Текст книги "Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди"
Автор книги: Михаил Никулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
Нужно было видеть, с какой осторожностью Аполлон, почти не пивший водки, принял этот подарок. Бережно он завернул бутылки в запасное белье, засунул в холщовую сумочку, отгородил одну от другой половой и соломой…
– Не было беды, так мы каждый только о своем, и нередко схватывались, как злые кобели… – растроганно заговорил он, обрадованный вниманием и находчивостью Мирона. – А теперь вот иначе… Ну и спасибо, знытца, за подарок. Он непременно поможет делу… И как ты ее ухитрился сберечь?
Подвязав к седлу драгоценный груз, Аполлон стал будить Гришку.
– Григорий, мы, знытца, с Мироном уезжаем. Мы – мирные граждане. А тебе надо переждать до темноты и тогда уж ехать порезвее! К мельницам выйду встретить.
Гришка сидел сонный. На левой щеке его резко отпечатались пальцы руки. Не поднимая отяжелевшей головы, он сказал:
– Я жрать хочу, аж кожа болит.
– Знытца, потерпи. Приедешь – все будет. Все будет, и еще что-то…
Гришка поднял голову, один глаз закрыл, а другой лукаво округлил.
– Неужели и еще что-то будет? – спросил он. – Тогда можно потерпеть. – И, перевалившись на другой бок, снова закрыл глаза.
…Дождь лил с такой унылой беспросветностью, что казалось, он уже никогда не кончится, что небо прохудилось и нет сил его законопатить. В степи не видно живого человека. В густой сетке дождя, в темно-желтой дымке мокрого тумана двое быстро бегущих конников – Аполлон и Мирон – не похожи на конников. Просто сбегаются и снова разбегаются два игривых шарика, нарисованных воображением. Или, может, два зверька избрали эту погоду для веселой прогулки?.. На зверьков они были похожи еще и потому, что им, как зверькам, приходилось путать следы, избегать встреч и постороннего глаза.
За всю дорогу они успели обменяться лишь несколькими словами.
– В бега ты кого же из домашних с собой возьмешь? – спросил Аполлон.
– Никого, – твердо ответил Мирон. – Жена мне давно пресная. Зачем обуза в такой дороге?.. Дорога не прямая, да и приведет ли в царский терем – об том и мудрый Соломон ничего не скажет. – И он замолчал.
– Знытца, так-так… Перетакивать не будем. Впереди бугорок, а что там за ним, отсюда не видно… Рассыпемся в стороны для предосторожности.
…Около хутора, в лощине, они съехались и остановились. Наступал вечер. Дома, хаты, сараи, левады и сады – все это уже слилось в одну темную завесу, которая плотно накрыла собой шумящую и бунтующую речку Осиповку. Накрыла она и Хвиноя, но голос его, доносившийся с противоположного берега, был отчетливо слышен. Хвиной кричал Ульяне Лукиной:
– Вы ж там за речкой за рабочим скотом хорошо доглядывайте! После непогоды чтоб сразу нажать и посеять!
– Доглядаем хорошо! – кричала в ответ Ульяшка. – Хоть переезжай и погляди!
– На чем я перееду – на штанах? – спрашивал Хвиной.
– На штанах, дядя Хвиной, не переедешь! Опрокинет волной! А за быков не тревожься: ухаживаем на совесть!
И Аполлону и Мирону вначале захотелось как-то высмеять Хвиноя, но желание это быстро исчезло, исчезло потому, что в коротеньком разговоре через речку было заключено для них обоих много сурового смысла: кочетовцы тяжело ранили Филиппа, убили Андрея Зыкова, но не сломили людей, не запугали их. Они помнят о севе, готовятся к нему… И самым настойчивым и твердым из этих людей был Хвиной.
– Убрать бы его к чертовой матери; – сказал Мирон и подавил невольный вздох.
– Сейчас этого не сделаешь: речка, знытца, помехой стала. А крутиться нам тут нельзя, – с глухим сожалением проговорил Аполлон, и они разъехались по домам, договорившись, что попозже Мирон придет к Аполлону на «тихую свадьбу».
Не все им нас!
Хотя уже приближался час глухой полночи, Хвиной все еще не спал. С печи, сквозь густую темноту хаты, он привыкшими ко тьме глазами хорошо видел мутное пятно оконца, не закрытого ставней, и рядом – белую подушку на кровати Наташки. Сноха долго рассказывала ему хуторские новости и вдруг затихла.
«Ай уж уснула?» – с сожалением подумал Хвиной, которому хотелось кое о чем поговорить поподробней.
Хвиной хотел бы спросить Наташку: «Так, значит, Кирей после налета кочетовцев залез на чердак и там будет ждать не красной, не белой власти, а такой, какая помягче?.. Так ему, барану безрогому, на чердаке придется сидеть до тех пор, пока штаны прорастут лебедой и дурнопьяном…»
Хотел бы Хвиной сказать снохе, ставшей с недавних пор задушевной собеседницей, что у старого Семки Хрящева неспроста острый нос задран кверху, а левое плечо опустилось книзу: «Всю жизнь он принюхивался: чего бы украсть? Ну, а как украдет, то делается прихиленным да ласковым. За долгие годы чужого натягал целую гору, а теперь, стало быть, проповедует, что советская власть негодная, дескать, потому, что любит заглядывать через плетень. «В своем дворе я, говорит, имею право и без порток ходить». Ничего, мы его заставим портки надеть: во дворе тоже не пристало трясти срамотой!..»
Наташка рассказала, что Мирона Орлова эти дни не видно ни в хуторе, ни во дворе.
«Куда же этот усатый лисовин подался?» – думал Хвиной и в темноте подозрительно покачивал головой.
Потом он думал о Матвее:
«После налета кочетовцев туманом застлало ему глаза, ноги перестали повиноваться, слег в постель. Все это чистая брехня Матвеевой жены. Сделала мужа хворым, чтоб удобней было запугивать людей, сбивать их с дороги. Ходит по хутору и причитает: «Теперь мало найдется охотников выезжать на сев, не каждому понравится лишиться здоровья, а то и жизни, как вон лишился ее Андрей Зыков».
Сердце Хвиноя застучало сильнее, в ушах зашумела горячая кровь, когда он вспомнил про самого главного смутьяна и агитатора против сева – про Федора Евсеева. Андрей Зыков, занявший в сердце Хвиноя прочное место судьи и наставника в трудных вопросах жизни, остался им и после смерти. Хвиною легко было вызывать кума на важные собеседования, – стоило только горячо захотеть этого, и он появлялся. Вот и сейчас Андрей неслышно вошел в хату, поставил табурет поближе к печи, присел, не снимая весеннего полушубка с укороченными полами.
– Что у тебя тут не ладится, кум? – запросто и озабоченно спросил он.
Хвиной нетерпеливо и сердито заворочался на печи и начал возмущаться:
– А ведь Федька Евсеев, мой сваточек, – гадюка несусветная! Против сева агитацию разносит! Как думаешь, заарестовать его?
– Не трогай никого, пока наши не вернулись из погони за кочетовцами. А после, как случай подвернется, не провороньте, сделайте это… В какую сторону наши погнались за кочетовцами? – спросил Андрей, надевая шапку на свои черные волнистые волосы, еще заметней побелевшие на висках.
– Туда, на Извилистую речку, – указал Хвиной.
– Трудно им по такому разливу.
Андрей быстро исчез, но, появившись вновь на секунду у самого порога, сказал:
– Кум, а амбар ты плохо караулишь. Боишься?
– Винтовка осталась без патронов: все до единого Ваньке пересыпал, да и хлеба в амбаре не осталось, – начал оправдываться Хвиной.
Андрей, уже ухватившись за дверную ручку, с сожалением проговорил:
– Я бы за тебя постоял на часах, хоть бы затвором пощелкал, попугал бы гадов… Но знаешь, какая беда? С того момента, как они меня убили, стал я какой-то легкий… и не могу задерживаться на одном месте.
За окном раз и другой скрипнула ставня.
– А теперь вон и ветерок поднимается, будет гонять, как пушинку… Скучно трудовому человеку без дела колесить из конца в конец…
И Андрей исчез и больше не появился.
Пристыженный «разговором» с кумом, Хвиной слез с печи, оделся и, накинув на плечо винтовку, осторожно, чтобы не разбудить ни Петьки, спавшего на запечной кровати, ни Наташки, вышел из хаты. Ветер, швырнувший пригоршню холодного дождя прямо в лицо, сразу прогнал полусонные раздумья, заставил глядеть под ноги, чтобы не попасть в глубокую лужу, не наткнуться на изгородь… С крыльца за ним увязался Букет, вылезший из своего ящика с соломой. Вместе они почти бесшумно прошли гумно, три-четыре раза тихонько, будто разгуливая, обошли амбар и, наконец, остановились под навесом над его дверью.
Хвиной уже несколько минут прислушивался к ночи, присматривался к ее почти непроницаемой темноте. Его уши не улавливали ничего подозрительного. Неустанно, как и все эти дни, шумела Осиновка, тесно ей было в узких берегах, в крутых излучинах; иногда свирепым напором мутного течения ей удавалось подточить и вырвать из цепких корней глыбу земли, и тогда до Хвиноя долетал тяжелый всплеск, отзывавшийся эхом в высоких вербах левад; иногда посвистывал ветер, перекатываясь через скирду, вырываясь из-за боковой стены амбара… Глазам Хвиноя тоже не видно было ничего такого, что заставило бы насторожиться, а Букет почему-то не раз уже прорычал в сторону двора и порывался залаять и побежать туда.
– Кой черт тебе там примерещился? Молчи и сиди на месте! – сердито прошипел Хвиной. – Постоим часик, переждем самую глухоту ночи и уйдем спать…
Но Букет, повизгивая, кинулся прочь от амбара, и неуверенный лай его быстро стал удаляться.
В голосе собаки Хвиной уловил нерешительность, а когда она совсем замолчала, подумал: «А может, Ванька вернулся из похода?» – и, обрадованный, поспешил ко двору. Только недавняя гибель Андрея напомнила, что надо быть осмотрительным. Он обошел хату с тыла, незаметно пробрался в кизячник, который одним углом почти примыкал к крыльцу. Плетневые стены кизячника за годы сильно усохли, и на стыке их образовалась щель. Прильнув к ней, Хвиной, к немалому своему удивлению, увидел свата Федора Евсеева. Он стоял на крыльце и, звякая дверной цепочкой, негромко вызывал хозяина.
Когда Наташка появилась в приоткрытой двери и заспанным, удивленным голосом спросила его: «Чего бродишь по ночам?» – Федор ворчливо сказал:
– Хозяин мне нужен. Трудности невозможные переживаем… До сна ли тут?.. Посоветоваться надо…
– Папаша ушел…
Наташка и в лучшие времена относилась к брату с недоверием, а теперь, когда многие осиновцы доподлинно знали, что он поддерживает дружбу с врагами советской власти, и вовсе опасалась его.
– Куда же он ушел?
Наташка, если бы и знала, не сказала бы правды.
– В Забродинский, к Науму Резцову. Должно быть, за патронами. Пустые патронташи нацепил и ушел, – твердо проговорила она.
– А еще что взял? – тихо допытывался Федор.
– Что ты, допрос снимаешь?.. А еще взял винтовку! И теперь уходи хоть к чертовой матери. – Наташка хотела захлопнуть дверь, но брат удержал ее.
– Не бесись! Я к тебе от Григория Степановича. Чтоб поверила, он прислал тебе одну штуку. Взял у тебя ее на память и носил в боковом кармане.
Хвиной видел, что Федор Евсеев что-то передал Наташке и еще тише заговорил:
– Знала бы ты, дуреха набитая, как он к тебе тянется!.. Будто ты его присухой накормила… Ты вот только вникни в мои слова…
И из минутного рассказа Хвиной узнал, что произошло два часа назад в доме Аполлона: Гашку, нарядившуюся в самое лучшее платье и готовую идти к Филиппу, заперли в горнице, связали, ткнули под нос икону и, впустив к ней сильно захмелевшего Гришку ушли…
Хвиной как-то одеревенел и будто прилип к стене кизячника, а его сват, переходя на гнусавую речь, с циничной усмешкой в голосе заканчивал свой рассказ:
– Напрасно трудились Аполлон и Мирон. Гашка не по вкусу Григорию. Так он на коня – и прямо через речку. Ты ему нужна!.. Говорит, горечь мою только она убьет… Не упорствуй, придем… А?
У Хвиноя высохло в глотке – так он хотел слышать, что же ответит сноха. Но Наташка, как каменная, стояла в дверях и молчала, а что было у нее на лице – этого Хвиной не мог разглядеть. Промолчала Наташка и тогда, когда брат, вобравшись уходить, посоветовал ей:
– Ты же сальца или яичницы пожарь… У красных начальников в запасе что-нибудь обязательно найдется, а бутылочку чистокровной царской Григорий принесет… – И он хоть и негромко, но так резко засмеялся, будто дроги простучали по неровной дороге. – Двери не запирай, через часик прибудем…
Хвиной подождал, пока мягкие, скользящие по грязи шаги свата не заглохли за воротами. До крыльца Хвиной шел с мыслью: «Бить Наташку до смерти или до полусмерти?»
Убедившись, что дверь осталась незапертой, он вошел в хату с единственной, но совершенно созревшей мыслью: сноху надо убить!..
В хате горела лампа. Наташка разводила на загнете огонь. Сухие щепки уже охватило игриво скачущее пламя. Освещенная им, Наташка стояла в белой рубахе с прошвами на подоле и груди, в легких чувяках. Голова ее была опущена, туго закрученные на затылке светлые волосы отливали золотистой желтизной. Она сейчас показалась Хвиною значительно меньше своего роста, и фигура ее выглядела по-девичьи хрупкой… Убить такую прикладом винтовки не составляло никакого труда.
– О чем задумалась? – испытывая последнюю надежду и веру в человека, члена своей семьи, которому доверялось самое дорогое в жизни, спросил Хвиной.
– Папаша, скоро к нам Гришка Степанов придет… Я думаю: как бы его убить?.. Топор положила на печь под полсть, чтобы не нагинаться за ним. А Петьке тут не место, – указала она на спящего деверя. – Ты, папаша, забери его. Переждете где-нибудь во дворе, пока я управлюсь.
Она торопливо говорила, торопливо одевалась. Положив кусок сала на дощечку, нарезала его с таким проворством, будто хотела немедленно накормить падающих от голода. Она так была занята своими мыслями, что даже не заметила, какое высокое душевное волнение переживал сейчас Хвиной. Ведь в эту минуту у него никого не было ближе Наташки.
Глубоко вздохнув и ладонью смахнув с побледневшего лба капли пота, Хвиной убежденно проговорил:
– Убивать его мне, а не тебе, Наталья. Ты еще молодая… Может, живого под сердцем придется носить… Испуганный родится. Нельзя! – и он потянулся к печи, чтобы взять топор и перенести его на другое место.
– Топора не трогай! На вот… И не спрашивай, откуда…
Наташка взяла с подоконника патрон и подала его свекру.
– Я посажу гостя к окну… С надворья-то хорошо видно. А ежели осечка получится, тогда сама…
Но Хвиной уже осмотрел патрон и, зарядив винтовку, сказал:
– Не должен дать осечку. А если случится такое, то действуй и кличь на помощь…
Ветер дунул из-за речки, и вдруг с той стороны донесся басистый лай Аполлоновых собак. А Хвиною и Наташке показалось, что гость и его провожатый уже где-то близко, и они оба кинулись будить Петьку, помогать ему одеваться, выпроваживать его из хаты. Все это они делали с такой спешкой и настойчивостью, что Петька, прежде чем очутиться с отцом на крыльце, успел лишь спросить:
– Что горит? Кого убивать?
Хвиной крутнул сына за ухо, тот сразу смолк и покорно пошел за отцом.
* * *
Гришка Степанов въехал во двор Хвиноя непринужденно, будто здесь его ждали с сердечным нетерпением. С седла он слез около самого крыльца и, передавая повод Федору Евсееву, сказал:
– Побудь адъютантом, пристрой коня куда-нибудь в теплое… – Но тут же негромко засмеялся и, отнимая повод, проговорил: – Забыл, что ты, Евсеевич, веки вечные инвалид. Ты же не знаешь, с какой стороны и подходить к лошади…
Хвиной и Петька из кизячника видели, как он сам расседлал коня, разделся и бросил ему на спину свой полушубок.
– Вот так тебе, Рыжик, будет лучше, теплей… – И, снова заседлывая его, приговаривал: – Дождь почти совсем перестал. Под таким теплым полушубком смело простоишь около крыльца, на глазах… А то, чего доброго, возьмут и уведут… Нет, расставаться нам с тобой нельзя.
– Придумаешь – уведут! – насмешливо заметил Федор Евсеев, поднимаясь на крыльцо. – Самый страшный на этой стороне речки Хвиной, так он ушел в Забродинский. Идет, шатается, а за спиной винтовка. Ни дать, ни взять Козьма Крючков…
Гришка успел привязать коня к столбу, на который опиралась крыша крыльца, подошел к кизячнику, зажег спичку и, видно, тут только оценил это удачное сравнение.
– Как, Козьма Крючков, говоришь? – И засмеялся, прыснул, спичка погасла. – Стало быть, его тоже на папиросах будут рисовать?!
– На табаке, на самосаде, – ответил Федор Евсеев, и они вместе скрылись за дверью.
В свете лишь на миг вспыхнувшей спички Хвиной из-за скирды кизяков, увидел Гришку всего, с головы до ног: в черной овчинной шапке, чуть сдвинутой на правый бок и на затылок, в гимнастерке, тесноватой в груди. Вся его плотно сбитая, крепкая фигура опиралась на кривоватые, широко расставленные ноги, обутые в юфтевые сапоги. Когда он засмеялся шутке Федора, светлые, обвисшие усики его задрожали над обнажившимися зубами, выпуклые глаза, обведенные белыми на концах ресницами, блеснули самоуверенностью, и руки потянулись поправить пояс, на котором висел револьвер.
– Он… Ну да черт с ним, что у него револьвер, – прошептал Хвиной, и Петька понял, что отец, крадущейся походкой вышедший из кизячника, пошел убивать Гришку Степанова.
Тяжело, долго тянулись для Петьки минуты ожидания. Оставаясь в кизячнике, он мог только услышать страшное и потому до боли в висках напрягал слух. Все в этой ночи казалось ему громким, а особенно ветер. Он и в самом деле прилетел разгонять дождь: стоило только каплям чуть-чуть прошуршать по крыше, как он с шумом налетел и закружил так сердито, что плетеные стены со скрипом зашатались. Подхватывая малейшие шорохи и голоса этой глухой, отсыревшей ночи, он бросал их в кизячник, и тогда в ушах у Петьки шумно звенела речка, лаяли Аполлоновы собаки и чудилось, будто гомонили голоса. Но все это казалось Петьке приснившимся, – внимание его было сосредоточено только на веселом разговоре, который долетел из хаты.
– Ты, Наташка, только в школе не пляши, – негромко говорил, видимо, уже подвыпивший Гришка. – Строго предупреждаю, а не послушаешься – сам подстрелю тебе ногу… На моих глазах – можно… Другого не скажешь, пляшешь ты хорошо… Хорошо… Евсеич, что молчишь?
– Налей мне еще рюмку, тогда я лучше разгляжу, как она пляшет, – засмеялся Федор Евсеев.
«А может, правда, что Евсевна пляшет?» – испуганно подумал Петька, и его осенила радостная мысль: «Страшного, наверное, совсем не будет! Отец ушел вовсе не в засаду… Лучше, если Гришку Степанова где-нибудь в степи зарубят – или Ванька, или сам товарищ Кудрявцев».
Петьке почему-то очень не хотелось, чтобы это случилось во дворе. Несмотря на строгий наказ отца с места не сходить, он подошел к двери, чтобы проверить свои облегчающие душу надежды. Наташка и в самом деле шутливо кружилась по хате. В неярко-желтом свете лампы через то окно, где ставня была приоткрыта, Петька видел, как она раскидывала руки, а губы сложила так, будто присвистывала своей пляске. Свата Евсеича не было видно, а Гришка сидел у самого окна, и в маленькой квадратной шибке с трудом помещался его коротко подстриженный затылок. Иногда он оборачивался проверить, стоит ли конь на месте.
«Гришка скоро уедет… Бати нигде не видно… Все обойдется по-хорошему», – подумал Петька и уже готов был облегченно вздохнуть, но тут как раз заметил отца. Прячась за колесом повозки, тот лежал на животе, прямо в луже, и совсем близко от окна. В полоске света виднелся винтовочный ствол, просунутый между спицами. Отец, вытянувшись, словно окаменел, и только кончик ствола медленно-медленно двигался.
«Сейчас это будет!» И Петька, как обожженный, кинулся на то место, где ему приказано было стоять. Он опустился на корточки и закрыл глаза ладонями… но уже после того, как прогремел выстрел. Петька слышал, как около крыльца фыркала, рвалась привязанная лошадь, как где-то на гумне взвизгивал перепуганный Букет и настойчиво лаял Андреев Барбос, как кто-то протопал через двор, как хряснули доски непрочных ворот и все затихло на долгую минуту.
– Папаша, надо же нам его убрать отсюда…
– Оттащим на гумно, в яму, из какой брали глину…
– Ну, давайте, давайте же скорее!..
Издалека, из-за левады Семки Хрящева, послышался голос Федора Евсеева. Он, должно быть с испуга, кричал вместо «убивают»: «Убявают! Убявают!»
– Вырвался сваточек и дает знать своим союзникам на ту сторону речки, – заметил Хвиной. – Нет, Наташка, мы его уберем без тебя, с Петькой уберем, а ты садись-ка на коня и скачь через гору к Науму Резцову. Доставь его сюда с винтовкой и с патронами… К утру всякое может случиться.
Когда Наташка, выехав со двора, исчезла в ветреной темноте, Хвиной позвал из хаты:
– Петро, иди ко мне.
Петька вскочил и послушно пошел к отцу. Переступив через порог, он вздрогнул, наткнувшись на Гришку, который лежал посреди хаты с открытым припухшим ртом, с сильно поджатыми ногами и вытянутыми вперед руками. Казалось, он и сейчас яростно вырывался из рук смерти. Снимая с него пояс с револьвером, Хвиной успокаивающе говорил:
– Ты, Петро, не страшись его, такой он не укусит. Закутаем в рядно и закопаем. Бери его за ноги: там полегче и крови будто нету…
И Петька, нагнувшись, взял Гришку за ноги.
…На Забродинской колокольне почему-то не били часы, а в темной ветреной ночи Хвиною и Петьке не по чем было угадать, сколько прошло с тех пор, как уехала Наташка. За это время они успели убрать не только Гришку, но и хату: помыли лавки, примазали желтой глиной пол, присыпали его песком… Потом пошли на Андреево подворье: осмотрели его, подложили скотине соломы и присели за скирдой Андрея, на гумне. Отдыхали и прислушивались. Из-за речки неестественные мужские голоса давно уже начали кричать: «И-о-ий! И-о-ий!»
Хвиной узнал голоса и понял, о чем кричали.
– Аполлон и Мирон Гришку зовут, – сказал он сыну. – Аполлон зятя ищет… А ты, Петро, угадал коня, на каком ездил Гришка?
Хвиной даже толкнул сына в плечо – так важно было ему решить этот вопрос.
– Я, батя, не разглядел его.
– Вот и дурной! Конь Аполлонов и седло его, новенькое, из тех, что я привез ему из Краснецкой слободки в десятом году… Что ж получается? Один конь был под Гришкой, на другом скачет Ковалев. И оба заседланы новенькими Аполлоновыми седлами… До чего же хитра эта сволочь, Аполлон!.. Отвел бандитам коней в лучшем снаряжении, прикинулся ограбленным, получил бумагу от совета и разъезжает… Что-то делает… Теперь вот и Мирон в попутчики к нему пристал… Гришка с ними оказался. Нахально заявились в хутор…
Хвиной уже разговаривал сам с собой, как это бывало в трудных случаях жизни. Ему и в самом деле было сейчас трудно: Кудрявцев со своим взводом погнался за кочетовцами и как в землю провалился. Уехала Наташка… На этом берегу у него не осталось теперь доброжелателей: Семка Хрящев, должно, отсиживается около дырки в плетне, Кирей – на чердаке… Они слышали выстрел в его дворе и даже не пришли поинтересоваться, жив ли сосед.
Он ходил взад и вперед, переваливаясь с ноги на ногу и грозя кому-то в темноту.
– Батя, из-за речки начали стрелять, – и Петька дернул отца за рукав.
Хвиной остановился как вкопанный, слушая одиночную стрельбу из винтовки, посвистывание пуль в стороне своего двора и уже знакомые ему выкрики: «И-о-ий! И-о-ий!»
– У них, оказывается, оружие есть?! А на том берегу у нас – Филипп, кума Федоровна, Ульяна, Мавра, дед Никиташка… Петро, а ведь им надо бы сказать, чтоб были осторожны… Я побегу к Лукиным обрывам.
И, сунув Петьке ключ от Андреевой хаты, он велел ему идти туда обогреваться: там сухо и мертвый меньше будет лезть в глаза.
Видя, как отец, приподняв плечо, шатаясь и неуклюже подпрыгивая, побежал к Лукиным обрывам, Петька со вздохом подумал: «Ему бы сейчас уснуть покрепче».
…Вот и Лукины обрывы.
Даже в самые бурные дни и часы своих разливов речка Осиновка течет здесь, между отвесными берегами, вольготней. Будто на минуту осознав свою силу, она перестает кипеть, шуметь, крутить пенистые воронки и несет мутную свою волну с достоинством большой, многоводной реки.
Два-три дня назад в зареченской супряге с легкого слова Ульяшки Лукины обрывы были негласно переименованы в «Переговорные берега», потому что здесь, через полую воду, Хвиной уже не раз разговаривал с Ульяшкой по разным хозяйственным делам. Разговоры заканчивались почти одинаково.
Хвиной предупреждал:
– Гляди, Ульяна! Время такое… – и он оглядывался. – Если что-нибудь, давай знать… голоса не жалей!
– Обязательно, дядя Хвиной… – и она тоже осматривалась, показывая этим, что хорошо понимает значение слов «что-нибудь такое».
Прошло не меньше четверти часа, как Хвиной прибежал сюда с жадной надеждой, что и Ульяшка догадается подойти к противоположному берегу. Он стоял за толстой приреченской вербой, прячась от ветра, прислушиваясь и всматриваясь в темноту. Иногда он улавливал шорохи, и будто даже людской шепот долетал до него из-за каменной стены давно развалившейся кухни Лукиных. Потом все это казалось надуманным. В стеганке с набухшими от сырости полами ему становилось холодновато; продрогшее и уставшее тело заставляло думать о теплой печи, а душевное переутомление вызывало дремоту. И он решил уйти. Но стоило ему отделиться от вербы, как на противоположном берегу настойчивый голос Ульяшки сдержанно заговорил:
– Он! Он! Больше никто так не ходит…
Хвиной обрадовался.
– Это ты там?
– Я, дядя…
И на «переговорных берегах» начался разговор. Сейчас он был необычайно трудным и для Хвиноя и для Ульяны. В этот полуночный час обоим надо было подавлять душевную тревогу друг о друге, умалчивать о том, о чем особенно важно было сказать.
Ульяшке хотелось крикнуть: «Дядя, ты живой?! А мы тут здорово перепугались… Мы же видали, как Гришка Степанов на переезде верхом кинулся прямо в кипень речки… Потом слышно было, как у вашего подворья бухнуло… Ну, думаем, дяде Хвиною пришел конец… Вот горе наше горькое… А ты живой!»
А Хвиною хотелось бы рассказать суровую правду о гибели Гришки…
Но время тревожное, приходилось говорить намеками и так, будто то, о чем они говорят, не слишком их интересует.
Хвиной спросил:
– Как там хворый сосед?
– К лекарю отвезли, – ответила Ульяшка.
Хвиной долго молчал. «Неужели Филиппу стало хуже? К какому лекарю?»
И тогда Ульяшка снова сказала:
– Отвезли. Там его не потревожит что-нибудь такое…
Хвиной понял, что меры предосторожности в отношении Филиппа уже приняты.
– С кем его туда?
Ульяшка молчала. Никто не видел сейчас ни ее простоватого лица, ни больших подвижных глаз, ни припухших губ, и потому осталось тайной, каких усилий стоило ей, не привыкшей к умолчаниям и намекам, подбирать слова для ответа. Но она нашла их и сказала:
– С кем тут был, с тем и туда его…
Хвиной понял, что и о куме Федоровне тоже побеспокоились.
– Самим не мешало бы к лекарю. Понятно? – строже заговорил он.
– Понятно, – как-то принужденно ответила Ульяшка.
– Раз понятно – иди спать.
Но она не двинулась с места. На фоне стены из белого камня Ульяна была очень заметна.
– Дядя, ты ничего не слышишь? – спросила она. – По речке снизу доносится.
Ниже, на крутых изгибах, злобно шумела речка, пошумливал и северо-восточный ветер, успевший просверлить в толще облаков небольшие просветы, в которых виднелись темные пятна высокого неба и одинокие звезды. Сквозь эти шумы Хвиной слышал приглушенный лай Аполлоновых собак и с большим трудом улавливал не то стоны, не то зов о помощи какого-то измученного человека.
– Это с Гашкой что-то делают, – сказала Ульяшка. – Все время она с нами дневала и ночевала. Перед вечером побежала домой и не вернулась… И что ж ей там делают? Горемычная она наша супряжница… Дядя, а что, если побежать туда и начать кричать около двора: за что губите девку? Трое мы на весь хутор шум поднимем.
Ульяшка кинулась за стену и вернулась оттуда не одна. Рядом с ней Хвиной различил теперь еще двух человек – женщину и подростка. Кто была женщина – над этим Хвиною не пришлось ломать голову: в хуторе всегда говорили, что Мавру легче всего найти по Ульяшкиным следам… А вот что за подросток стоял около Мавры, Хвиной не мог понять до тех пор, пока сам подросток не спросил его голосом деда Никиташки:
– Так что ж, допустимо такое дело?.. Чего молчишь?
– Нет, недопустимо! – чуть не закричал Хвиной. – По нынешнему положению у власти побуду я! Ослушаетесь – строго накажу. Запомни это, дед Никиташка!
Трое понуро побрели от «переговорных берегов», по дороге обвиняя Хвиноя в бессердечном отношении к Гашке. А Хвиной в то же время, уходя домой, думал о них:
«Как же можно разрешить вам идти туда с голыми руками и ловить пули? А если вас постреляют, что мне тогда делать?.. Да я тогда волком по вас завою! Полушка мне цена, если дозволю рисковать вами из-за семейных неурядиц у Аполлона… Вы ж поймите, что Андрей убит, Филипп еще не поднялся, Ванька с отрядом ушел и невесть когда возвернется… Вас, золотых людей, в Осиновском не трудно по пальцам пересчитать…»
На глаза просились слезы, но он крепился. В самом ли деле было, что голос Гашки временами все еще звал на помощь, или ему только казалось, но он думал об этом не больше, как о грустной подробности этой невыразимо затянувшейся ночи.
* * *
Перед самой зарей на гумне у Аполлона был большой, но короткий пожар, а к рассвету все стихло на его усадьбе: не горело, не стреляли, не лаяли собаки, не слышно было голосов.
Зареченские супряжники, невзирая на строгий наказ Хвиноя быть осторожными, с раннего утра побрели по раскисшему выгону ко двору Аполлона. Они шли к Гашке и, опасаясь только собак, вооружены были одними палками. За их медленным шествием наблюдало много глаз: выгон – место высокое, и в такое время, когда сады и вербы стоят еще голыми, его видно почти изо всех осиновских дворов.
Кирею, напуганному минувшей ночью стрельбой, пожаром, своими догадками, выгон и двор Аполлона хорошо видны были с чердака, куда он ради безопасности забрался еще с зарей, покинув нагретое место, рядом с учтивой Еремеевной, которая в тихие минуты называла его «большун черноглазый».
Через круглый проем под крышей крыльца Кирей с удивлением, похожим на испуг, следил за Ульяшкой, Маврой и дедом Никиташкой, подходившими ко двору Аполлона.
«Балбесы… Больше всех вам надо… Куда претесь? Вот умоют из винтовок… Будет вам ай-вай! – думал Кирей о них и озадаченно покачивал головой. – И Никиташка, козявка, туда же… Стало быть, бабка недоглядела за ним… Разиня. Зачем глядит? Резвый он у тебя – запирай… Потерпит. Я вот терплю тут, в тесноте и темноте…»
Матвею, чтобы видеть трех зареченцев, уже вошедших во двор к Аполлону, пришлось подняться по лестнице, приставленной к крыше дома. Голова у Матвея, обмотанная широкой шалью и серым шерстяным шарфом, походила на решето: пусть издали видят, что он все еще хворает. В руках он держал молоток, чтобы думали, что залез сюда не ради ротозейства, а закрепить расшатавшиеся перекладины. Он стучал молотком, а сам все поглядывал кругом.
Изнемогая от нетерпения, Семка Хрящев, стоя за низким плетнем, скреб перекошенное плечо, морщил задранный нос, комкал сивую бороду и все допытывался:
– Чего ж они там, ну, стало быть, делают? Или тебе не видать? А?