Текст книги "Сквозь ночь"
Автор книги: Леонид Волынский
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 48 страниц)
СУЗДАЛЬСКАЯ ЗИМА
1
Из Владимира на север дорога идет через суздальское ополье. Впереди и вокруг, до самого окоема, – чуть круглящиеся холмами заснеженные поля, редкие перелески-ельнички, березовые прозрачные рощицы. Белизна, сероватое небо, желтое солнце неярко светит сквозь морозную марь.
Справа – село Суходол. В сухой дол сбегают (или, если хотите, взбираются по склону) бревенчатые избы, над ними – одноглавая церковь: покрытый на четыре ската беленый куб, грушевидная главка – по виду судя, XVIII век.
Может быть, оттого, что чернеющие избы вот уже третье столетие толпятся у подножья церкви на склоне, выставив припорошенные снегом хребтины тесовых крыш, они кажутся стоящими на коленях, лбом к земле. Между избами не видно ни деревца; кое-где из снега торчат колья плетней или зубья палисадничков.
Печать древнего переселенчества издавна лежит на голизне и неуюте старой русской деревни.
Когда под ударами половцев и татар пустела Киевская Русь, когда ее люди поднимались с обжитых мест и уходили от разорительных набегов и кровавых усобиц вверх по Днепру и дальше на север, перед ними открывалась перспектива долгого и нелегкого кочевья.
Из «Страны городов» они попадали в лесные дремучие дебри; врубались, корчевали, сводили лес огнем, чтобы оголить, приспособить поляну, хоть малое поле для жилья и посева. Редкими островками в гуще деревьев возникали деревни и деревеньки на берегах лесных рек, озер и ручьев – и пустели, когда тощала отвоеванная полоска или сгорала в пожаре изба.
Ничто тут не рассчитывалось надолго, все было в движении. Двигались прочь от болот, из сырой лесной гущи в сторону, более открытую и добрую для землепашца. Двигались вслед за монахами-странниками, поближе к возникавшим монастырям, к северорусским торговым городам. Двигались в надежде на лучшее, издавна рисовавшееся русскому мужику сказочной «страной Муравией» где-то за окоемом.
Но в долгом, вековом передвижении надежды слабли, туманились, уходили в, сказку; а в были оставался навык временности, нажитая дедами-прадедами привычка к неоседлому неуюту, кочевое небрежение к благоустройству жизни. Крепостная неволя лишь усилила внушенное веками свойство.
Потому, наверное, так разительно отличается вид вытянувшейся порядками нагих изб среднерусской деревни от приветливой домашности белостенного украинского села с вишневыми садами, тополями и вербами и от беломорских или зауральских сел и деревень.
Там, в северном краю, все останавливалось натвердо, обретало окончательную ясность. Дальше двигаться было некуда, строиться надо было прочно и надолго, для себя, для детей и внуков. И согревать, украшать жизнь не смутными надеждами, а срубленной из могучих кряжей, хорошо проконопаченной обширной избой с подклетом, сенями, с высоким резным крыльцом, оконными наличниками и подзорами, с крепкими воротами и бревенчатым въездом в соединенный с домом амбар. Там, куда и крепостная неволя не скоро забралась, в человеке оживало достоинство мастера своего дела, хозяина своей судьбы.
А здесь… Вот завиднелось справа, ушло от дороги чередой чернеющих изб село Борисовское. Село Ивана Калиты, московского князя, человека ловкого, ухитрявшегося жить в ладу с татарами и для этого лада и мира не постеснявшегося разорить оружием и огнем соседние княжества («всю землю Русскую положиша пусту»), лишь бы Москва держалась.
Политическая ловкость Ивана Калиты действительно обеспечила «тишину великую по всей Русской земле» на сорок лет. Татарам удобно было иметь дело с понятливым московским князем, дать ему под власть другие княжества, управлять через него и через него собирать дань. Но тем самым орда готовила себе погибель; тихий Калита в конечном счете сделал в тишине свое исторически сужденное дело и не зря получил прозвание собирателя русских земель вокруг Москвы.
Лихолетье ордынской неволи вновь напоминает о себе: за селом Борисовским высит свой заснеженный горб насыпанный татарами Батыев курган, а за курганом видно вдали сельцо Батыево; там была ставка Бату-хана – на полпути между Владимиром и Суздалем, в те зимние дни, когда оба города рухнули, обливаясь кровью.
Во владимиро-суздальских селах Млечный Путь и теперь иной раз назовут «бакеевой дорогой» – так глубоко впечаталась в народную память надвинувшаяся бессчетной саранчой беда.
Столетия выстроились вдоль дороги Владимирки; впереди – Павловское, село семивекового возраста. Старые, потемнелые избы с резными оконными наличниками, и тут же два ряда новых одноэтажных и двухэтажных кирпичных домов, каменное здание с железными дымящими трубами – не то совхозный поселок, не то какое-то предприятие.
Давняя привычка к неуюту сказывается и в сегодняшнем деревенском строительстве; неогороженные, наголо стоящие дома-коробки, дома-близнецы кажутся издали нежилыми, и только залубеневшее на морозе белье – цветные пятнышки на невидных веревках – да еще дымки из труб подтверждают, что и там своя жизнь.
Еще несколько километров пути – и вот уже впереди из снежно-белого окоема-океана медленно поднимается потонувший град Китеж старинной сказки; над горизонтом встают шатры колоколен, белые стены, башни, синие в золотых звездах купола кремлевского собора. Суздаль.
2
Сколько ни говори об интересе или пользе таких поездок, нужна еще и уверенность, что так вот, без лишних слов, тебе подадут с гостеприимной улыбкой ключ.
Здешняя гостиница (два этажа, разлапистая пальма на лестничной площадке, горячая и, холодная вода в номерах) построена недавно. Летом тут, должно быть, далеко не так малолюдно.
Умывшись с дороги, я вышел наружу. Похолодало, спускались синие зимние сумерки, а с ними, поблескивающий снежными искорками, леденящий губы мороз. Небо до прозрачности очистилось от дневной дымки. Малиновый закат не обещал потепления. Пожалуй, трудно было бы выбрать миг, более подходящий для первого взгляда на Суздаль.
Прямо перед гостиницей лежала заснеженная просторная площадь. Галки и голуби вились в небе над приземистым зданием купеческих торговых рядов. Лавки еще не закрылись, в глубине между присадистыми колоннами кое-где желто светилось. На другой стороне торга (так в старину назывались площади, это слово перекочевало к норманнам и живет теперь в скандинавских языках) розовато белела стенами необширная приходская церковь; над пятью ее куполами-главками, темными, будто почерневшее серебро, тоже вились птицы. Купола рисовались в небе небольшие, как бы на радость-забаву выточенные рукой, знавшей тайны столичного стиля барокко. Да это и был XVIII век, самое начало.
За пятью игрушками-куполами, ловко и уверенно поставленными на четырехскатную крышу, виднелся шатер каменной колокольни, высокий и необычный: линии граней шатра были не прямые, а чуть вогнутые, смягченные, будто каменная кладка поддалась, покорилась руке мастера, огладившего напоследок вершину строения.
Таких шатров я не встречал нигде; теперь они стали для меня приметой Суздаля – в памятном соседстве с изящной выточенностью приходских луковок, с простой, будто монашеская скуфья, округлостью крытых потемнелым лемехом старых монастырских куполов, с былинно-сказочной, в золотых звездах синью кремлевских соборных глав.
Придется, не придется ли побывать еще в Суздале – все равно останется навсегда при мне тот первый вечер. Скрип снега, догорающая полоса заката, прозрачная синева, малолюдье. Где-то пролаяла с подвывом собака, где-то засветилось, затеплилось окно. Восемь столетий спят под единым небом на этой земле, пушисто застланной чистейшим глубоким снегом.
Кажется, с самого детства не видел таких снегов. Признаться, думал, что и вообще-то теперь таких не бывает. Но вот ведь есть! Рассыпчатые, незатоптанные, с разметенными вдоль старых бревенчатых домов тропками, с твердо поблескивающими следами мальчишеских салазок на крутоярах.
Все-таки мне повезло; можно, конечно, приехать сюда и летом, оно вроде бы даже способнее: теплынь, день долгий – ходи, гуляй, смотри. И все же, я думаю, зимой тут лучше, вернее. Зелень в солнечных бликах, рыжеватые пятна суглинка, тихая голубизна реки – все это, спору нет, прекрасно, как могут быть прекрасны среднерусские задумчивые края. Но белизна снегов и прозрачная оголенность деревьев дают увидеть Суздаль с особенной проясненностью.
Белое на белом – труднейшая, но благодарная задача для живописца, желающего очистить от повседневной накипи свою палитру, дать отдых и вместе с тем испытание глазу, утвердить свою силу видеть и ценить оттенки.
Суздальские белостенные монастыри стоят на белых снегах, будто вырубленные из заиндевелого льда. Они неотделимы от этих снегов; вместе с ними розовеют на закате, одеваются предвечерней синью и теплеют в полдень солнечными отсветами. Немногие мазки красного, черно-серебряного, зеленого, синего – стены отдельно стоящих церквей восемнадцатого столетия, пятна старых куполов – брошены на белое, как яркая грудка снегиря, вспорхнувшего на отягощенную снегом ветку, чтобы оживить картину спящего зимнего леса.
Суздальская зима дает вглядеться в прошлое. Она открывает глазу оттенки, которые, быть может, летом не так чисты, не так ясно рассказывают о долгой и протяжной, будто старая былина, судьбе этого единственного в своем роде города.
3
Суздаль куда древнее Владимира. Когда высокий холм над Клязьмой был еще пуст и безлюден, здесь, на берегах излучистой Каменки, кипела своя жизнь. «Начальная летопись» выхватила из тьмы далекого прошлого и осветила частицу той жизни, рассказав, как «в лето 1024», в неурожайный год, суздальцы восстали, принялись избивать «старшую чадь», то есть богатых и знатных.
«Был мятеж великий и голод по всей той стране», – повествует летопись. «Старшая чадь», как бывало всегда, припрятала хлебушко – и поплатилась. Голодные суздальцы, посчитавшись по-своему с богатеями, занялись тем, чем и впоследствии не раз принужден был заниматься обездоленный российский пахарь. «Пошли все люди по Волге в Болгары и привезли хлеба, и так только ожили».
Князь Ярослав, под чьей правящей твердой рукой жил тогда отдаленный Суздаль (может быть, «даль» и легла в корень имени города?), – киевский мудрый князь не оставил, не мог оставить мятеж безнаказанным. Не остановясь перед дальностью, он пришел через дебрянские леса в Суздаль с войском-дружиной для примерного наказания виновных: одних казнил, других изгнал. Летопись так передает заключительные слова князя: «Бог за грехи посылает на всякую страну голод, или мор, или засуху, или иную казнь, человек же не знает, за что».
Заключение вполне византийское: все от бога, терпи, смирись. Для суздальцев оно оказалось в известном смысле пророческим. Они действительно никогда не знали, за что посылаются их городу всяческие беды и кары.
Города, как и люди, растут со своими надеждами. Как и у людей, у городов складывается свой нрав, свои мечты, свой «замах» на жизнь.
Юный Суздаль замахнулся широко; в конце одиннадцатого столетия Владимир Мономах, князь переяславский, основался тут, заложил крепость в глубокой излучине Каменки. Вскоре Суздаль стал крупным политическим центром, столицей княжества. Юрий Долгорукий княжил и правил отсюда; построил неподалеку, в Кидекше на берегу Нерли, новый загородный дворец с белокаменной церковью. Суздаль расправлял плечи в больших надеждах. В то время как южные земли киевские пустели, Суздальский край из северо-восточного малолюдного захолустья превращался в оживленное переменами средоточие русской жизни, и, казалось, никому как Суздалю-Суждалю суждено стать новым Киевом, новой твердыней-столицей.
Но сталось так, что Юрий Долгорукий ушел править в Киев и там помер. А сын его, князь Андрей, не пожелал сидеть в Суздале, – облюбовал себе дедовский тихий пригород Владимир и туда, на берега Клязьмы, перенес великокняжеский стол.
Беды ходят чередой. Обойденный княжеской прихотью, Суздаль первым принял на себя сокрушающий удар Батыевых орд. Бату-хан залил Суздаль кровью и сжег огнем; город зачернелся на белых снегах пепелищами; только несгорающий камень перестоял беду.
Татары сажали от своей руки в Суздаль князей и держали при них баскаков – собирать подати. И снова, как в голодном 1024 году, суздальцы взбунтовались, восстали; городу грозила окончательная погибель от скорой на усмирения Орды, если б не заступничество Александра Невского.
А когда сброшено было ненавистное ордынское иго, Суздаль оказался и вовсе обойденным; княжеская резиденция переместилась на Волгу, в Нижний Новгород, а над Москвой-рекой рос заложенный Долгоруким город, которому и выпала судьба общерусской столицы. Потомки суздальских покоренных князей стали со временем служить московскому князю, и Суздалю пришлось навсегда распроститься с прежними честолюбивыми мечтаниями.
Развенчанных не любят, не жалуют. При Грозном Суздаль угодил в «опальную земщину»; затем его дотла разорили приведенные Лжедмитрием иноземцы. «Писцовая книга» за 1612 год рисует достаточно выразительную картину: «…в Суздале на посаде и в остроге и за острогом 78 жилецких и посадских дворов, 19 дворов, людишки коих ходят по миру, 60 мест дворовых пустых, людишки коих разбрелись безвестно по городам и селам, 250 мест дворовых пустых – люди побиты от литовцев и померли…»
Постоянство несчастий рождает богобоязненность; в сумраке беды люди ищут хоть какой ни на есть просвет. В многолетних, вековых бедах Суздаль обрастал монастырями, церквами; словно бы в насмешливое утешение за немилости он получил прозвание «богоспасаемого».
Поток времен, уходя в иные русла, оставлял на здешних берегах памятные следы. Так возник этот единственный в своем роде заповедный угол, где на малой полосе земли по сторонам извилисто петляющей Каменки стоят в самом близком, до удивления близком, соседстве 38 построенных в разное время церквей, обширный кремль Владимира Мономаха и четыре больших монастыря.
Из конца в конец Суздаля, с юга на север, от владимирской стороны до вылета дороги на Гаврилов Посад, на Иваново ходу всего чуть более получаса. После всех пережитых передряг город остался в древних пределах, не разросся нисколько ни вширь, ни в длину. Может быть, именно обойденность, историческая заброшенность спасли Суздаль от перестроек, избавили от скорой решительности сменяющегося градоначальства, так любящего оставлять повсюду следы своего невежества. В этом-смысле беды пошли на пользу; в глуши русского захолустья сохранился этот сказочный град Китеж, где уснули восемь веков истории.
4
Исшагав из конца в конец синеющий вечерними снегами Суздаль, я вернулся в гостиницу и еле дождался утра, чтобы выйти вновь. Мороз ничуть не устал; всю ночь на площади фырчала без умолку заночевавшая тут колонна автомашин-тяжеловозов. Моторы фырчали сами, без надзора, согревались собственным теплом, пока шоферы спали в гостинице. К утру огромные скаты и железные лбы машин были сплошь в иголочках инея, будто храпы ночевавших на морозе лохматых владимирских битюгов.
Солнце светило ярко и холодно. Над куполами, над шатрами колоколен вились галки. Радио разносило по всей площади рассказ под названием «Добро пожаловать в Беловежскую пущу».
Как известно, пуща разделена на две части госграницей между СССР и Польшей. Радио сообщало о дружеском соглашении: если животное забредет на ту или другую сторону, оно может оставаться там сколько заблагорассудится.
Слушателей на площади не было, если не считать нескольких укутанных малышей, спешащих в школу со своими чиркающими по снегу-портфелями. Но висящий на столбе репродуктор ничуть не смущался отсутствием аудитории, он орал так, будто здесь собралось многолюдное вече, жаждущее узнать, как вольготно живется теперь зубрам Беловежской пущи.
Провожаемый возвышенными интонациями диктора, я свернул с площади и пошел в сторону кремля. Синие в золотых звездах купола Рождественского собора виднелись над зубцами белых крепостных стен.
Поначалу стены Мономахова кремля были деревянными; перерезав излучину рвом, князь превратил свою крепость в остров. Теперь виден и заснеженный глубочайший ров, где могло бы спрятаться десятиэтажное здание, видны и высокие валы, на которых стояли бревенчатые стены с шатровыми башнями и проездными воротами.
На месте, где теперь стоит пятиглавый Рождественский собор, высился поначалу другой, Успенский, поставленный зодчими Мономаха по образцу Успенского собора Киево-Печерского монастыря. Сложенный из плинфы – плоского красно-розового кирпича, как строили в Киеве, он прожил немногим более столетия и был заменен белокаменным.
Новому собору досталось, как доставалось Суздалю: его жгли и грабили свои и чужие, а вдобавок еще и уродовали перестройками. XIX век, в общем-то пощадивший Суздаль, к собору все же приложился: его обмазали снаружи цементной штукатуркой и выкрасили в красный цвет. Лишь в 1949 году реставраторы принялись удалять уродующую обмазку; потребовалось немало времени и усилий, чтобы открыть белизну стен с остатками древней резьбы.
Сохранившийся со времен Юрия Долгорукого колончатый аркатурный пояс, охватывающий здание на половине высоты, напоминает, что именно суздальские края были истоком широкой реки владимиро-московского зодчества и что сыновья Долгорукого, пожелавшие возвысить Владимир, черпали отсюда – из Суздаля, из Кидекши, где и теперь стоит первенцем здешнего стиля белокаменная церковь Бориса и Глеба, претерпевшая все, что доставалось на долю древних строений. Как и Рождественский собор, ее жгли и грабили, перестраивали после пожаров, растесывали узкие окна-бойницы, заменили сводчатое покрытие четырехскатным, а на место древнего купола, так напоминавшего шлем русского воина, поставили луковичную главку.
Но даже при всех искажениях видно, чем отвечали суздальцы своему времени, что противостояло здесь напору византийства. Белокаменная резьба Рождественского собора дышит тем же вольным жизнелюбием, что и резьба владимирских соборов; и тут полуязыческие, былинно-сказочные мотивы звучат смело, не заглушенные царьградской идолобоязнью.
На южном портале – уступчатом белокаменном обрамлении одного из входов в Рождественский собор – можно увидеть любопытную подробность: шаровидную «дыньку» на резной колонке. Узорчатое каменное тело колонки тут как бы перехвачено на половине высоты двумя жгутами, между которыми и взбухает гладкая, нетронутая резьбою «дынька».
Кто видел крыльца северорусских деревянных построек, не мог не заметить таких сработанных топором и стамеской перехватов на бревенчатых стойках-опорах; из старинной деревянной резьбы выросла любовь суздальцев к резьбе каменной, к узорочной нарядности.
Но сверх того есть в шаровидной, вздувшейся, будто напряженная мышца, «дыньке» еще и другой смысл: она не только украшает, а и выражает пластически напряженность колонки-опоры, ее «работу». Таково художество истинного зодчества – оно служит правдивому выражению мысли.
«Дыньки» на портале Рождественского собора – самые древние из существующих. Лишь спустя столетие они появятся в Москве, занесенные туда суздальскими холопами-каменщиками, и сделаются одной из самых характерных примет раннемосковской архитектуры.
Суздальские строители славились мастерством. Здешние «писцовые книги» хранят имена вызванных после разрухи Смутного времени в Москву – «церковные и дворцовые и плотные и городовые разные каменные дела поделати»: Ивашко Федоров сын Козин, Ефимко Студенцов, Осташко Иванов… И среди многих других странно звучащее: Пятунька Григорьев, сын Треисподнев…
В то время – в начале XVII века – в Суздале жило свыше полутора сот ремесленников – плотников, гвоздарей, котельников, серебряников. Тут были часовщики, пушкари, свешники, мыльники, овчинники, седельники, обручники, сапожники, скорняки, пивовары, ситники, холщовники. Был один кисельник, одна пуговишница, шестнадцать портных. Но более всего насчитывалось в Суздале каменщиков, и более всего осталось теперь следов их жизни, их труда.
Лютый мороз заставил меня завязать тесемки шапки-ушанки под подбородком; без перчаток пальцы вмиг свело, ноздри сухо слипались – и все же было хорошо, как редко бывает. Прекрасны были черные с золотом врата Рождественского собора – редчайший памятник старинного прикладного искусства, с необыкновенно изящными и как-то по-современному лаконичными рисунками в клеймах (так назывались отграниченные выпуклыми валиками квадраты, в которых помещены рисунки, сверху донизу покрывающие створки ворот).
Огневое золочение – любопытная техника, чем-то предшествующая технике гравюры. Медные пластины чернили особым лаком, затем процарапывали контуры изображения иглой, выскабливали, после чего пластину промывали и смазывали смесью ртути с золотом – амальгамой. При сильном нагреве ртуть испарялась, а золото накрепко соединялось в прочищенных скоблением местах с медью.
В черно-золотых квадратах-клеймах есть, кроме графично изысканных рисунков, еще и поясняющие надписи древнерусским письмом, и это еще больше напоминает о гравюре, а заодно и о том, что именно зодчество было колыбелью и школой всех пластических искусств. Об этом нельзя забывать, размышляя о сегодняшней, современной архитектуре. Я думаю, именно ей суждено решить, каковы будут завтрашняя живопись и скульптура. Пластические искусства должны возродить и непременно возродят свое природное единство.
О сродстве искусств здесь напоминают и частично расчищенные внутри собора строгого рисунка фрески тринадцатого столетия, и цветистая узорочная керамика на шатре восточного крыльца архиерейских палат. На другом, западном, крыльце сидит на верху высокого шатра сокол – старинный герб Суздаля.
Последнее время то и дело слышишь, что не худо бы нашим городам иметь свои эмблемы, свои гербы, как водилось в старину. Что говорить, ничего худого в таких предложениях нет. Но прежде, наверное, следовало бы подумать об особенном лице каждого города, о местных традициях, возникающих естественно, а не из газетной инициативы, и о бережном к этим традициям отношении. Обезличенному, состоящему из повсеместно возводимых коробок городу самый лучший герб ни к чему.
Архиерейские палаты Суздальского кремля – один из нечасто встречающихся крупных памятников мирского, гражданского зодчества допетровской Руси. Обширное, тупым углом развернутое трехэтажное здание складывалось на протяжении трех веков. Его первоначальная суровость, отзывающая духом средневековья, смягчена в семнадцатом столетии каменными наличниками на окнах, разными по рисунку во всех трех этажах. Зубчатые и стрельчатые архивольты, опирающиеся на боковые полуколонки с «дыньками», – все это снова наводит на мысли о любви суздальцев к разнообразной нарядности и о деревянном северном зодчестве, из которого тут выросло все.
Внутри здания помещается теперь музейная экспозиция, и там среди многих других любопытнейших экспонатов я увидел портрет Соломонии – первой жены царя Василия Третьего, в монашеской одежде, с лицом, прикрытым черной прозрачной завеской. В Суздале разыгралась одна из мрачных и таинственных драм, какими так богата история царствований.
Русские цари осторожно выбирали себе жен, взвешивали многое: из какого рода, хороша ли собой, здорова ли. Устраивали смотрины, на которых десятки невест, тяжело наряженных в парчу, соболя и червленые бархаты, цепенели до обмороков под царским испытующим взглядом.
Соломония, взятая царем Василием из старинного боярского рода Сабуровых, не смогла родить царю наследника. Ее обвинили в бесплодии, насильственно постригли в монахини под именем Софии и сослали из Москвы в суздальский Покровский монастырь.
Насильственное пострижение было одной из распространенных форм освященного церковью произвола, одним из способов византийски бессудной расправы. Вот краткий, но выразительный рассказ о ходе такой расправы над дочерью казненного императрицей Анной боярина Артемия Волынского: «На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая осталась безмолвною; но вопросы следовали по чиноположению один за другим. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны Анисиею, дали в руки четки, и обряд пострижения был окончен».
Таким же порядком, надо думать, расправились и с Соломонией Сабуровой. Но кульминация драмы была впереди. Пробыв короткое время в Покровском монастыре, Соломония-София дала знать в Москву, что все-таки родила царю наследника. Всполошенный известием, Василий погнал в Суздаль ближних бояр – проверить.
Пятнадцатый век не двадцатый; три сотни верст – немалое по тем временам расстояние. Когда бояре прибыли в Суздаль, они узнали, что новорожденный наследник, нареченный в крещении Георгием, умер, скончался. Соломония показала младенчески малую белокаменную намогильную плиту в монастырском соборе.
Развязка драмы остается загадочной; когда в 1934 году подняли белокаменную плиту, в склепе обнаружилась деревянная кукла в детской рубашечке. Эта рубашечка, темно-коричневая с золотым шитьем, хорошо сохранившаяся в сухом склепе, со вшитыми на старорусский лад подмышечными вставками-потничками из другой, более легкой ткани, висит распяленная под стеклом в музейной витринке, рядом с портретом, где сквозь черную монашескую завеску глядят на тебя немым пристальным взором по-восточному удлиненные темные глаза несчастной Соломонии-Софии.
Есть в экспозиции портрет еще одной жертвы насильственного пострижения – Евдокии Федоровны Лопухиной, первой жены Петра и матери казненного царевича Алексея.
Сосланная сюда двадцати девяти лет от роду, она и тут осталась верна своему беспокойному, пустоватому нраву: развлекалась по мере возможностей, ездила гостить-гулять в ближнее село Покровское и даже будто затеяла противоцарскую интригу, за что была перевезена в Шлиссельбург, оказавшись первой в длинном ряду жильцов новой государевой тюрьмы.
Петровское новшество – крепость-тюрьма – положило почин новому виду мест заключения, взявшему на себя часть обязанностей, которые до того (да и после) с успехом исполняли монастыри. Монастырские подклеты-подвалы исстари оснащались колодками, кандалами, плетьми, кузнечными горнами, клещами и прочими принадлежностями пыточных допросов, а святые отцы выказывали нужное мастерство в «заплечных делах».
Так было не только на Руси, а и повсюду, где человеколюбивая церковь учила смирению и покорности. Жестокости инквизиции широко известны, но сравнительно мало известны тайны ватиканских застенков. Ореол покровителей наук, искусств остается за «наместниками апостола Петра», среди которых были такие изощренные убийцы, как папа Урбан Шестой; он гулял с молитвенником, нюхая цветы и прислушиваясь к стонам и воплям пытаемых.
Суздальские верховные пастыри тоже славились смиренномудрием и покровительствовали искусствам. Один из них, митрополит Илларион (при нем растесали окна Рождественского собора и поставили там огромный, высокий золоченый иконостас с темноликими иконами работы монаха Григория Зиновьева), был заживо причислен к лику святых. В музее хранится прижизненное «Сказание о житии», но там вы не найдете упоминаний о двадцати трех личных слугах, шестидесяти шести стрельцах охраны, о ста двенадцати выездных лошадях и о вотчинных митрополичьих владениях – слободах, селах и деревнях в окрестностях Суздаля, во Владимирском и Московском уездах.
Под архиерейскими палатами была сырая вместительная темница с колодками и цепями для провинившейся крепостной паствы. Довольно места было и в подвалах-подклетах четырех суздальских монастырей, один из которых стал в XVIII веке общерусской тюрьмой для «безумствующих колодников», то есть для религиозных и политических вольнодумцев, признанных умалишенными. Объявлять несогласных сумасшедшими – изобретение, как видно, не новое.
Чтобы дорисовать картину, приведу «Роспись яствами в столы» – меню праздничной трапезы из «Кормовой книги» суздальского Покровского монастыря (трапеза была постная, рыбная, а бывали и мясные – всего до шестидесяти в год): «Икра, вязига, щуки паровые, стерлядь, лещ, язь паровой, оладьи, уха щучья, пирог разсольник, уха плотичья, пирог-звезда со стерлядью, уха стерляжья, пирог-селедка, уха окуневая, пирог-звезда со щучиной, уха язевая, пироги долгие карасци, стерлядь под взваром, щука под разсолом, лещ, белужина…» Что говорить, умели поесть в святых обителях. Да и рыбы, видно, немало водилось в тогдашней необмелевшей Каменке, в полноводной Нерли и других ближних реках.
5
С такими впечатлениями я вышел из архиерейских палат наружу, на холодное яркое солнце. Небо к полудню сухо заголубело, стволы старых берез за крепостной стеной казались розово-желтыми на фоне заречной подсиненной белизны. Проваливаясь чуть не по колено в рассыпчатый снег, я обошел палаты вокруг, чтобы еще раз взглянуть на бревенчатую церквушку, перевезенную сюда недавно из села Глотово Юрьев-Польского района. Привезли ее, наверное, потому, что в Суздале нет ни одной деревянной церкви; когда увидишь эту (она зовется Никольской) стройную, с легкой галерейкой-гульбищем, с граненой алтарной частью, с крутыми тесовыми крышами и чутко поставленной наверх чешуйчатой луковкой, то лучше понимаешь, чем рождена легкая стройность ее ровесницы и тезки – каменной красно-белой Никольской церкви, стоящей неподалеку в пределах кремлевских стен.
Суздальский мягко вогнутый шатер был как бы ответом здешних каменщиков на далекий вызов столично-заморского стиля барокко, так же как и луковки-купола, поставленные по-разному на стройные башенки-барабаны; поражаешься, откуда только взялась тут такая изысканность линий, такое безошибочное изящество силуэта, такое разнообразие. При общем сродстве не найдешь одинаковых; в каждом своя подробность, свои сопряжения выпуклых и вогнутых, упруго круглящихся форм. Таково ведь и семейное сходство цветов, а вглядись, попробуй найти одинаковые. Природа не знает, не хочет знать однообразия, как не должно его знать искусство.
Богобоязненные посадские люди, суздальские прянишники, оловянники, кузнецы, рудометы, купцы и огородники будто соревновались между собой, расставляя густо по берегам Каменки свои приходские храмы, «холодные» и «теплые». На протяжении каких-нибудь семидесяти лет, с конца XVII по середину XVIII века, тут поднялось более двадцати таких «парных» церквей – маленьких живописных ансамблей из двух рядом стоящих зданий с шатровой колокольней.
Белые кубы и призмы украшены каждая по-своему – изразцовыми цветистыми вставками-ширинками, выложенными в кирпиче балясинками, стрельчатыми кокошниками. Башенки под куполами тоже сложены каждая на свой манер, со своим рисунком кладки.
Трудно выбрать лучшую из двадцати; и все же отчетливее других запомнилась Козьмодемьянская, на крутом берегу Каменки, с двумя разновеликими и разновысокими луковками, с белеющим в небе граненым стройным шатром, чуть вогнутым, в черных черточках окошек-слухов, сквозь которые далеко разносился колокольный звон.








