412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Волынский » Сквозь ночь » Текст книги (страница 15)
Сквозь ночь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:57

Текст книги "Сквозь ночь"


Автор книги: Леонид Волынский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 48 страниц)

– Э-гей, Шпортюк! – кричит кто-то с середины неширокой реки.

– Зъёмщик пришел! – отзываются с берега.

Настроение у Кузьмы портится. Он останавливается на краю отмели, стягивает с себя штаны, рубашку, тапочки, и, разогнавшись, бухается в воду.

С разгона вода обжигает холодом, перехватывает дыхание. Кузьма предпочел бы не бухаться в нее так, сразу, но он должен показать удальство и поэтому не просто плавает, а то и дело ныряет, выставляя из воды растопыренные ноги, ложится на спину и старается как можно дольше лежать не шевелясь, плывет стоя, затем на боку, «по-собачьи», саженками и так далее. Проделав все это, он выходит на берег. Ребята лежат, зарывшись в горячий песок и цокая зубами от долгого купанья. На Кузьму никто не обращает внимания. Он ложится в стороне, роняя на песок серебряные капли, подставляет худую спину полуденному солнцу и сразу погружается в то блаженное состояние, когда хочется ни о чем не думать, а только лежать вот так, впитывая всем своим телом сухое, чистое тепло, и смотреть вдаль, на пшеничные поля, зыбкие под легким ветерком, и на небо, умытое и ясное. Но что-то изнутри гложет его, мутит и не дает покоя. Кузьма опускает голову на руки, закрывает глаза и погружается в тяжелые думы.

Думает он о том, что вот среди ребят он вроде чужой, никто с ним не хочет водиться по-настоящему, и называют его не иначе, как «зъёмщик», и что так же называют за глаза отца, и что на селе, да и во всем районе любого лодыря, халтурщика или бракороба ругают втихомолку прилипчивым словом «Шпортюк». Ему мучительно стыдно думать об этом, стыдно перед самим собой и перед тем хорошим миром, в котором ему нет хода. Постепенно его охватывает зудящая ненависть ко всему, что связано с домом: к закрытым ставням и красному фонарю, к бутылям с реактивами, к опостылевшей декорации с лебедями.

– Кузьма! – окликает его Петька, сын овдовевшей в войну телятницы из колхоза «Первое мая». – Ты чего там припухаешь, ходи сюда!

Кузя послушно поднимается и идет к ребятам. Они лежат кружком, широко раскинув ноги, и смотрят фотографии. Кузя выбирает местечко и тоже ложится. Фотографий много, и все они сработаны Петькой, которому мать недавно купила любительскую зеркалку «Комсомолец». Петька снимает все – пахоту и сенокос, и как девчата гуляют, и как старый Филонюк на пасеке мед качает, и телят на ферме, и самодеятельность. Снимки неумелые, иногда шевеленные, иногда нерезкие, недодержанные, – но всем они почему-то нравятся, а Грицько Омельченко, самый заклятый насмешник, говорит:

– Ну, скоро Шпортюку хана́…

Кузя поднимается и, сглотнув подступившие слезы, отходит в сторону.

– Ты, барбос, чего хлопца обижаешь? – тихо говорит Петька.

От этих Петькиных слов Кузе становится еще обиднее, и он поспешно идет к своей одежке, натягивает рубашку и лезет ногами в штаны.

По дороге его нагоняет Петька, и они идут вместе, и как-то получается, что Кузя попадает не домой, а к Петьке.

В хате у Петьки чисто и прохладно, пол посыпан пахучей травой любистком, на стене висит почетная грамота с нарисованными на ней коровой и телятами. Матери нет, она еще на ферме. Петька достает из шкафчика хлеб, приносит из погреба крынку сметаны. Они говорят о всякой всячине, и Петька показывает проявленные пленки, а Кузя предлагает ему помочь печатать, и они забираются в чулан, и печатают до тех пор, пока не приходит Петькина мать.

– Ото́ еще мастера, – говорит она, снимая с головы белый платочек. У нее доброе коричневое лицо, смоляные с проседью волосы, и от нее вкусно пахнет парным молоком.

Кузя направляется к двери.

– Ты куда? – останавливает она его. – Оставайся, сынок, вечерять будем.

– Не, – говорит Кузя и вздыхает. – Пойду.

Когда он возвращается домой, отец сидит за столом и жует, шевеля ушами.

– Шаландаешься, носят тебя черти, – встречает он Кузю.

После обеда все начинается сызнова: ставни, фонарь, негативы…

– Ветер у тебя в голове, – бормочет Шпортюк, рассматривая на свет проявленный негатив. – Я в твои года до дела тянулся, а ты… Эх-хе-хе… Человек должен иметь в руках ремесло!

Кузя чувствует, как у него сжимается горло, он хочет глотнуть и не может.

– Не нужно мне ваше ремесло! – неожиданно кричит он. – Вот семилетку закончу, уеду от вас… До Петра поеду. Не могу я больше с вами жить… Не могу, не могу, не могу!..

По щекам его катятся слезы. Шпортюк раскрывает рот и роняет негатив. Стекло, ударившись об пол, разлетается на куски, но Шпортюк не обращает на это внимания. Он так и сидит с раскрытым ртом, не понимая – что же произошло.

1953

ВИТАЛИНА
1

В степи еще лежал снег, отяжелевший и рыхлый, а дорогу уже основательно развезло, и взмокшая лошадь еле тащила низенькие сани-пошевни.

Виталина Андреевна Пухова, младший научный сотрудник Озерной селекционной станции, порядком измучилась и продрогла; до ближайшего полустанка оставалось еще около десяти километров, и все время сани раскатывались из стороны в сторону по скользкой, наледи, с шумом проваливались в талую воду, дергались на оголенных от снега местах, застревая в липкой грязи.

Михаил Григорьевич Лебедев, старший научный сотрудник станции, сидевший в санях рядом с Виталиной Андреевной, то и дело со свистом продувал почерневший, скрепленный медным колечком мундштук и вставлял в него новую сигарету – вернее, половину сигареты (он зачем-то разрезал сигареты пополам, хотя курил беспрерывно). А Виталина Андреевна глядела вокруг с тем чувством грустной отрешенности, какое всегда пробуждала в ней степь.

Вот уже около трех лет жила она в этих краях и все никак не могла привыкнуть к тому, что сто пятьдесят – двести километров здесь вовсе не считаются за расстояние; иногда ей казалось, что степь действительно бесконечна и что за ровной, однообразной линией горизонта нет ничего, кроме все той же плоской, унылой равнины. Как ни странно, в этой нелепой мысли было что-то утешительное: не хотелось думать о прошлом, вспоминать.

Но вот сегодня впервые за долгое время предстояло проехать полсотни километров по железной дороге; подъезжая к полустанку, она тревожилась и злилась на себя за это. А потом, стоя у самых путей, нетерпеливо смотрела в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Далекий, глухой гудок заставил ее сердце забиться сильнее, и она не отрываясь следила, как вырастает, приближаясь, темно-зеленая на белом суставчатая лента вагонов. Лоснящийся паровоз обдал ее горячим дыханием, громко лязгнула сцепка.

То был скорый «Москва – Чкалов»; в вагоне оказалось много москвичей – все больше молодежь, целинники.

Виталина Андреевна, прикрыв глаза, слушала неразбериху веселых голосов, жадно ловя милый сердцу московский говорок. Михаил Григорьевич решил, что она уснула; когда пришло время выходить, он осторожно тронул ее за локоть. Они вышли, и сразу же замелькали мимо вагоны, и Виталина Андреевна старалась не глядеть в окна: казалось, все пассажиры смотрят на нее, маленькую, некрасивую, в мешковатом пальто и не по росту просторных резиновых сапогах, и на высокого худого старика в узком брезентовом балахоне.

А через минуту все затихло, и снова вокруг раскинулась белая, в рыжих проталинах степь; за насыпью у маленького домика, понурив голову, стояла грязно-серая лошаденка, впряженная в сани. Темнолицый рябой ездовой в лохматом заячьем треухе поправил кнутовищем сено и проговорил:

– Садись, пожалуйста…

И снова потянулась навстречу разъезженная дорога, и Михаил Григорьевич дул в свой мундштук и молча дымил сквозь пожелтевшие усы, а она думала о том, что вот еще сегодня надо поспеть обратно. Снова придется тащиться в санях и мерзнуть, и снова грохочущий поезд пронесет в освещенных шумных вагонах кусочек иной жизни, о которой не надо бы вспоминать. Пронесет и затихнет, скроется, исчезнет за горизонтом, а воспоминания останутся, от них не уйдешь. И будет, конечно, вспоминаться то, что всего больнее: Сергей.

Сергей, Сережа, Сереженька. Сережка Болдырев, который был для всех не кем другим, как только Сережкой, комсоргом группы, а для нее… Впрочем, никто не знал и никогда не узнает, кем был для нее этот светловолосый парень с насмешливыми карими глазами и темной родинкой на верхней губе. Никто и догадаться не мог бы, даже и сам Сергей.

Пять лет они учились вместе, и пять лет изо дня в день она смотрела на него, избегая ответного взгляда, и улыбалась, когда он шутя называл ее «Витамина», и цепенела от щемящей радости, когда он на собраниях говорил: «Побольше бы таких студенток, как Пухова…»

А дома, наедине с собой, брала зеркальце, смотрелась минутку, а затем подолгу сидела, сняв очки и глядя в стену покрасневшими близорукими глазами. Плакать было стыдно, да и ни к чему, но все же она, случалось, плакала – тайком, наспех, беззвучными торопливыми слезами, которые было очень трудно сдержать. Но это бывало не часто.

Давно она уже приучила себя улыбаться, когда хочется плакать, и давно уже все привыкли к ее странной, незрячей улыбке, – похоже было, что она улыбается каким-то глубоко спрятанным, одной ей известным мыслям.

Она была молчалива. Еще в школе, когда девчата начинали слишком горячо шептаться, она уходила в сторонку или доставала из портфеля книгу и склонялась над ней, прикрыв ладонями уши. Читала она много, и стекла ее очков с каждым годом становились все толще и выпуклее. «Она у вас создана для науки», – говорили знакомые, и мать покорно вздыхала.

Ну что ж, наука так наука… На четвертом курсе Сергей сдружился с Нинкой Корневой, а через год Виталину позвали на свадьбу. Она сидела, улыбаясь своей кроткой, незрячей улыбкой, кричала вместе со всеми «горько», смотрела, как ребята отплясывают, а на рассвете потихоньку ушла и долго бродила по тихим, спящим улицам. Прошла по набережной, постояла, склонившись над гладкой порозовевшей рекой, бросила камешек в свое отражение. Вокруг было пусто, ни живой души, не надо было улыбаться и делать вид, что все хорошо, и ловить сочувственные взгляды.

Ни сочувствия, ни жалости, а только вот это – тишина, высокое небо и поменьше людей… Она нашла еще один камешек, покрупнее, и снова с силой швырнула его. Потревоженная вода плеснула, пошла кругами и разорвала, растянула, разбила вдребезги курносое лицо в выпуклых круглых очках.

2

Когда пришла пора получать назначения, было много волнений и неожиданностей. Виталина восприняла все спокойно. «Северный Казахстан? Ну что ж, тем лучше…»

Ребят посылали агрономами в МТС и совхозы. Ей же председатель комиссии сказал:

«Мы принимаем во внимание вашу склонность к научной работе». Она молча усмехнулась: «Ну вот…»

Полтора десятка стандартных домиков в глухой степи, два озера, густо заросшие камышом, – все это вполне совпадало с тем, к чему она была готова. И вскоре люди на станции привыкли к ее молчаливости, к ее повышенной добросовестности, к ее непонятной улыбке.

Жизнь маленького коллектива была похожа на любую другую; были здесь свои бури и свои затишья, свои радости и печали, свои раздоры и примирения. Виталина Андреевна держалась в стороне от всего. На самых шумных собраниях она молчала, улыбалась, рисовала в тетради кружочки и колосья, на вопросы отвечала односложно: «да», «нет», «возможно», «постараюсь»… Когда приезжала передвижка, она садилась у самого экрана, смотрела на бегущую мимо жизнь, потом шла к себе, снимала очки, хмурилась, глядела в темное окно, слушала, как свистит степной ветер.

Домой она писала редко:

«Жива, здорова, все в порядке, работаю. Пришли, если можно, девятый том Чехова и немного семян гвоздики…»

В маленькой комнатке у нее было очень чисто и пусто: узкая койка, стопка книг, две тарелки, прикрытые салфеткой, и цветы. Зимою тонкие стены не спасали от холода, она коротала бесконечные вечера над книгой, надев пальто в рукава. Но всходы в горшочках и корытцах, придвинутых поближе к печке, зеленели, напоминая о весне, и с ними было не так одиноко.

С первых же теплых дней она зачастила на свой участок: смотрела, как темнеет и оседает под солнцем снег, прислушивалась к голубиному гульканью первых ручейков, разминала в руках оттаявшую пахучую землю. За весну и лето она сильно загорела неприятным малиново-красным загаром, и нос у нее облупился. А в октябре, когда пришла пора идти в отпуск, она сказала директору: «Я, пожалуй, никуда не поеду, буду здесь отдыхать».

Директор нисколько не удивился – от этой коротышки можно было всего ожидать. Слова из нее не вытянешь, а вот на участке своем она, говорят, с пшеницей беседует…

Но все же она уехала. В вагоне скорого поезда, впервые за год увидев себя в большом дверном зеркале, она отвернулась. Соседи по купе попались не очень приятные, судя по всему – молодожены. С утра до вечера шептались, прыскали, давясь смехом, выбегали вдвоем из купе и вдвоем возвращались. Виталина Андреевна хмурилась, глядя в книгу. А ночью, когда все затихало и только колеса ровно отстукивали свое, думала: «Вот уже, кажется, я и сержусь на чужое счастье».

Дома оказалось тоже не легко. Мать хлопотала, смеялась, готовила всякие вкусности, а глаза у нее были грустные, все понимающие. Приходили знакомые, сочувственно ахали.

– Подумайте, глухомань, тридцать километров от железной дороги… Чем же вы там занимаетесь?

И Виталина, хмурясь, в десятый, двадцатый, тридцатый раз отвечала:

– Селекцией твердых пшениц. – И убирала под стол огрубевшие руки с темными трещинами на пальцах и короткими, будто обкусанными, ногтями.

Уезжала она с чувством облегчения. Но чем дальше увозил ее поезд, тем глуше, тоскливей становилось на душе. Сызрань, Жигули, Бугуруслан… За Уралом уже лежал снег. На полустанок за ней прислали лошадь. Она спросила у ездового:

– Ну что, как тут у нас?

– Да ничего, – сказал ездовой, подмащивая сено. – Порядок. А вы как – погуляли? Дома-то небось лучше?

Она ничего не ответила.

3

За дымчато-прозрачной одинокой березовой рощицей открылась усадьба Шубаркульской МТС – прокопченное здание мастерской, контора, длинный забор. Михаил Григорьевич продул свой мундштук, снял рукавицу и вытащил из-под ломкого, как жесть, балахона докторские часы – большие, на длинной серебряной цепочке.

– Опаздываем, – сказал он, прищелкнув пальцем крышку.

Виталина Андреевна промолчала. Приехать следовало к пяти, а часы показывали двадцать минут шестого, опоздание не бог весть какое…

Вчера директор походя, между делом сказал: «Придется, товарищ Пухова, вам с Михаилом Григорьевичем в Шубаркульскую МТС заглянуть, семинарчик провести с приезжими».

«Заглянуть»… Она усмехнулась, поправила очки и согнула в коленях затекшие, одеревеневшие ноги. Лошаденка остановилась, передергивая слипшейся шерстью. Ездовой повернул темное рябое лицо и улыбнулся ярко-белыми зубами.

– Приехали, пожалуйста!

Михаил Григорьевич помог ей сойти, сказав: «Позвольте за вами поухаживать», – и принялся счищать рукавицей налипшие у нее на спине соломинки.

Виталина Андреевна стояла, краснея и злясь: на крыльце конторы толпились люди, и все это, должно быть, выглядело со стороны довольно смешно. До чего же допотопный старик! Она передернула плечами и решительно шагнула к двери, не ожидая конца процедуры.

Люди на крыльце расступились, и она прошла, хмурясь и не глядя по сторонам. Краем глаза зацепила висящее на двери объявление; в слове «лекцыя», написанном крупными фиолетовыми буквами, «ы» было тщательно переправлено красным карандашом на «и».

В полутемном коридоре их встретил невысокий кряжистый парень, стриженный под машинку, в сером свитере и городском спортивном пиджаке. Представился, по-волжски окая:

– Бычков, главный агроном. – Тряхнул руку. Провел в небольшую, свежевыбеленную комнатку, спросил: – Как доехали? – Извинился: – Хотели машину послать, да с дорогами видите что, не решились… Да вы присаживайтесь, отдыхайте, в ногах правды нет… – И озабоченно, по-хозяйски потер руки.

Видно было по всему, что он старается выглядеть старше своих лет. «И окает, наверно, для того же», – подумала Виталина. Она уселась на деревянную скамью, расстегнула ворот пальто. Похоже было, что скамья сколочена специально для длинноногих, – резиновые сапоги ее, мокрые и грязные, повисли в воздухе. Она поджала ноги, нахмурилась и зло посмотрела на прикрепленную кнопками к стене раскрашенную схему с надписью «Границы землепользовании».

– Как говорится, карта будущей битвы, – сказал Бычков, перехватив ее взгляд, и по-детски улыбнулся, но тотчас же согнал улыбку и, оттянув рукав свитера, глянул на часы.

– Если не возражаете, – деловито заокал он, – будем начинать. Схожу, посмотрю, как там народ…

Он вышел. Михаил Григорьевич дунул в свой мундштук и сказал:

– Я полагаю, Виталина Андревна, первое слово – вам.

Она пожала плечами.

– Мне все равно.

– Видите ли, – сказал Михаил Григорьевич и отогнал ладонью облако дыма, – ваше дело, Виталина Андревна, так сказать, главное. Зерно…

Он значительно помолчал и, затянувшись, выпустил из горбатого носа еще одно облако дыма.

– Я, признаться, вообще удивлен: как это надумали меня послать…

Он усмехнулся, тщательно выковырял ногтем мизинца окурок и поискал глазами пепельницу.

Виталина Андреевна тихо вздохнула: «Начинается… Сейчас скажет что-нибудь кудрявое насчет того, что сектор овощеводства на станции зажимают».

Михаил Григорьевич вставил в мундштук очередную половинку, чиркнул спичкой и отогнал в сторону дым.

– Видите ли, Виталина Андревна…

Но в это время вошел Бычков.

– Прошу! – озабоченно сказал он. – Раздеться, товарищи, можно здесь.

Михаил Григорьевич поднялся, сбросил балахон. Под балахоном оказалось демисезонное пальто с выцветшей спиной, а под пальто – короткий и узкий темно-синий пиджак, который, как всем на станции было известно, надевался только по праздникам. Он размотал скрученный веревочкой шарф, потрогал сбившийся набок галстук, достал из кармана беззубую расческу, провел ею по усам и взял туго набитую полевую сумку.

Виталина Андреевна также сбросила пальто на скамью. Как всегда перед встречей с новыми, незнакомыми людьми, у нее неприятно повлажнели ладони и сделалось хуже со зрением. Она достала платочек, громко высморкалась, взяла из кармана пальто тетрадь и пошла вслед за Михаилом Григорьевичем.

За дверью с бумажной табличкой «Парткабинет» было шумно, кто-то звонко смеялся, но когда они появились, все затихло. Виталина Андреевна прошла, хмурясь, между скамьями через длинную комнату и уселась, потупившись. Бычков наклонился к Михаилу Григорьевичу, пошептался с ним, затем постучал красно-синим карандашом по графину и объявил:

– Начинаем работу, товарищи. Слово имеет научный сотрудник Озерной селекционной станции товарищ Пухова Виталина Андреевна.

На скамьях зашевелились. Виталина Андреевна ощутила, как лицо ее заливает горячим от шеи до самого лба. Она зачем-то свернула в тугую трубку тетрадь, поднялась и прошла к фанерной, также обтянутой кумачом трибуне. Нижняя кромка наклонной доски пришлась ей под самым подбородком. Она прикусила губу и положила тетрадь на трибуну, высоко подняв руки.

На скамьях кто-то уже совсем откровенно прыснул. Надо бы вернуться к столу, но это будет еще смешнее… Бычков постучал по графину. «Должно быть, видны одни только очки. Или – макушка…» Она тщательно вытерла скомканным платочком ладони и сказала:

– Я буду говорить об агротехнике целинных земель..

Самое главное – забыть о том, что на тебя смотрят. Она скользнула взглядом поверх голов – вместо лиц промелькнули расплывшиеся желтые пятна – и остановилась на тонкой трещинке, тянувшейся по стене к потолку. Трещинка была похожа на молодое деревце или на колос ветвистой пшеницы.

– Приступать к весновспашке целины, – сказала она, пристально и строго глядя на трещинку, – следует как можно раньше, при первой возможности выезда в поле…

– Громче! – сказал кто-то в дальнем углу.

Она нахмурилась, повременила секунду.

– С целью сохранения влаги в почве и лучшей разделки дернины…

– Ничего не слышно! – отчетливо повторил тот же голос.

Бычков постучал по графину. Она остановилась и оглянулась. Стриженая голова Бычкова, и Михаил Григорьевич с торчащим из-под усов мундштуком, и красная в чернильных пятнах скатерть, и ненавистный звякающий графин – все теперь слилось для нее в одно мутное, радужное пятно.

– Пожалуйста, – сказал из этой мути голос Бычкова. – Продолжайте.

Снова звякнул графин, и стало оглушающе тихо. Надо же было послать именно ее… Она провела влажной ладонью по лбу и сказала:

– С целью сохранения влаги в почве необходимо: первое…

Больше она не останавливалась. Два или три раза все тот же голос требовал: «Громче!» – но она не обращала внимания, она шла по порядку: гумусовый слой, глубина вспашки, нормы высева… Это она знает, этого-то у нее не отнимешь. Вот и все.

Она закончила, взяла тетрадь, села на место. Бычков сказал «так», постучал по графину и спросил:

– Вопросы будут?

– Разрешите? – сказал тот же голос, она теперь узнала бы его среди многих других. – У меня вопросик. Вот тут товарищ говорила насчет предпосевного прикатывания, я, извините, не расслышал.

Она повторила, не поднимая головы, рисуя на обложке тетради кружочки и колосья.

– Теперь понятно, – прогудел из угла голос.

На скамьях раздался короткий смешок.

– Будут еще вопросы? – спросил Бычков. Она продолжала водить карандашом, напряженно слушая тишину. – В таком случае слово предоставляется старшему научному сотруднику товарищу Лебедеву Михаилу Григорьевичу.

Она с облегчением, вздохнула и положила карандаш на тетрадь. Слышно было, как Михаил Григорьевич, посапывая носом, роется в полевой сумке, шелестит бумагами. Наконец он прокашлялся и сказал:

– Многоуважаемые коллеги!..

Она усмехнулась краешком рта. Старик в своем узком пиджаке, с торчащими из потертых рукавов худыми красными руками, со своими усами, бородкой и прыгающим кадыком был ужасно похож на Дон Кихота. Старый, смешной Дон Кихот в резиновых сапогах и с полевой сумкой…

Прикрыв ладонью глаза, она слушала, как Михаил Григорьевич, часто повторяя «видите ли» и «так сказать», торжественно ораторствует о квадратно-гнездовой посадке, о почвоперегнойных горшочках, о системах орошения. Шелестя бумагами, то и дело роняя их на пол, приговаривая «одну секундочку», он разворачивал пожелтевшие, тщательно раскрашенные диаграммы и схемы, держал их на весу над головой, водил длинным прокуренным пальцем, допытывался – всем ли видно?

Наконец он умолк. Бычков постучал по графину.

– Вопросы будут?

– У меня вопросик, – сказал все тот же настырный голос.

Она поморщилась, слушая, как этот въедливый громогласный парень спрашивает насчет маркировки на орошаемых участках и как старик отвечает – многословно, со всеми своими «видите ли».

Потом какая-то девушка в сером клетчатом платке, мягко выговаривая «л» и сбиваясь с русского на украинский, спросила насчет лучших сроков высадки рассады в открытый грунт. И еще другая бойкой скороговоркой – о квадратно-гнездовом посеве бахчевых. Старик вновь шелестел бумагами, разворачивал схемы. Виталина Андреевна осторожно глянула из-под ладони: девушка в клетчатом платке старательно зарисовывала, склонив набок красивое, матово-смуглое лицо.

Остальные тоже писали наклонившись, и теперь она могла рассмотреть всех. Все время ей казалось, что здесь по крайней мере полсотни человек, а было их всего шестнадцать (она пересчитала глазами), все молодые, не старше двадцати пяти, и тот, в углу, вероятно, тоже..

Она видела только нависшие над записной книжкой взлохмаченные рыжеватые волосы и сбитую на затылок ушанку и подумала, что глаза у такого грубияна (вот ведь и шапки не снял) должны быть обязательно кошачьи, нагло-зеленые; но тут он поднял голову – глаза у него оказались карие, и родинка на верхней губе, точь-в-точь как у Сергея…

Он посмотрел на Михаила Григорьевича внимательным, напряженно-ожидающим взглядом, а затем снова склонился над блокнотом, неловко сжав огрызок карандаша сильными пальцами; и Виталина Андреевна вдруг с отчетливой ясностью представила, как он слушал ее и не мог расслышать и как она бубнила, глядя в потолок. Нахмурясь, она опустила глаза. Михаил Григорьевич все еще разглагольствовал, и вопросам, казалось, не будет конца; а она сидела, склонив голову, держа ладонь над глазами, и саднящее чувство обиды все сильнее сжимало ей сердце. Так бывало, пожалуй, только в детстве, когда девчата горячо шептались о своем, а она сидела в стороне, прикрыв ладонями уши…

Наконец Михаил Григорьевич кончил.

– Будут еще вопросы? – сказал, звякнув графином, Бычков. – Все ясно? В таком случае позвольте от вашего имени поблагодарить уважаемых лекторов.

Он поднялся, и все шумно зааплодировали, отодвигая скамьи.

Михаил Григорьевич уложил все в полевую сумку, и они вышли.

В коридоре Бычков крикнул:

– Нургалиев, давай запрягай! – и отпер дверь в свою комнатенку..

– Очень милые молодые люди, – сказал Михаил Григорьевич, влезая в свой балахон.

– Да, народ у нас подобрался ничего, – деловито потирая руки, согласился Бычков. – Опыта, правда, маловато. – Он оттянул рукав свитера и взглянул на часы. – Не опоздать бы вам.

Михаил Григорьевич вытащил и свои часы, щелкнул крышкой.

– Я думаю, поспеем.

– Еще раз большое спасибо, – сказал Бычков.

Они прошли по коридору. На крыльце снова толпились. Был здесь и тот кареглазый, что-то шептал, наклонившись к клетчатому платку, а девушка вспыхивала смехом, заслоняясь тетрадкой.

– Ну, что же Нургалиев? – озабоченно спросил Бычков.

– Запрягать побежал, – отозвался кто-то.

Они постояли на крыльце. Небо очистилось; медно-желтое, краснеющее солнце низко висело над голубовато-белой степью.

– Закат сегодня будет красивый, – сказал Михаил Григорьевич.

Все помолчали Он дунул в мундштук и обвел всех внимательным взглядом.

– Ну как, – спросил он, вставляя слегка дрожащими пальцами сигарету, – нравится вам здесь у нас?

– Ничего, – сказала девушка, от смущения тщательно заправляя волосы под платок.

– Одна беда – девчат мало, – прогудел кареглазый и, сбив ушанку с затылка на лоб, подмигнул и обнял ее за плечи.

– Кому что, а курице просо, – сказала девушка, рывком освобождаясь. – Вот что плохо, так это насчет зелени. Ни деревца, ни кустика, даже смотреть неприятно.

– А вы посадите, – сказал Михаил Григорьевич и улыбнулся.

– Хиба тут вырастет? – она пожала плечами. – Степь же.

– Здесь, милая девушка, теперь все вырастет, – серьезно сказал Михаил Григорьевич. Он чиркнул спичкой и молча поглядел вдаль. – Есть такая сказка – слыхали, конечно, – про спящую красавицу… Вот и земля эта так же. Ждала, когда же ее разбудят. Долго ждала. По мне, если мерить, – усмехнулся он, – даже слишком долго…

Все помолчали.

– Ну вот, наконец-то! – сказал в тишине Бычков.

Из-за угла мастерской показалась упряжка.

– Трр… – протянул ездовой. – Садись, пожалуйста.

Он перегнулся, поправил кнутовищем сено в санях.

– Вот потеплеет, – сказал Михаил Григорьевич, – приезжайте к нам на станцию. Убедитесь, как говорится, воочию, какая это земля. Верно, Виталина Андреевна?

Она осторожно поправила пальцами очки и сказала:

– Да, конечно.

Они сошли по обледеневшим ступенькам. Михаил Григорьевич помог ей усесться и сам уселся рядом, подогнув длинные ноги.

– До свидания! – крикнул с крыльца Бычков.

Сани дернулись. Михаил Григорьевич обернулся и помахал рукой:

– Обязательно приезжайте!

– Приедем! – откликнулся звонкий девичий голос.

На повороте Виталина Андреевна увидела, как все машут руками, а девушка – высоко поднятой тетрадкой. Она было хотела помахать в ответ, но тут сани сильно накренились, круша одним боком хрустящий лед, и она вцепилась в кромку плетушки.

– Держитесь, – сказал Михаил Григорьевич и осторожно придержал ее за локоть.

– Спасибо, – сказала она и снова обернулась.

Длинное здание мастерской, и контора, и забор с торчащими над ним мостиками комбайнов – все это быстро уплывало назад; люди еще стояли на крыльце, но уже нельзя было разглядеть среди них ни Бычкова, ни девушки в клетчатом платке, ни того с темной родинкой и карими смеющимися глазами. Беспокойное чувство утраты охватило Виталину Андреевну. Она сунула руку в карман – тетрадь, носовой платок, карандаш, все было на месте. «А о воздушно-тепловом обогреве так ничего и не сказала, – вдруг подумала, она. – И о фосфоробактерине тоже…»

Она встревоженно оглянулась, будто могла еще вернуться. Но все уже скрылось за дымчатой рощицей.

– Теперь, я думаю, и с овощами дело подвинется, – проговорил Михаил Григорьевич.

Виталина Андреевна вздрогнула от неожиданности.

– Да, конечно, – сказала она.

– Верите ли, – сказал он, – иной раз руки опускались. Казалось, не дождусь.

Он улыбнулся виноватой улыбкой, кашлянул.

– Вам, молодежи, конечно, трудно понять, – сказал он немного погодя. – Но, знаете ли, в мои годы… Пора, так сказать, и об итогах подумать. Надо ведь оставить в этом мире хоть что-нибудь способное жить дольше, чем ты, не правда ли? – Он усмехнулся и едко добавил: – Даже если это всего лишь помидоры или капуста, уважаемые товарищи зерновики!

Он чиркнул спичкой, прикрыв ее рукавицей. Виталина Андреевна помолчала, ссутулившись. Сани раскатывались по оледеневшей дороге, дергались на ухабах, но она, казалось, не ощущала толчков – сидела, сдвинув брови, крепко сжав меж колен озябшие руки. Что-то новое, еще неясное, настойчиво стучалось в ее жизнь; и надо было сказать милому старому Михаилу Григорьевичу что-то очень важное, от чего сразу стало бы легче. Но слов по-прежнему не было.

«Скорей бы весна», – подумала она. Ей вдруг представилась ее делянка и тугая, звенящая под ветерком пшеница «смена»… Ведь это она своими руками взлелеяла и воспитала ее. Маленькая горсточка семян…

Стекла очков ее затуманились. Сняв их, она задумчиво смотрела вдаль, на пылающее небо и порозовевшую степь..

– Теперь, наверно, часто выезжать придется, – проговорила она.

– Да, вероятно, – ответил Михаил Григорьевич.

– И к нам, должно быть, многие приезжать будут?

– Еще бы…

Он искоса поглядел на нее, дунул в мундштук и, сняв рукавицу, достал из потертой жестяной коробочки очередную половинку сигареты.

1954


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю