дуговых запряжек. В молодости с десяток лет Игнат Бумажкин проработал у него в извозчиках и частенько слышал от своего хозяина наставления: «Будешь, Игнат, сам хозяином, в первую голову обращай внимание, чтобы дуга ухарски стояла, чтобы конь глазами ел встречного. А если не так, гони со двора извозчика. Макар он или Захар – все равно гони. Говорю тебе по-дружески, потому что извозчик ты у меня на первом счету. Помни, что на дуге да на конской голове я полквартала домов нажил…»
Петя немало удивился рассказанному, отчетливо вспомнив одну из своих прогулок с отцом по ростовским улицам. Они тогда гостили у дедушки с бабушкой. Бросились ему тогда в глаза высоченные каменные стены, на полквартала разорвавшие вереницу домов. Запомнил Петя, что там, где стены были частично разобраны, можно было видеть внутренность двора. Середина его была заполнена прилепившимися друг к другу кирпичными домиками с маленькими оконцами, обтянутыми густой-густой решеткой. Стена в сравнении с этими домиками была просто огромной, и она бросала на их железные крыши и на окна такую густую тень, что они казались отсыревшими и пропахшими погребом. С внутренней стороны, на высоте полутора метров от земли, в стену были ввинчены толстые железные кольца, изъеденные ржавчиной. На расспросы Пети Павел Васильевич неохотно ответил: