412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Волынский » Сквозь ночь » Текст книги (страница 7)
Сквозь ночь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:57

Текст книги "Сквозь ночь"


Автор книги: Леонид Волынский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 48 страниц)

– Ну!.. – нетерпеливо сказал майор. – Что же вы?

– Минуточку… – сквозь зубы сказал комбат.

Караваев сидел на корточках, подняв на него глаза и держа руку на рычажке первой машинки.

– Вы что же, хотите мосты немцам отдать? – тихо спросил майор.

– Минуточку… – повторил комбат, не отрывая взгляда от дальнего берега. Пот стекал у него по лицу извилистыми струйками, исчезая в трехдневной рыжеватой щетине на щеках и подбородке.

– Слушайте, вам что, под трибунал захотелось? – шагнул к нему майор. Он побледнел зеленоватой, трупной бледностью, на худом лице его под скулами заходили желваки.

– Не пугайте, – сквозь зубы сказал комбат. – Меня вон и так уже Гитлер чуть насмерть не перепугал… Люди там еще! – крикнул он вдруг, как глухому. – Люди! Понятно?

– К черту! – захрипел майор. – Под расстрел из-за вас… вся оборона к черту… с ходу на плечи сядут… Рвите! – повернулся он к Караваеву. – Я вам приказываю! Слышите?

Караваев машинально дернул рукой. Гулкий удар сотряс воздух, и облако серо-желтого дыма встало над тем местом, где только что был виден наплавной мост.

– Дальше! – просипел майор.

– Отставить!

Комбат оттолкнул Караваева и заслонил машинки. По железнодорожному мосту бежали, пригнувшись и падая в дыму и пыли минных разрывов, бойцы. Черные фигурки червями сползали по дальнему склону, строча на ходу из автоматов.

– Караваев! – бросил через плечо комбат. – Приготовиться…

Он шагнул в сторону, освобождая место у машинок. Караваев присел, глядя вверх, на его поднятую руку. Протянулась томительная минута. Последние бойцы, отстреливаясь, сбегали с моста на берег.

– Давай!

Рука опустилась резким рывком. Караваев крутнул машинку. Все подались вперед. Но взрыва не было. Не было ничего, кроме рвущего тишину треска автоматов на том берегу.

– Линию повредило, – почему-то шепотом сказал Караваев.

– Что, что, что? – торопливо переспросил майор, теребя дрожащими пальцами пуговку кобуры.

– Дублирующую давай! – крикнул комбат.

Караваев крутнул ручку последней в ряду машинки.

– Осколками перебило, – сказал он в оглушающей тишине. – Все… – Губы у него побелели.

– Вот, – прошептал майор. – Кончено.

Он поднял пистолет и приложил его к виску. На какую-то долю секунды все замерли. Комбат выбросил вперед руку, и выстрел наполнил блиндаж запахом пороха. Из расщепленной дырочки в потолке просыпалась на пол труха.

– Для Гитлера прибереги… – через силу выдохнул комбат.

Караваев молча выскочил из блиндажа, и через минуту мы увидели, как он бежит к мосту, пригибаясь и придерживая на поясе гранаты. Двое наших бойцов бежали вслед за ним, и мина настигла всех троих во втором пролете.

Я не успел заметить, как исчез из блиндажа комбат, и только минутой позднее увидел, как моя полуторка, стоявшая наготове под маскировочной сетью, вырвалась из-за блиндажа и помчалась к мосту, мотаясь и подпрыгивая от бешеной скорости.

Все последующее намертво врезалось мне в память. С какой-то невероятной отчетливостью я увидел, как полуторка остановилась на самой середине моста, и как из кабины ее выскочил комбат и прыгнул в кузов, и как Ткач бил вдоль моста из автомата навстречу бегущим немцам, лежа животом на крыле машины. Помню, как майор вцепился в мое плечо и просипел: «Что они делают?» – и как я, словно в бреду, ответил: «Мыло».

Потом мы увидели, как комбат, отбежав, поджег спичкой шнур, и как они с Ткачом побежали, пригибаясь, и как комбат вдруг остановился, выпрямился и медленно взялся рукой за грудь.

Но Ткач не видел этого. Ткач бежал и бежал – уже по берегу, низко пригнувшись и не оглядываясь назад…

И теперь еще вблизи кудряво-зеленого городка на Днепре, рядом с новым железнодорожным мостом, можно увидеть седые, иззубренные взрывом опоры, сурово вздымающиеся над гладкой текучей водой.

1955

СМОЛЬНИКОВ
1

Когда младший сержант Гарбуз, придя с полевой почты, положил на стол измятый треугольник и сказал: «Танцуй!» – Смольников сразу даже не понял, в чем дело.

С опаской взглянул он на толстощекого Губанкова, – тот имел привычку разыгрывать всех и насмехаться.

Но Губанков сидел, склонившись над своим столом, и щелкал на счетах, ведя пальцем по длинному столбцу цифр.

Смольников, бледнея, взял письмо. Адрес был написан незнакомой рукой, кривыми, шаткими буквами. Он развернул двойной тетрадный листок и прочел:

«Пущено 28 Сент 1944 года. Дорогой наш сосед Ефим Иванович. Пишет вам соседка ваша Савдунина Евдокия Сидоровна. Во первых строках сообщаем, что письмо ваше получено на сельсовет вскорости, как наши вернулись. Все собирались вам отписать, да рука не подымалась. Дорогой наш сосед Ефим Иванович. Никакими словами того не сказать, что с нами паразит сделал. Юркино наше в дым спалил, скотину всю угнал. Мужиков наших много в лес ушло поначалу, и нас, всех баб, тоже за партизанок считали, а жену вашу Анастасию Петровну в особенности, как вы в сельсовете работали.

Последний раз приезжал карательный отряд посля того, как поезд ихний под откос пустили, и многих позабирали, и Анастасию Петровну тоже. А сынок ваш Вася Ефимович живой остался, его сперва дед Голубовский до себя взял, а вскорости сам помер, и теперь сынок ваш у нас находится. Не могу сказать, какой хороший мальчонка, сам читать-писать выучился, смышленый такой, просто ужас. Вы, Ефим Иванович, не беспокойтесь, досмотрим и одежу справим, какую надо, и голодный тоже не будет. На следующий год в школу пойдет, еще построить надо. Кланяются вам все, а Суязов Егор в особенности. Он теперь на вашем месте, деловодом в сельсовете, без ноги вернулся. К сему Савдунина Евдокия Сид.».

Внизу тонкими печатными буквами было приписано:

«Папа, бей фашиста».

Смольников осторожно, стараясь не моргнуть, сложил листок. Губанков все еще стучал костяшками. Третий писарь, косоглазый и маленький Гирин, сидел, по-птичьи склонив набок стриженую темную голову, и внимательно смотрел на него. Смольников аккуратно спрятал треугольничек в карман гимнастерки и вышел, глядя прямо перед собой.

Во дворе он постоял, болезненно щурясь на чересчур яркое небо. Янек, парнишка лет десяти, сын молчаливой польки-вдовы, прошел мимо, приподняв над бледным лицом шапчонку, и сказал:

– Дзень добрый!

«Добрый!..» – подумал Смольников. Невдалеке пронзительно свистнул паровоз. Настырно гудя, прошли на запад самолеты – три «Петлякова», вокруг них деловито вился «ястребок». Золотой кленовый лист, покойно кружась, улегся на землю. Тарахтя, подъехала и застопорила трехтонка. Все шло своим чередом, будто ничего и не случилось. Знакомый старшина, придерживая распухшую полевую сумку, выпрыгнул из кабины, на ходу поправляя пилотку.

– Братьям славянам! – сказал он, проходя мимо Смольникова. – Загораем?

Через десять минут Смольников сидел за своим столом и писал:

«Сало-лярд – 45 кг,

Крупа гречневая – 225 кг…»

Глаза у него застилало, но строки, как всегда, низались ровные, с завитушками и росчерками, где положено.

Старшина взял готовую накладную, угостил всех трофейными сигаретами и вышел, звеня медалями. Смольников, глядя в стену, повертел сигарету в пальцах; бумажка лопнула по шву, и желтый табак просыпался на стол, на бумаги. Он вздрогнул и посмотрел на Губанкова – тот курил, надувая толстые щеки. А Гирин опять внимательно глядел на него, склонив набок голову. Смольников быстро отвел глаза и нахмурился.

До самого вечера он молча писал накладные, щелкал на счетах, подбивал итоги и только однажды споткнулся, выписывая госпиталю сгущенное молоко, – задумался и никак не мог вспомнить норму.

Ужинать он не стал, набрал в котелок гречневой каши и сунул под койку у изголовья. Перед сном Губанков, как всегда, вспоминал про довоенную жизнь, хвастал, кашляя и сипло смеясь, а потом захрапел с присвистом.

Смольников лежал на спине, напряженно глядя в темноту. Где-то вдали – должно быть, за Вислой – тяжко ухнуло, стекла в окнах дрогнули и слабо прозвенели. Над самым домом высоко прошел самолет, у станции наперебой застучали зенитки. И снова все затихло.

Губанков перестал храпеть, и Смольников слышал, как ворочается и вздыхает Гирин. Сам Смольников лег жал не шевелясь и старался сонно дышать, но ничего не вышло; через некоторое время Гирин тихо спросил:

– Вы не спите?

Смольников промолчал. Этот маленький косоглазый писарь в длиннополой, обтрепанной снизу шинели донимал всех своей вежливостью, и Смольников, сам не зная отчего, недолюбливал его.

– Вы меня извините, – прошептал Гирин, – но мне кажется, у вас что-то случилось.

– Ничего у меня не случилось, – сказал сквозь зубы Смольников.

– Ну, слава богу, слава богу… – прошептал Гирин.

Пошелестев бумагой, он свернул самокрутку, чиркнул зажигалкой; на секунду Смольников увидел его печальные косые глаза.

– Что-то не спится, – прошептал Гирин, часто затягиваясь и роняя на пол гаснущие искры.

Смольников ничего не ответил. Краем уха он как-то слышал, что у Гирина дома, на Винничине, погибла семья. И он боялся, что Гирин станет об этом рассказывать, жаловаться. Но Гирин больше ничего не сказал. Притушив окурок, он поворочался еще немного и уснул. А Смольников, глядя в темноту, еще долго слушал, как всхрапывает Губанков и как Гирин скрипит зубами и тихо стонет во сне.

На следующий день Смольников, улучив свободное время, ответил на письмо. Надолго задумываясь, глядя в стол остекленевшим взглядом, он, ни словом не обмолвившись о жене, поблагодарил Евдокию Сидоровну, пообещал, что в долгу не останется, просил с мальчонкой быть построже, «как со своим», передал привет всем односельчанам. На оставшемся месте написал:

«Дорогой сынок! Слушай тетку Дусю, подчиняйся, ежели что по хозяйству помочь надо. Гляди, учись хорошо. Скоро приеду».

Подумав еще немного, он приписал:

«А фашиста мы бьем крепко».

Опасливо взглянув на Губанкова, он сложил пополам конверт-листовку и надписал адрес рядом с напечатанным на ней рисунком. На рисунке был изображен молодой улыбающийся солдат в плащ-палатке и каске. Подняв в одной руке винтовку, он протягивал Смольникову раскрытую ладонь другой руки. Пять стреляных гильз веером лежали на раскрытой ладони, а внизу была подпись: «Что ни патрон, то немец!»

Смольников нахмурился и отдал письмо младшему сержанту Гарбузу, собиравшемуся на полевую почту.

Вечером того же дня он, оставшись в канцелярии, положил перед собой четвертушку бумаги и тщательно, по установленной форме, вывел в правом верхнем углу:

«Начальнику склада гв. майору и/сл. Козюренко. Писаря Смольникова Е. И. Рапорт».

Подумав немного, он написал:

«Ввиду того…» И долго сидел, щурясь на потрескивающий карбидный фонарь и пощипывая белесую бровь.

Затем он зачеркнул «Ввиду того» и порвал бумажку. На следующей четвертушке он написал:

«Прошу отправить меня на передовую».

И подписался красивым, замысловатым росчерком.

Наутро начсклада вызвал его к себе. Пухлый, розовощекий, с висячими запорожскими усами, он посмотрел минутку на Смольникова темными, как сливы, чуть насмешливыми глазами и сказал:

– Ты что – это самое? – и повертел пальцем у лба.

Смольников нахмурился и пожал плечами.

– Не нравится тебе у нас, что ли? – спросил начальник.

Смольников молчал.

– Может, тебя кто обижает?

Смольников отрицательно качнул головой.

– От горе, – сказал начальник. – Да ты сидай, что стоишь, как Хома на ярмарке. Вольно.

Барабаня по столу короткими пальцами, он так внимательно перечитал рапорт, словно бы мог извлечь из этих пяти слов некий затаенный смысл, затем критически оглядел Смольникова и спросил:

– Тебе что, жизнь надоела?

Смольников снова пожал плечами.

– Ну какой из тебя солдат? – сказал начсклада. – Ну, допустим, отправлю я тебя, так тебе же в первом бою крышка. Теперь солдат – это, брат, тоже наука. А ты ж винтовку в руках держать не умеешь, сам посуди…

Смольников, потемнев лицом, сказал:

– Разрешите идти?

– Нет, ты погоди, – сказал начсклада. – Я тебе разъяснить хочу, чтоб ты понял. От тебя здесь польза, а там один пшик. Это так говорится – передовая, а без тыла тоже не навоюешь. Понятно это тебе?

– Понятно, – хмуро сказал Смольников.

Начальник поглядел на него, дернул себя за ус и сказал:

– Ну, в таком разе, иди.

Дня через два ранним утром в парке панского фольварка, где помещался склад, раздался гулкий выстрел. Младший сержант Гарбуз, первым кинувшийся на звук, налетел на Смольникова. Тот шел, угрюмо глядя под ноги, с винтовкой через плечо.

– Не видал, – спросил запыхавшийся Гарбуз, – кто тут стрелил?

– Я, – сказал Смольников и копнул носком сапога опавшие листья.

– А чего? – несколько разочарованно спросил Гарбуз.

– Да так, ничего, – неохотно сказал Смольников. – Заержа́вела винтовка.

– Тю! – сказал Гарбуз. – «Заержа́вела…» Тоже солдат!.. Я б у вас, писарей, вообще оружие позабирал. Хиба так чистят? Ну, пришел бы, я б тебе почистил.

Через полчаса все на складе узнали, как Смольников чистит винтовку. Толстощекий Губанков трясся от затаенного смеха, щелкая на счетах. Смольников писал накладные, не поднимая глаз, а Гирин внимательно смотрел на него, по-птичьи склонив голову, словно бы мог догадаться, в чем дело.

Правду же знал только Янек, сын молчаливой польки-вдовы. Он шел по воду как раз в то время, когда Смольников нацепил на сучок старой липы самодельную мишень, закрашенную фиолетовыми чернилами.

Затем Смольников, отойдя на полсотни шагов, прицелился. Янек замер, притаившись за деревом. Наконец грянул выстрел, и Смольников, быстро подойдя к мишени, поглядел на нее, сорвал и сунул в карман.

– Не трафил, – огорченно прошептал Янек и осторожно, стараясь не звякнуть ведром, пошел дальше. Водонапорная башня была взорвана, и воду теперь приходилось носить издалека, с речушки, что протекала за парком.

Прошел еще месяц. Облетели последние листья. Снег выбелил застывшую землю, лег высокими шапками на опустевшие грачиные гнезда. Вокруг было тихо, только в безлунные ночи глухо урчали, сгружаясь с платформ, тяжелые «тридцатьчетверки» да на шоссе негромко переговаривалась белая – в полушубках – пехота.

Гирин раздобыл где-то большую школьную карту Европы, повесил ее над койкой и время от времени делал военные и политические прогнозы, сильно кося и размахивая руками.

И вот однажды перед рассветом все на складе проснулись, разбуженные рокочущим гулом, похожим на нескончаемый, неслыханной силы раскат грома. Стекла в окнах дрожали, звеня, до самого утра.

А через двое суток склад грузился для передислокации, – за сорок восемь часов фронт оторвался более чем на две сотни километров. Автобатовские трехтонки длинной колонной двинулись по снежной, измолотой гусеницами дороге. На последней машине, поверх несгораемых сундучков, матрацев, фонарей и прочего канцелярского скарба, сидели Гирин и Смольников (Губанков устроился в кабине). Пани Юзефа, молчаливая полька, овдовевшая в первые дни войны, стояла у ворот фольварка, держа руку на плече Янека, и мальчик долго махал шапчонкой, высоко поднимая ее над бледным темноглазым лицом.

2

Первое, что Смольников увидел на германской земле, была круглая соломенная шляпа. Она одиноко лежала на обочине, в стороне от дороги, а рядом с ней чернел уткнувшийся в снег дождевой зонт с кривой костяной рукоятью. Дальше попадались туго перепоясанные чемоданы, перевернутые автомобили, лопнувшие пачки дамского белья, сгоревшие танки с белыми крестами, пробитые каски, велосипеды, серо-зеленые офицерские фуражки с большими алюминиевыми кокардами.

Смольников всматривался в эту немую картину, держась окоченевшими пальцами за крышу кабины.

Остановились в маленьком городке, похожем на придавленную осу: все кругом было какое-то желто-черное, и занавески трещали на ветру в пустых темнеющих окнах.

– Доигрались… – сказал Гирин, неловко слезая с машины. От самой границы он все время подталкивал Смольникова локтем, указывая ему то на одно, то на другое, хлопал себя по колену, кряхтел.

Смольников молча повернулся и пошел к длинному, мрачно-серому строению, где должен был разместиться склад. А Гирин еще постоял, с горькой усмешкой вдыхая рассеянный в холодном воздухе запах гари.

На следующий день все вошло в обычную колею. Машины одна за другой подъезжали за продуктами, и Смольников писал накладные, хмуро нанизывая аккуратные строчки. Губанков успел уже пробежаться по городу и принес в карманах ворох всякой дребедени: щипчики для сахара, флакон одеколона, вилку в виде рыбы, самобрейку, красный кожаный кошелечек, орден «железный крест» и фарфоровую копилку.

– Чисто жили, черти, – бубнил он вечером, разглядывая все это. – Ничего не скажешь. Квартиры – будь здоров, у кажного – ванная…

– Плевал я на эту чистоту, – неожиданно взорвался Гирин. Он покраснел, до темноты налившись кровью, и крикнул: – И н-на ихние разные ванные тоже!

– Ты что? – испуганно поднял брови Губанков.

– А в-вам… – тихо сказал Гирин, помолчав, – вам стыдно бы даже п-прикасаться…

Он вдруг прикрыл лицо ладонями и отвернулся. Узкие плечи его затряслись.

– Вот еще… – пробормотал Губанков, растерянно улыбаясь. Он сгреб все с койки в раскрытый вещмешок. – Подумаешь, – сказал он, туго затягивая шнурок, – ежели они все разбежались, ни одного гражданского не увидишь. Мало они нас грабили…

Он сунул мешок под койку и улегся, обиженно хмыкая. Смольников сидел, ссутулясь, крепко сжав сплетенные пальцы. Потом поднялся и, зачерпнув воды, подошел к Гирину.

– Слышь, Гирин, – сказал он, ткнув его кружкой в плечо. – Давай выпей.

Но Гирин не шевелился. Смольников постоял немного, поставил кружку на место и лег.

3

Наступила весна. Война уходила все дальше в глубь германской земли, и трижды уже автобатовские трехтонки перевозили склад вслед за войсками, и Смольников, как всегда, сидел поверх сундучков и матрацев, хмуро глядя на убегающие назад аспидно-серые, чистенькие немецкие села.

С каждым днем он становился все молчаливее. Младший сержант Гарбуз время от времени клал перед ним треугольничек, произнося «танцуй», и Смольников, хмурясь под внимательным взглядом Гирина, читал и перечитывал корявые печатные строчки:

«У нас потеплело. Тетка Дуся в колхозе телку получила, Зорькой звать. Николаевы в избу перебрались, а мы еще покудова в землянке. Евдокимовский Степка хвалился, что у его батьки орденов много, целых три. А у тебя сколько?..»

Спрятав треугольничек в карман, он подолгу сидел, выводя на бумажке слово «прошу» с красивым росчерком в заглавной букве.

Спал он в последнее время худо. Бывало уже светает, а он все еще лежит, слушая, как всхрапывает Губанков и как Гирин скрипит зубами и тихо стонет во сне.

Иногда ему снилась Настенька – такая, какой он навсегда запомнил ее: улыбающаяся сквозь горькие слезы. Он все еще не мог поверить, что не увидит ее. Непонятная, упрямая искра тлела в нем до того самого часа, когда миллионы трассирующих пуль взлетели в небо над фронтом – от Балтики до австрийских Альп. Это было восьмого мая вечером. В тот день Смольников допоздна сидел над отчетом, заполняя аккуратными цифрами большую типографскую форму. Закончил он работу во втором часу ночи и, заперев форму в несгораемый сундучок, вышел на улицу. Тихое темное небо висело над безлюдной деревушкой, и ни звука не доносилось оттуда, где еще вчера клокотало и днем и ночью. Он постоял, прислушиваясь, и осторожно, на цыпочках вернулся в дом. Губанков лежал на своей койке, похрапывая. А Гирин курил в темноте, выпростав из-под одеяла короткие тощие ноги.

– Это вы? – спросил он.

Смольников, не отвечая, лег на свою койку.

– Прямо не верится – неужели кончилось? – тихо сказал Гирин.

Смольников молчал. Гирин, вздохнув, притушил окурок и полез под одеяло. А Смольников лежал до рассвета, закинув под одеяло кулаки и глядя в темноту.

4

На следующий день начальник склада послал его в интендантский отдел с отчетом. Младший сержант Гарбуз, обычно исполнявший обязанности связного, напился по случаю победы, и начсклада, незлобиво посулив ему тридцать суток, вызвал Смольникова.

– Штаб армии знаешь где? – спросил он.

Смольников молча пожал плечами. Начсклада достал из планшетки карту и показал, ведя по ней толстым красным карандашом. Повторив объяснение трижды, он передал Смольникову прошитый ниткой и засургученный пакет.

До штаба Смольников добрался попутной машиной. Танкисты, молоденькие ребята в закопченных шлемах, сидевшие в кузове, налили ему из фляги в крышечку. Отказаться было нельзя, он выпил и поперхнулся.

– Что ж ты, дядя, слабосильный какой… – сказал курносый владелец фляги.

Все рассмеялись.

Смольников нахмурился и до места не проронил ни слова.

В штабе он сдал пакет, получил расписку. Потом посидел на обочине у штабного КПП.

Регулировщица, круглая, как колобок, в свежевыстиранных белых перчатках, то и дело взмахивала флажком, останавливая машины. Но ни одна не шла туда, куда нужно было ему. И он решил двинуть пешком, – уж если нагонит попутная, то и на ходу подберет.

Через полчаса он шагал по неширокой лесной дороге, придерживая винтовку, с непривычки колотившую по ноге. Было тихо и жарко. Деревья – дубки и осины – тянулись вдоль дороги двумя ровными стенами. Птицы щелкали и перекликались в гуще майской листвы.

Пройдя километров пять, он присел, чтобы переобуться. Ходить он был не мастак, а в войну и вовсе разучился.

Перемотав портянки, он посидел в тени, спустив ноги в кювет, глядя на пустую, поблескивающую под солнцем дорогу. Давно уж он не сиживал так, на траве, под шелестящей листвой. Прикрыв глаза, он вспомнил Юркино, березовую рощу за выгоном. Вздохнув, поднялся, поправил висящую на боку сумку и взял прислоненную к дереву винтовку. Идти оставалось еще более половины пути, а машин так и не было видно. Едва он подумал об этом, как что-то горячее с силой ударило его по затылку, и он, уже падая, услышал раскатистый выстрел.

5

Очнулся он на дне поросшего свежей травой кювета. Секунду лежал, припоминая. В затылке тупо саднило. Повернувшись на бок, осторожно пощупал, – от правого уха тянулся по шее болезненно-твердый вздутый рубец. Отдернув руку, он посмотрел на пальцы. Крови не было. В ушах шумело, будто туда налили воды. Он тряхнул головой и приподнялся. И в ту же секунду над ухом у него вжикнуло и оглушающе грохнул второй выстрел.

Звук этот, эхом раскатившийся по лесу, словно бы разбудил его.

– Ах, ты!.. – пробормотал он, прижавшись, щекой к траве.

Вся ненависть, накопленная в долгие бессонные ночи, вдруг всколыхнулась в нем и, сжавшись, улеглась в эти два коротеньких слова.

– Ах, ты!.. – повторил он, нашаривая дрожащей рукой винтовку.

В лесу что-то хрустнуло. Он замер, прислушиваясь. Хрустнуло снова. Сердце его колотилось. Он глубоко вздохнул и, нашарив винтовку, крепко сжал ее пальцами правой руки. В эти короткие и бесконечные секунды он ясно понял, что запросто ему не уйти. И – странное дело – мысль эта словно бы успокоила его.

– Ах, ты… – повторил он в третий раз, испытывая одновременно прилив смертной тоски и какой-то особенной, ясной легкости.

Метрах в пяти от того места, где он лежал, рос, нависая над кюветом, куст орешины. Прижимая к себе винтовку, он быстро пополз, загребая левой рукой и натыкаясь коленями на стреляные, позеленевшие гильзы.

Под кустом он отдышался. Затем осторожно, слыша удары своего сердца, приподнял голову. Сквозь листья орешника он увидел лес – такой же, как прежде, покойный, безлюдный и тихий. Какая-то немецкая пташка, пестренькая, с хохолком, прыгала по траве; потом насторожилась, вспорхнула. Листья осины едва заметно вздрагивали под ветерком, и в зелени круглыми зайчиками переливалось солнце.

«Неужели ушел?» – подумал он, вглядываясь, и в этот момент грянул третий выстрел; рваные листья орешника посыпались ему на голову.

– Ну, гад… – пробормотал он, припав к земле и торопливо просовывая дуло винтовки под кустик.

Щелкнув затвором, он поймал глазом мушку сквозь прорезь прицела. Мушка плясала, но он кое-как утихомирил ее и направил в густой, непрореженный островок молодого осинника, – стрелять могли только оттуда. Нетерпеливо, будто боясь опоздать, он нажал спусковой крючок. Приклад сильно ударил его по щеке, и в ту же секунду ответный выстрел снова рванул листья над его головой.

– Врешь… – сказал он, пригнувшись, и, щелкнув затвором, послал на место второй патрон.

Руки его все еще немного дрожали, он поймал глазом мушку, нажал крючок – и увидел, как от его выстрела качнулись ветви и прыснула сорванная листва. Ответный выстрел последовал не сразу, и он со странным спокойствием заметил, как в гуще осинника, значительно правее того места, куда он целился, что-то блеснуло. Пуля вжикнула у него над ухом.

– Ну, погоди… – прошептал он, в третий раз щелкнув затвором.

Не сводя глаз с того места, где блеснуло, он, как мог аккуратнее, прицелился. Гулкое эхо прокатилось по лесу – это был единственный ответ на его третий выстрел. Он замер, с ненавистью глядя на неподвижные ветви.

И тут ему послышался стон – протяжный, приглушенный стон человека. Затаив дыхание, он прислушался, но больше ничего не услышал. Только листва чуть-чуть шелестела под ветерком.

Медленно, не отводя глаз от того самого места, он потянул на себя затвор. Он хорошо помнил, куда целился; теперь он взял немного пониже, над самой землей. Палец его лежал на спусковом крючке, но он еще медлил, прислушиваясь. И снова ему почудился приглушенный, сдавленный стон.

– Эй! – крикнул он, вместо того чтобы выстрелить. – Вылазь оттудова, паразит!

И эхо по-птичьи ответило: «Ит-ит-ит…»

Он помедлил еще немного, напряженно припоминая немецкие слова, и крикнул:

– Хенде хох!

«Ох-ох-ох», – ужаснулось эхо.

Он снова прислушался к тишине. «Выстрелить бы еще для верности», – подумал он, но почему-то не выстрелил, а стал осторожно вылезать из кювета – просунул, вперед винтовку и взялся за бровку. Но в этот миг из лесу снова грохнуло, и лицо ему припорошило землей.

– Ладно… – пробормотал он, скатившись обратно.

Подтянув к себе винтовку, он приложился и выстрелил. В гуще осинника затрещало, мелькнуло что-то темное. Не помня себя, он послал на место последний патрон.

Все было именно так, как он десятки раз представлял себе, только этого он и ждал. Пляшущая мушка уперлась в серо-зеленое. Но прежде чем он успел нажать пальцем, огромный немец, по-медвежьи круша и раздвигая ветви, поднялся над кустами, сделал два-три шага и рухнул головой вперед, уткнувшись тяжелой каской в землю.

– Все… – пробормотал Смольников и стал вылезать из кювета.

Руки его дрожали, и в коленях была противная слабость, будто их перерубили. Но он все же кое-как вылез и пошел, держа наперевес винтовку.

Немец лежал лицом вниз, раскинув длинные ноги в подкованных сапогах. Смольников остановился, глядя затуманенным взглядом, как из-под его левой руки натекает на траву маленькая ярко-красная лужица. Внутри было оглушающе пусто – ничего, кроме слабости и тошноты.

– Подымайсь! – сказал он, чтобы услышать собственный голос, и тронул немца сапогом.

Немец не шевелился.

Оглянувшись, будто кто-нибудь мог увидеть, что он делает, Смольников присел на корточки. Немец дышал: серо-зеленая спина еле заметно вздрагивала. Оглянувшись снова, Смольников встал на колени и, положив на землю винтовку, поддел обе руки под его туловище и, натужившись, перевернул его. Он увидел мертвенно-серое, покрытое струпьями грязи лицо с закрытыми глазами и рыжей щетиной на ввалившихся щеках. С отвращением вдыхая запах давно не мытого тела, он торопливо расстегнул ремень и шершавые пуговицы. Немец глухо застонал.

– Ну что ты с ним будешь делать?.. – пробормотал Смольников.

В третий, раз оглянувшись, он встал и, приподняв немца за плечи, потащил его к дереву. Немец снова застонал.

– Ничего с тобой не станется, нежный какой, – сказал Смольников, задыхаясь.

Немец был тяжелый, как бревно. Прислонив его спиной к дереву, Смольников стянул с него френч, стараясь не глядеть на левую руку. Рукав грязно-серой рубахи был красный от плеча до самого низа. Приоткрыв глаза, немец взглянул на него стекленеющим взглядом и начал клониться вбок, Смольников поспешно рванул рубаху у ворота; истлевшая ткань поддалась с легким треском, обнажая поросшую рыжеватыми волосами костистую грудь с болтающейся на шнурке смертной биркой.

Отвернувшись и с трудом сдерживая дыхание, он потянул за левый рукав. Немец охнул и повалился, закатывая глаза.

– Слабосильный, черт, – сказал Смольников, по-прежнему стараясь не глядеть на левую руку немца. Спереди, повыше локтя, темнело небольшое отверстие. Сзади же дыра была с кулак, и мясо висело клочьями.

Смольников быстро изорвал половину рубахи на длинные полосы, скрутил жгут, продел его немцу под мышку и, кряхтя, завязал узлом у самого плеча. Затем он полез в свою сумку. Давно уже – он и сам забыл, с каких пор, – там и в помине не было противогаза. Лежало же там следующее: четверть буханки хлеба, махорка в ребристой высокой коробочке, накрест перевязанная тонкая пачка писем и мятое полотенце. На самом дне, внизу, среди хлебных и махорочных крошек, болтался невесть откуда взявшийся индивидуальный пакет.

Порывшись, Смольников вытащил его и потянул за нитку, срывая серую оболочку. Марля сверкнула нетронутой белизной. Сдерживая дыхание, он приложил тампоны и прижал их бинтом, быстро наматывая его. Связав концы, он сказал:

– Возись тут со всякой падалью…

И, расстегнув ворот своей гимнастерки, опустился на землю. Голова у него кружилась, и немного тошнило. Он достал из кармана сложенную книжечкой газету, оторвал листок и свернул самокрутку дрожащими пальцами, просыпая махорку. Чиркнув зажигалкой, затянулся; голова закружилась сильнее, все поплыло куда-то в сторону, и он, уронив самокрутку, лег на траву.

А когда поднялся, то увидел, что немец глядит на него из-под нависшей каски выцветшими, одичавшими глазами. Он нахмурился и, встав, пошел за винтовкой.

– Nein, – прошептал немец, следя за ним гаснущим взглядом. – Nur nicht schießen… Ich bitte… Ich bitte… – повторил он и стал бессильно крениться набок.

– Тьфу! – плюнул Смольников и, положив винтовку, снова приподнял немца и прислонил его голой спиной к стволу.

Каска съехала немцу на лицо. Смольников чертыхнулся, снял ее и увидел светлые, совсем не рыжие, слипшиеся от пота волосы.

– Взялся ты на меня, – пробормотал он, швырнув каску в сторону.

Немец сидел, свесив голову. На впалом виске у него пульсировала синяя жилка. Смольников постоял, махнул рукой и тоже сел, охватив колени. В тишине было слышно, как коротко, по-рыбьи, дышит немец.

– Ну что, так и будем сидеть? – сказал погодя Смольников.

Немец бессильно приподнял голову. Смольников посмотрел на его ребра, обтянутые сухой желтой кожей, полез в сумку и достал хлеб.

– Жри, – сказал он, глядя в сторону. – Эссен, а то подохнешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю