Текст книги "Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди"
Автор книги: Михаил Никулин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
– Я к своим нотам привыкла.
– Бери. Слушай меня, и все будет в порядке!
Начинается концерт. Клавдии Григорьевне надо быть в зале, а она убежала за кулисы, чтобы вместе с музыкантами повздыхать, поволноваться, лишний раз на ком-нибудь поправить галстук, хотя он повязан хорошо и висит прямо.
– Ни пуха ни пера! – вдохновенно шептала она направляющемуся на эстраду.
Люди, которым Клавдия Григорьевна старалась сделать и делала приятное, далеко не всегда были ей благодарны. Многим казалось, что она навязчива и лучше было бы, если бы она реже появлялась за кулисами. Другие говорили:
– Без Сушковой, без Клавдии Григорьевны, как-то не представишь себе, что бы у нас тут было… А впрочем, может, и правду говорят, что без нее было бы меньше бестолковщины.
Мария Федоровна Стегачева всегда защищала подругу:
– Нельзя быть несправедливым к человеку, который так любит наше дело!
Было свое мнение о Клавдии Григорьевне и у Павла Васильевича Стегачева, отца Пети. Художник Стегачев часто из-за Сушковой спорил с женой, говоря о ее подруге резко. Петя сейчас хотел обязательно вспомнить слово, которым в спорах отец называл Клавдию Григорьевну.
Клавдия Григорьевна сидела за круглым столиком, накрытым льняной скатертью с прошвами. Накалывая вилкой кусочки картошки и белые волокна капусты, она с грустной усмешкой рассказывала:
– Ну конечно, я по-прежнему верчусь около театра… Нет, не верчусь. Ты, Мария, можешь меня поздравить: я теперь бухгалтер музыкальной комедии, а не пошивочной промартели… Счастливей меня не было бы человека, если бы они не пришли. Ну, ничего, мы будем ставить пьесы только из классического репертуара, будем работать на искусство, а не на фашистов, а время будет идти и придет… Мы будем делать вид, что покорились. Понимаешь, Мария, от нас требуется одно – перетерпеть!
Петя заметил, как при слове «перетерпеть» Клавдия Григорьевна туго сжала свои длинные пальцы в узкий кулак и зажмурилась, точно от острой боли. Петя видел, что мать, сидевшая против Сушковой, молча покачивала головой.
– Мария, один наш знакомый, когда мы перестали прятаться по квартирам и сошлись к театру, сказал: «Покорных, как низко наклонившуюся траву, коса не берет».
– Страшные слова. А кто же их сказал? – спросила Марии Федоровна.
– Бывший директор музучилища Николай Петрович Смирнов.
– Разве Николай Петрович в городе? Он здесь, жив? – не то обрадовавшись, не то испугавшись, снова спросила Стегачева.
– Был бы жив, если бы мог перетерпеть, – со смущенным вздохом ответила Сушкова.
И она рассказала, как на репетиции оркестра, которым дирижировал Смирнов, неожиданно пришел гестаповский полковник фон Брукер, а с ним еще один полковник, маленький смуглый щеголь со стеком.
Мария Федоровна и Петя сразу решили, что другой полковник был Мокке, и переглянулись.
Сушкова рассказала, как эти два фашистских полковника сели в ложу и слушали «Камаринскую» Глинки, ее готовили к концерту. Потом фон Брукер сбросил с себя пальто, оттолкнул Николая Петровича Смирнова от дирижерского пульта и сам стал дирижировать.
– Слышала бы ты, Мария, как он дирижировал!.. Как сумасшедший! И музыка у него получилась сумасшедшей! И дирижировал он прямо в фуражке и с папиросой! – Расширив желтые глаза, Сушкова последние слова сказала так, будто они были важнее всего, что потом случилось в театре.
А случилось там следующее: фон Брукер приказал Смирнову дирижировать точно так, как дирижировал он.
Старый дирижер ему коротко ответил:
– Не хочу осквернять Глинки. Можете арестовать.
Смирнова арестовали и потом расстреляли на Песчаной косе.
Клавдии Григорьевне захотелось покурить. Она вышла в переднюю, где висело ее пальто, – там в кармане у нее был портсигар. Из передней она крикнула озадаченно молчавшей Марии Федоровне:
– Да, Мария, фамилия другого полковника Мокке. Он советовал Николаю Петровичу извиниться перед Брукером, но Смирнов не захотел.
Пока Клавдия Григорьевна скручивала цигарку, пока закуривала от не особенно исправной зажигалки, у Марии Федоровны с сыном произошла короткая, бесшумная, но сильная ссора. Побледневшая Мария Федоровна кинулась к роялю. Петя преградил ей дорогу, они сцепились руками…
– Дай я его разорву! – прошептала Мария Федоровна, протягивая свободную руку к портрету Мокке.
– Не пущу, – не двигаясь с места, ответил Петя.
– Кто кого должен слушаться? – озираясь на переднюю, спросила Мария Федоровна.
– Сейчас – ты меня, – настойчиво прошептал Петя.
– Опозорить захотел, я тебя видеть больше не могу, – сказала Мария Федоровна, опускаясь на стул.
Дымя папиросой, из передней вернулась Сушкова. После еды она всегда курила с большим удовольствием. К чуточку театральной грусти, с которой она рассказала о дирижере Смирнове, теперь примешивалась улыбка задумчивого, рассеянного человека. Видя неловко молчавших Стегачевых, она сказала:
– Мне вас жалко. Я вас расстроила своим рассказом. Для тебя, Мария, у меня всегда одно утешение, – усмехнулась она и поцеловала Марию Федоровну в щеку. – Ну, а Пете я в утешение сделаю подарок.
Сушкова положила на рояль ноты, скрученные в трубочку и перевязанные розовой шелковой тесемкой.
– Зачем мне ноты? Я уже полгода совсем не занимаюсь, – сухо сказал Петя.
– Зря не занимаешься. Теперь самое подходящее время уйти с головой в музыку, чтобы не видеть и не слышать. Ведь ты очень музыкальный… И потом – ты посмотри, пожалуйста, что это за ноты.
Она потянулась за нотами и заметила на рояле фотографию полковника Мокке.
– Мария! – почти вскрикнула Сушкова, отступая назад. – Откуда у тебя фотография этого?.. И почему на рояле? Я ничего тут не понимаю! Он же, Мокке, тихий убийца Николая Петровича. И его фотография у тебя на рояле?
– Полковник мне ее подарил. Она вам не нравится? Я ее заберу отсюда, – твердо сказал Петя и, положив фотографию в карман, направился к двери.
Уже из передней Петя услышал сочувственно прозвучавший голос Сушковой:
– Мария, подумай только, каким трудным для тебя сыном оказался Петр. Он очень похож на отца – такой же жесткий, шершавый. Помнишь, Павел Васильевич меня называл «флюидой»?..
«Да-да! Папа ее называл флюидой. Он еще объяснял мне: «Флюида – это, Петька, как туман. Схватишь ее в руку, сожмешь, держишь… А потом разожмешь, а на ладони ничего нет», – с удовольствием вспомнил Петя слова отца. И опять во дворе стал заниматься прежними хозяйственными делами.
Скоро из флигеля вышли Клавдия Григорьевна и мать.
– Был ты золотым пионером, послушным мальчиком, а что из тебя получилось… Матери сколько тревоги и огорчений! – на прощанье сказала Сушкова.
Петя промолчал.
Мария Федоровна, сменившая, по совету Сушковой, красную косынку на зеленую, повязалась ею так низко, что за краем косынки скрылись глаза и только торчал кончик ее небольшого прямого носа. В коротенькой рыжей кофте, с ведром в руке и лопатой она выходила в угол двора, где еще оставалась невырытая картошка, где уже не желтела, а серела перепутанная и полегшая ботва. Она бросала красноватые картофелины в ведро, уносила во флигель и снова возвращалась. Петю она умышленно не замечала.
– Мама, ты лопату не уноси. Дай я тебе нарою…
– Не обращайся ко мне, – не останавливаясь ответила Мария Федоровна.
У Пети в спальне было укромное излюбленное место. Из двух небольших окон спальни именно то окно, которое находилось подальше от Петиной кровати и выходило к заливу, на солнечный юго-запад, было отгорожено косо поставленным шифоньером, высокой этажеркой и большим фикусом в дубовой кадке. Раньше здесь стоял Петин письменный стол-недомерок, и сюда переносили его кровать в те дни, когда к Павлу Васильевичу из Ростова приезжали товарищи поговорить об искусстве, пересечь на моторной лодке залив и поохотиться в камышах за чирками… И вот тогда Петя переселялся в «зашифоньерную камору».
Сейчас «зашифоньерная камора» была завалена матрацами, подушками и теплой одеждой, которой вдруг у Стегачевых оказалось очень много. Мария Федоровна наконец собралась «приложить к ней руки»: развесить во дворе, проветрить и уложить в большой сундук… Не случайно она с самого утра просила Петю сделать веревку попрочней. Сушкова своим приходом сбила Марию Федоровну с намеченного порядка в работе. Копать оставшуюся еще в огороде картошку Стегачева принялась, наверное, больше потому, что не хотела сидеть дома.
Пройдя незамеченным в «зашифоньерную камору», Петя взял с этажерки из оставленных для себя книг тоненькую книжечку в мягкой обложке из меловой бумаги. Для него это была не первая попавшаяся книжка, а именно та, о которой отец не раз восторженно отзывался, которую не раз вместе с Петей читал и которую иллюстрировал для областного издательства.
Петя прилег на матрац и влюбленно разглядывал книжечку, не открывая ее. На светло-синем фоне лицевой стороны обложки был нарисован осенними красками русский пейзаж: просторная земля, темные перелески, свинцово-синяя холодная вода озер… В бездонно глубоком небе клипом на юг летела стая уток. Две передние утки, закусим клювами концы тонкого прутика, несли на нем распластанную лягушку. Ниже рисунка было написало: «В. М. Гаршин. Лягушка-путешественница».
Петя взглянул на обратную сторону обложки и улыбнулся, прочитав приписку отца к напечатанным словам «Для младшего возраста»: «И для нас с Петькой». Потом Петя принялся медленно перелистывать книжечку, внимательно разглядывая иллюстрации и вспоминая, что о них в свое время говорил отец:
«Петька, лягушку на суку мне не удалось нарисовать так, как бы я хотел. Она ведь, как барынька, нежилась под теплым осенним дождем. Она мечтала только о вкусных комарах и мошках. Она и квакала, когда ей было мокро и тепло, когда была сыта… Она бы и умерла от сытой жизни в своем болоте, да утки подняли ее на огромную высоту, откуда она увидела просторный мир. Она забыла, что не сама туда поднялась, что ей надо крепко держаться за тех, кто ее поднял. Она хвастливо квакнула людям, что это она все придумала, – и шлепнулась… Ну, а шлепнулась она у меня хорошо. Как следует шлепнулась! Ведь правда же, Петька?»
Петя сдержанно улыбался, вглядываясь в две картинки, отпечатанные на страницах разворота: на левой странице была нарисована распластанная, летящая вниз лягушка и утки, кинувшиеся ее подхватить, а на правой странице был нарисован грязный пруд, поросший камышом и чаканом, и на нем высоко всплеснувшиеся брызги и крутыми кругами разбегающиеся волны.
«Лягушка и в самом деле здорово шлепнулась!» – с удовлетворением подумал Петя.
Петя слышал, как мать входила и выходила в кухню и из кухни, как она там высыпала картошку, и та с добрым гулом падала на пол.
…Петя к отцу был привязан больше, чем к матери. У отца работа была интересней. В отцовском труде, в его разговорах всегда было что-то такое, что в живом воображении Пети делало жизнь увлекательной.
Петя до сих пор никогда не думал о том, кто ему дороже – мать или отец, не думал, кто из них лучше. Сегодня, после ссоры с матерью, с болью в сердце он впервые начал сравнивать мать с отцом и без колебаний стал на сторону отца.
«Ну почему она рассердилась?.. Потому, что я не дал ей спрятать от Сушковой портрет полковника Мокке. Она боялась сплетни, а я боялся, что она разорвет или сомнет его. Сплетни, какая ерунда! Люди думают о другом и за него идут на смерть».
«Петька, запомни, что смерти твоей я ни за что не перенесу», – часто говорила ему мать.
Петя вспомнил, что мать всегда старалась увести его подальше от похоронной процессии. О смерти мать говорила со знакомыми женщинами только тогда, когда Пети не было близко. Иногда она была неосторожна, и Пете приходилось слышать слова матери: «Вот и не стало человека. Только подумать!» Она качала головой и вытирала слезы. «Хорошо, что гроб в живых цветах и музыка…»
Отец совсем иначе относился к похоронным процессиям.
«Петька, – говорил он, указывая на покойника, – этот человек обязательно чего-то в своей жизни не доделал. Обидней всего, если он, Петька, не доделал чего-нибудь самого большого и самого интересного».
С сердечной теплотой Петя вспомнил, как однажды спросил отца:
– Папа, а какое самое большое дело?..
Павел Васильевич, нахмурившись, помолчал и потом просто ответил:
– Самое большое, сын, дело то, какое дороже всего родине и народу.
Через несколько секунд он добавил:
– Вот сейчас у нас война с фашистскими захватчиками, – разговор этот был в самом начале войны. – Защитить от них нашу землю и наши порядки – самое большое для нас дело.
– Папа, нужно умереть в бою, как Бакланов… Помнишь, в «Разгроме»? – спросил тогда Петя.
– Умирать не обязательно, но сражаться с врагом за народную правду надо так, как за нее сражались Бакланов, Чапаев, Гастелло. А уж если выбирать, какой смертью лучше умереть, то я, Петька, смерти медленной, с длинной подготовкой, со скучными охами да вздохами, страшно не люблю. У Бакланова, у Метелицы, у Чапаева смерть была красивой, стремительной. Они как будто через смерть перескочили, как через пропасть, и остались живы в памяти народной.
Думая об отце, Петя, не осуждая мать, чувствовал всем своим существом, что в самом важном для него вопросе он будет непослушным сыном. Он будет твердо настаивать на своем, если даже мать станет с нежностью и со слезами просить его быть послушным.
«Папа меня сразу бы понял», – вздохнул Петя и вышел из своей «зашифоньерной каморы». Через минуту он вернулся, принеся с собой еще три книги – «Разгром», «Чапаев» и «Тараса Бульбу». Все книги он положил под подушку. В трудную минуту одиноких раздумий они оказались его союзниками. Книги убеждали его, что он был прав в споре с матерью. Герои этих произведений как бы живым и прочным мостом связывали его с сегодняшней жизнью. А думая о ней, он не мог не вспомнить о Зине Зябенко…
«А вдруг опять бы дали курс на Мартыновку! Снова бы встретился с ней. В такое время подарков не делают… Жалко, а то бы я что-нибудь понес ей… и Дане Моргункову…»
С этими мыслями Петя задремал. Он очнулся от покашливания матери. Вышел к ней в гостиную, и там они коротко объяснились.
– Ты совсем мальчишка. Я не могу давать тебе такую волю…
– Мама, я куда больше был мальчишкой, когда мне было одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет, а ты тогда не называла меня мальчишкой. А теперь мне больше четырнадцати… Нет, ты лучше скажи, что надо сделать с фотографией Мокке? Скажи, с кем ты согласна – со мной или с Сушковой?
– Сушкову зовут Клавдия Григорьевна, – сердито заметила мать.
Петя промолчал.
– Она мне сегодня не особенно понравилась, но ничего дурного она тебе не пожелала. Она дала полезный совет: засадить тебя за рояль, чтобы мысли не летали туда, куда им не надо летать. Она правильно сказала, что тебя надо потуже прикрутить к делу… Сегодня же найди мне этюды Черни, Ляпунова, Кабалевского и положи их на самом видном месте!
Этюды Черни и Ляпунова Петя сразу нашел на полках тумбочки, а этюды Кабалевского оказались зарытыми под сараем вместе с живописными этюдами отца. Петя не сразу вспомнил, что закопал их в землю, но потом даже восстановил в памяти некоторые подробности. Он тогда сказал себе: «Кабалевского я прихватил невзначай. Ну, да ничего, придется ему до поры до времени полежать в земле. Не самому же Кабалевскому, а его сборнику… А то мама очень любит эти этюды. Как они попадутся ей на глаза, так она сейчас же: «Петька, давай-ка сядем за рояль и попробуем вот это… Ведь это же прелесть!»
Пришлось Пете взять лопату. Откапывая, он с горечью думал о Сушковой: «Кто ее звал? Пришла и сбила с толку маму… Ну, да ничего, для успокоения мамы поиграю ей сегодня, а завтра уйду в город и там увижу папу… Неужели правда?.. Конечно, правда! Иван Никитич зря не болтает».
* * *
Стрельба на побережье поднялась через час после того, как Петя, быстренько поужинав, лег в постель с мыслью о предстоящей завтрашней встрече.
Стрельба все усиливалась. Вспыхивали ракеты. Доты береговой охраны находились от стегачевского флигеля меньше чем в километре. Ветер дул с северо-восточной стороны залива, прямо в окна Петиной комнаты. В короткие мгновения, на которые затихала стрельба, Пете слышна была крикливая немецкая речь.
Голоса и стрельба из сада приближались к их двору. Еще через несколько минут уже можно было различить отдельные выкрики и по ним понять, что фашистские охранники кого-то преследовали.
– Они к нам могут ворваться, – услышал Петя из мастерской отца внезапно огрубевший голос матери.
– А я уже знаю, что делать, – сдерживая волнение, отчетливо проговорил Петя и стал быстро обуваться.
– Не смей выходить за порог! – догадываясь, что сын собирается выйти из дому, с угрозой предупредила мать.
– Мама, они уже близко! Надо открыть калитку: они не любят ждать. Потом, мама, я сделаю то, что надо, – вырываясь из рук подбежавшей матери, доказывал Петя.
В калитку настойчиво застучали и тут же выстрелили, ругаясь и угрожая:
– Быстрее открывайте!
– Мама, отпусти руку, если не хочешь, чтобы нас разорвали гранатой… Ну, вот и правильно. Зажги в гостиной лампу. Их гее эфиен! Их гее эфиен! Их гее эфиен! (Я иду открывать!) – выкрикнул Петя сначала из коридора, потом с крыльца и, наконец, от калитки.
Мария Федоровна дрожащими руками торопливо зажгла лампу и ринулась к окну, чтобы видеть сына. Калитка была уже открыта. Те, что кричали и стреляли, сразу наставили на Петю несколько сильных карманных фонарей. В полосе света вырисовывались выставленные вперед автоматы и узкие края касок. От слепящего света Петя не мог видеть опасного стального полукольца, охватившего его с трех сторон. Часто моргая, он объяснял, как мог:
– У нас чужого никого нет. Дома мы с мамон. Мы уже спали. У нас и днем никого не было… К нам только заходил полковник Мокке.
– Кто здесь живет? Почему здесь живет? – намекая, видимо, на близость к фронту, зло допрашивали Петю.
Сцена, происходившая во дворе, произвела на Марию Федоровну отрезвляющее впечатление. Она внезапно перестала думать о своей слабости, о доводах Сушковой, внушившей ей мысль о покорной терпеливости.
Как же можно было терпеть этот слепящий синий свет, который делал ее сына жалкой игрушкой в руках фашистов?.. Как можно покорно слушать злые, властные вопросы: «Кто здесь живет? Почему здесь живет?..» Стегачевы прожили здесь пятнадцать лет, ни на секунду не допуская мысли, что из фашистской Германии придут вот эти и среди ночи, ослепив ее сына фонарями, зададут такие вопросы… Не замечая, что была босой, с растрепанной прической, она быстро-быстро пошла по коридорчику, по крыльцу, по двору… Очутившись в кругу света, рядом с сыном, Мария Федоровна, закрывая рукой грудь, потому что была только в юбке и рубашке, с деловой торопливостью спросила сына:
– Петя, она у тебя здесь?
Не дожидаясь, что ответит сын, Мария Федоровна быстро просунула в карман его брюк маленькую проворную руку и достала оттуда фотографию Мокке. Она это сделала с такой решимостью на лице и во всех своих движениях, что фашисты, приковав к женщине свои взоры, ждали, что она будет делать дальше.
Мария Федоровна немецкий язык знала значительно лучше Пети и часто при выполнении сыном домашних заданий была ему хорошим помощником.
– Светите сюда! Вот сюда светите, – потребовала она. – Чья эта фотография?.. Не угадываете? Полковника Мокке! Завтра он спросит вас, почему ночью ворвались к его русским друзьям!.. Дайте фонарь! Хочу видеть, кто вы!
Свет отступил. Первые секунды Петя ничего не видел, но потом стал различать смутные очертания фигур, касок и автоматов. Фашистские солдаты попятились, а мать решительно наступала, прогоняя их прочь от двора.
Кто-то из солдат недоверчиво ворчал, что эта русская может обмануть, а другие уверяли его, что полковник Мокке был у нее в гостях, слушал музыку.
– Трусите дать фонарь! – слышался удаляющийся голос матери.
Петя почти не верил своим глазам и ушам.
«Вот так мама! Как она их гонит!.. Только довольно ей потешаться над ними», – с закрадывающейся тревогой подумал Петя и уже бросился за двор, чтобы вернуть мать, но в самой калитке он столкнулся со встречным и отступил.
– Тише, это я – Валентин… Пусть мать прогонит их подальше, а мы пошли в дом.
* * *
Рука Валентина Руденького была пониже локтя поцарапана пулей. Засучив рукав, он держал ее недалеко от лампы и торопил Петю:
– Ты, пожалуйста, потуже и поживей!.. Мария Федоровна сейчас вернется и увидит кровь. Надо перевязать до ее прихода.
Петя, положив на рану марлевую салфетку, а на нее клочок ваты, обматывал все это широким бинтом. В работе, которой совсем не умел делать, он был нерасторопен и неловок.
– Успею, ты только не подгоняй меня. Видишь, заспешил – насмешил, – краснея, отвечал Петя.
– Ты только локтями здорово ворочаешь. Вон скатерть уже в крови, а скоро и лампу разобьешь, – ворчал себе под нос Руденький.
Бинт в руках Пети скручивался, сдвигалась марля и ватная прокладка, так что, когда Мария Федоровна вошла в комнату, Петя и наполовину не сумел справиться с перевязкой, зато на ладонях и на щеке у него темнели пятна крови.
– Мама, а Валентин говорит смешные вещи, будто ты можешь испугаться крови. Тут рана у него совсем малюсенькая, и я уже кончаю перевязывать, – быстро заговорил Петя, когда мать подошла к столу и с сердитым удивлением стала смотреть то на Руденького, то на сына. – Мама, может, ты докончишь?.. Тут пустяк остался… – зашептал Петя.
Мария Федоровна перевязку начала делать заново, с чисто женской осторожностью. За работой она тихо, с легким упреком допрашивала Руденького:
– Так это за тобой гнались?
– Может быть, – не сразу ответил Руденький.
Мария Федоровна вздохнула:
– Петька, а Валентин не намного старше тебя: сейчас смерти в глаза смотрел и уже улыбается. Да он и тоненький, как ты, и глаза у него, как у тебя, хрусталем светятся… Только у тебя черные, а у него светло-синие. – И, уже обращаясь непосредственно к Руденькому, спросила: – Тебе семнадцать?
– Девятнадцать с половиной, – перестав улыбаться, ответил Руденький.
– И ты, как Петька, дорожишь половиной. Хочешь быть хоть немного старше себя.
По теплой улыбке матери Петя понял, что Валентин произвел на нее хорошее впечатление. Оставаться в доме ему уже не было необходимости, и Петя сказал, берясь за ручку двери:
– Я осторожно выйду послушать с крыльца…
– Хорошо прислушайся, нет ли слева… Я теперь войду левой стороной сада, – сказал Руденький. – Мне надо успеть до зари. Ты знаешь, почему…
И худое светлоглазое лицо Руденького стало деревянным и живо напомнило Пете зарю над железнодорожной насыпью и фашистского часового, который любовался ею в последний раз.
– Ты больше маме ничего не говори про это, – забеспокоился Петя.
Руденький понимающе качнул головой, и Петя вышел.
Чуткое сердце матери часто забилось.
– Вы тогда на заре могли умереть? – спросила она.
– Пожалуйста, кончайте перевязку, – недовольно проговорил Руденький. – И не смотрите на меня так… Хуже будет, если на меня плохо посмотрят потом все и в том числе Павел Васильевич Стегачев. Он просил Петьку расцеловать. А я даже не обнял его.
Мария Федоровна молча завязывала последний узел.
– Петька еще не вернулся. Нечего тебе лезть вслепую. Садись немного поешь. На слова не скупись, расскажи про Павла Васильевича хоть немного: ведь он мой муж. Тут болит, – указала она на грудь.
Она проворно полезла в буфет и достала тарелку с неизменным картофелем и кислой капустой.
Принимаясь за еду, Руденький скупо сказал:
– Завтра Петька идет в город. Может, и отца увидит и новости принесет, – и замолчал.
Скоро вернулся Петя. На душе у него было радостно.
Они сидят в котловине, с правой стороны яра! Они боятся, как бы ты, мама, не пожаловалась Мокке. А еще они говорят, что у них нет ракет…
– Ты не так хорошо знаешь немецкий язык, может, неправильно что перевел? – с недоверием спросила Мария Федоровна.
– Мама, да там и переводить-то нечего: они чаще всего выкрикивают «ракетен», «нихт», «ганц унд гар нихт» – «нет», «вовсе нет»… Мама, я же и сейчас помню, как Тамара Капитоновна стыдила меня за тридцать седьмой параграф. Она еще сказала: «Стегачев, у тебя сегодня в голове ничего нет». И по-немецки добавила: «Ганц унд гар нихт!» («Вовсе нет!»)
– Ты стал громко разговаривать, – предостерегающе заметила Стегачева.
– А я еще слышал, что наши бомбардировщики пролетели в сторону Петровки.
– Почему же мы не слышали? – плохо скрывая радость, удивился Руденький.
– Они пролетели высоко за облаками.
– А в заливе вода шумит? – опять спросил Руденький.
– Как следует шумит.
– Мне здорово повезло: и ракеты кончились, и бомбардировщики пролетели, и вода шумит…
Руденький встал и пошел к двери.
– А картошку-то не доел, – вздохнула Мария Федоровна и стала надевать ватную кофту.
У порога Валентин Руденький пообещал Стегачевой, что картошку он доест на обратном пути, и вдруг его голос зазвучал отчужденней:
– Петро, через калитку я не пойду. У меня есть запасный выход в сад. Провожать не надо…
Спустя минуту Мария Федоровна и Петя стояли во дворе, у крыльца, прижавшись к стволу акации. На ветках теперь уже не осталось даже покоробленного высохшего листа, и ветер, дувший с залива, накалываясь на голые сучья, то жалобно, то гневно завывал, мешая прислушиваться к тем звукам, которые могли сейчас возникнуть на обрывистых спусках к берегу, на песчаных отмелях залива.
А залив шумел и шумом собственных волн и волн моря, скрытого за оглохшим и почти ослепшим Городом-на-Мысу. Может быть, и рождались и умирали там, на берегу, те звуки, к которым с трепетом прислушивались мать и сын Стегачевы, но шум волн заглушал их. Ночь казалась и необычно шумной и зловеще тихой. Облака, провисая над черной землей мутновато-желтой и рыхлой массой, оторопело кружились, разрывались. В просветах показывались клочки темного неба с редкими звездами. Ракеты вспыхивали на том берегу залива, что прилегал к рабочей окраине города, вспыхивали и на самой Стрелке, но здесь, поблизости от стегачевского подворья, они не тревожили мглистой, ветреной темноты.
Мария Федоровна хотела сказать сыну, что если Валентин пошел к Рыбацкому причалу, то это очень далеко, еще дальше до камышей, что камышами до косы надо брести. Вода теперь невозможно холодная, а небо похоже на зимнее… И затем с горечью ей хотелось спросить сына – неужели такая страшная жизнь будет тянуться долго, месяцы и годы?! И знает ли он, ее Петька, есть ли у Валентина Руденького мать?..
С запада, из-за Петровского, долетел глухой гром, от которого заухала земля: жи-у-ю-га! жи-у-ю-га!
Петя взволнованно зашептал:
– Это те бомбардировщики, что пролетели, начали сыпать бомбы.
– Что «сыпать»? Куда «сыпать»? – придирчиво прошептала Стегачева.
Петя не понял, что мать и в эти секунды, как и всегда, требовала, чтобы он говорил грамотно.
– Мама, а ты не волнуйся, ведь это наши сыплют на станцию Желтый Лог, на их поезда. Слышишь, как рвется!
Немного позже Стегачева уловила, как с тоненьким, едва слышным зудом за облаками пролетели бомбардировщики. Сын был прав, это были наши бомбардировщики, и не только потому, что улетали на восток, но и потому, что по ним били пушки справа, из Города-на-Мысу, слева, с Зареновских высот.
А еще чуть-чуть позже Мария Федоровна слышала, как совсем близко, будто прямо за колхозным садом, раздался взрыв. Стеклянная дрожь пробежала от него по окнам флигеля, а над голыми акациями так прошумело, будто над ними с молниеносной быстротой пролетала большая стая птиц.
Наступила тишина, и стало слышно, что за ближним крылом сада шел поезд. По редким выхлопам пара было понятно, что он шел ощупью, с потушенными огнями. «Чуф-чуф, чуф-чуф», – доносилось из-за сада.
– Тянет оружие к фронту. Наши опоздали подорвать его, – вздохнул Петя.
Мария Федоровна не ответила. Она сейчас опять думала о сегодняшней мглистой, ветреной ночи и думала теперь совсем иначе. Исчезновение Руденького, его опасная дорога соединились в мыслях Стегачевой с тем, что делали наши летчики на станции Желтый Лог, что делали те, что в прошедшую минуту хотели подорвать фашистский поезд. Все это были дела сегодняшней ночи. Какую-то опасную для жизни, но необходимую задачу решали сейчас и ее муж и Василий Александрович… С осязаемой ясностью она поняла, что Петя оказался сильнее ее в сегодняшнем споре: все честные люди не ждали счастливого момента, когда невероятными усилиями других страна станет свободной. Она не может мешать сыну тянуться к этим людям, не может ради обыденного сбивать его с большого пути.
– Валентин сказал, что ты утром уходишь в город?.. Ты теперь такого не скрывай от меня, – сказала она сыну.
– Завтра увижу папу.
– Трудно поверить, – горестно вздохнула Мария Федоровна. – Значит, одна буду оберегать дом? Нет, постой, чего же одна? Будем охранять с полковником Мокке, – с шутливой грустью проговорила Мария Федоровна. – Кстати, куда я «его» дела? Не потеряла ли?
– Что ты, мама!
И они оба, встревоженные, вошли в дом. Фотография Мокке лежала на комоде. Они успокоились, перенесли ее на рояль и ушли на кухню и там стояли около печки все время, пока горела Петина серая тетрадь.
– Может, ее и не надо было сжигать, – с сожалением сказала Мария Федоровна.
– Нет, лучше было сжечь, – вздохнул Петя.
– Кто «она», кому ты писал?
– Почему думаешь, что «она»? Ты недреманное око?..
«Недреманным оком» отец называл мать, когда она вскрывала его письма.
– Ну, кто же она? – почти нежно спросила мать.
Петя застенчиво улыбнулся:
– Она обязательно понравится тебе.
* * *
Наступило утро. Через полчаса Пете надо было уходить.
Мать, поднявшись до зари, уже приготовила завтрак и усадила сына за стол, а сама, как раньше, при отце, стояла около стола в парусиновом фартуке, обшитом шелком, и в цветной косынке.
– Прошу тебя, ешь, а не глотай, как утка. Девяти часов еще нет, – говорила она.
– Откуда ты знаешь, сколько сейчас времени? Ведь наши часы остановились, и заводить их не по чему – радио не работает.
Мать спохватилась, испуганными глазами посмотрела на стенные часы.
– Люди добрые, да ведь они у нас много дней стоят… Я ни разу об этом не вспомнила… Петька, значит, мы не жили – время нам не нужно было. Петька, как же я этого ужаса не замечала?! – Она кинулась в мастерскую отца: там у Павла Васильевича висели на гвоздике перед столом дедовские карманные часы – огромные, с двухнедельным заводом, с жирными римскими цифрами на циферблате. – Они тоже стоят, – сказала она из мастерской. – Раньше между семью и восемью часами утра от Куричьей косы рыбаки отчаливали, а теперь – гляжу вот в окно – на воде никого и ничего нет…
Мать вернулась из мастерской и опять стала около стола. Подкладывая Пете на тарелку тушеной капусты с мелко нарезанной поджаренной картошкой, она растерянно повторяла: