Текст книги "Сквозь ночь"
Автор книги: Леонид Волынский
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 48 страниц)
А во Львове черный дым стлался по железнодорожным путям, и не помню, как добрался до Щереца, где старшина выдал мне обмундирование. Я переодевался в пустом дворе казармы, когда высоко в небе показался наш «ТБ», тяжелый бомбардировщик, а за ним гнался немец, «мессер», и догнал без труда, и легко, будто играючи, нырнул, опрокинулся навзничь и пропорол нашему брюхо.
«ТБ» задымил и стал падать, оттуда вывалилось три комочка, но лишь над одним вспыхнул парашют; старшина помчался туда в полуторке, я успел вскочить на подножку.
Парашют белел среди поля. Летчик-майор сидел на земле, раскачиваясь и сжав ладонями бритую голову: его лицо было мокро, говорить он не мог, все повторял: «Листовки… будь они прокляты…» Оказалось, он летел к немцам с листовками, ему было нестерпимо обидно, что так ни за грош сбили его на первом же вылете.
Штурмана прошило в кабине, а у стрелка-радиста и бортмеханика парашюты не раскрылись. Может быть, их настигла на выходе пулеметная очередь. Мы похоронили их и выехали на передовую, в полк.
Что же еще? Назавтра стою у дороги, ведущей из Львова в Тернополь. Бог знает что катится по этой узкой асфальтовой полосе – танки, грузовики, велосипеды, пехота, извозчичьи фиакры с хрустальными фонарями… Пыль, жара, рев моторов, крики «воздух!», удары бомб…
Пшеница в поле по сторонам дороги начисто вытоптана, но люди все еще ныряют в гущу полегших колосьев, прячась от самолетов.
– Что будем делать? – спрашиваю у Сьянова в перерыве между налетами.
Вопрос дался мне с трудом: Сьянов был младший сержант, а на моих еще не запыленных петлицах краснели кубики. Позади нас, в лесу, сидело под соснами пятьдесят человек, ожидая моего решения.
На шоссе издыхала лошадь. Бойцы сталкивали в кювет разбитую полуторку. Рычащие танки застревали среди повозок. Задыхающиеся люди в гражданском бежали обочинами.
– Уходить без приказу никак нельзя, – убеждающе тихо сказал Сьянов. – А вооружиться надо бы.
Я поглядел на свою винтовку. У остальных были только лопаты. И еще десяток саперных топориков. Полсотни саперов с лопатами и топориками – вот что я получил вместе с приказанием построить в лесу командный пункт для штадива.
На рассвете, когда мы пришли сюда, было тихо. В лесу перекликались птицы. Некий майор должен был встретить нас, мне надлежало задать ему нелепый вопрос: «Где тут дача Румянцева?» Впрочем, это был всего лишь пароль, фамилия начинжа дивизии была Румянцев. Майор обязан был указать место для командного пункта.
О том, как строятся командные пункты, я имел тогда лишь отдаленное представление. Для этого существовал Сьянов, младший сержант в застиранной гимнастерке. Ему было все известно, в том числе и высший закон войны, велящий нам оставаться здесь, несмотря на то что никакого майора в лесу не оказалось. Несмотря ни на что…
Вот мы стоим с ним у обочины, глядя на изнеможенных людей в пиджаках. Иные бегут с винтовками, Сьянов цепко выуживает их, а я задаю один и тот же ненужный вопрос:
– Где взял?
– Там… военкомат… раздают…
– Клади. Патроны, получал?
Вскоре груда винтовок выросла у наших ног. И холмик картонных пачек с патронами. Я подсчитывал, хватит ли, когда Сьянов выудил очередного.
Бодрый, неунывающий спутник! Не сразу узнал я его под слоем пыли, покрывшей седоватые волосы, и лицо, и черный в полоску костюм. Да и он, видимо, не признал меня. Стоял, мучительно тяжко дыша, отирая свободной рукой смешанный с грязью пот, стекавший струйками по щекам. В другой руке у него была винтовка.
– Что, на Берлин? – спросил я, не в силах сдержаться.
Он поглядел ошалело – и вспомнил.
– А-а… – произнес он и улыбнулся жалкой, виноватой улыбкой. – Да-да… Не узнал, извините… Вот оно как получается…
И вдруг затрясся, уронив винтовку, прикрыв ладонями лицо, беззвучно – под рев и рычание моторов и крики людей на шоссе.
9
Утром Василь подвесил в «зале» люстру, которую привез Лене из Харькова к новоселью. Люстра была с круглым плафоном и четырьмя затейливыми рожками, куда Василь ввинтил разноцветные лампы – синюю, зеленую, красную и желтую. Получилось что-то наподобие иллюминации, и Василь сказал, что к новоселью вполне подойдет. А для будничных надобностей можно включать только одну белую, в плафоне.
После вчерашней встречи и нескольких стопок Василь выглядел нехорошо, побледнел, щеки запали глубже, под глазами темнело.
Видно было, что чувствует он себя некрепко, но признаваться не хочет, чтобы не портить праздника.
У него была язва двенадцатиперстной кишки, он заработал ее в Донбассе, куда ездил на два года из Харькова по призыву партии – строить комсомольские шахты.
Впрочем, как он говорил, тут сказалась еще и военная голодуха, когда немцы подгребли все дочиста и люди в Броварках ели вязкий тяжелый хлеб, гнилую картошку и даже крапиву.
В сорок восьмом году Василь уехал из Броварок в Харьков, поступил в ремесленное училище. Дальше была морская служба на Балтике, снова Харьков, Донбасс, – короче, биография обычная для нашего времени. И все же казалось необычным и было странно думать, что это и есть прежний круглолицый Василь-Василек.
Тетка Ивга поглядывала, шептала: «Негодный, негодный, куда ж ему…» И другие родичи тоже глядели на Василя с оттенком жалости, а он делал вид, что не замечает сочувственных взглядов, и потихоньку мрачнел или же, наоборот, затягивал вдруг за столом какую-нибудь городскую беззаботную песню.
Насколько я мог заметить, характер у него сложился нелегкий. Из обрывочных рассказов я понял, что он принадлежит к разряду болельщиков за справедливость, не дает никому спуску, на собраниях режет правду невзирая на лица и все желает довести до решающей точки.
Был он членом райкома, и в заводской партком избирали не раз, – короче, в нагрузках недостатка не испытывал, а теперь вот пришлось отпроситься на время – «трудно, здоровье не позволяет».
Как-то не верилось, что надолго отпросился он от общественных дел, – нет, не та была натура. Чем-то напоминал он теперь Никифора, хоть и не похож был на него ни внешностью, ни своей особенной складкой, каким-то привкусом невысказанной горечи, душевной какой-то изжогой.
Все это проглядывало в нем не вдруг, не сразу, а так, временами, во взгляде, в ненароком сказанном слове. На обстоятельства жизни он не сетовал, напротив, старался обрисовать в лучшем свете и говорил, что вообще-то все хорошо, грех жаловаться – «только вот честности в людях маловато».
С матерью и сестрами он обходился сдержанно, даже сурово, а из писем его я понимал, что любит он их беззаветно. Нет, не прост был мой Василь, ох как не прост!
Позавтракав у тетки Ивги и пропустив по утренней стопке, мы отправились с ним погулять.
Было не по-ноябрьски тепло, земля чуть курилась. Коричнево-серая мглистая осень стояла вокруг. Не видно было праздничных городских украшений, но праздник безотчетно чувствовался во всем – в осенней умиротворенности, в особенной тишине, среди которой где-то вдали чуть слышно звучала радиомузыка.
На старом колхозном дворе бесшумно вращалось колесо ветродвигателя на высокой мачте. Круторогие волы, как и двадцать два года назад, неторопливо хрумтели у желоба кукурузными стеблями. С тех пор и не случалось мне видеть волов. «Цоб-цобе, – усмехнулся Василь. – Пережиток, а польза кое-какая есть».
Здешний колхоз, как я слышал, в машинах недостатка не испытывает, но и волам находится дело. Вообще, видно, хозяйство тут ведется осмотрительно, без крайностей, без громких рекордов, но и без провалов.
Даже в нынешнем на редкость немилостивом году здесь выдали на трудодень по восемьсот граммов зерна, и еще ожидался сахар – за сданную на завод свеклу. О председателе все говорили хорошо, он был из местных, долго служил в армии, вышел в отставку по нездоровью и вот уже десять лет как вернулся и руководит колхозом, в меру сил и умения примиряя государственные интересы с потребностями людей.
Мы встретили броварского председателя на улице у школы, где собралось десятка три мужчин, празднично одетых – в начищенных сапогах, суконных пальто, новых фуражках или же ровно надетых несмятых фетровых шляпах.
Это был, так сказать, верхний слой, командный состав колхоза – члены правления, бригадиры, помощники бригадиров, работники учета, люди, как на подбор, плечистые, краснощекие, с высоко подстриженными крепкими затылками.
После войны сложилось так, что мужская часть деревенского населения оказалась либо на таких вот командных постах, либо села за руль автомашины, на трактор, комбайн или еще какую-нибудь технику. А вся немеханизированная доля колхозного труда, вместе с трудом домашним, осталась на плечах баб и девчат, худо ли, хорошо ли – так оно есть и будет, наверно, покуда машина не возьмет на себя побольше.
А пока что Леонид Никифорович Малько, колхозный бригадир, говорит о своем «женском батальоне» с чувством некоторой неловкости. Мы встретили и его у школы, где начальство собралось покурить, потолковать (праздник ведь!), и он повел нас на свое хозяйство, в обширный, с городскую площадь, двор бригады, уставленный многочисленными строениями, большая часть которых поднялась недавно.
Среди новостроений главенствовал кирпичный коровник, поставленный буквой «П», – сооружение добротное, чистое и внушительное размером. Да и вообще все выглядело здесь хозяйственно, крепко и не шло в сравнение со старым колхозным двором, какой я помнил.
Я задал колкий вопрос насчет студентов. Леня усмехнулся: «Пока обходимся…» Затопление Шушваливки подбавило Броваркам работников, да и с техникой стало вольготнее. А если бы еще доверили самим решать, как вести дело, где что сеять, то и вовсе неплохо было бы. «Сами ведь на своих ногах стоим, а вроде несамостоятельные…»
Праздник ли, нет ли, животноводство требует своего. В коровниках и свинарниках дежурили девчата, а по двору слонялся давний знакомый, сельский дурак Грицько, ничуть не изменившийся, все такой же гугнявый, жилистый и добродушный. Увидев нас, он поздоровался со всеми за руку, показал жестами, что все, мол, в порядке, работа идет, будьте спокойны. Затем он расхохотался, почесал под шапкой, добыл оттуда соломинку и отправился помогать девчатам управляться у кормокухни.
10
Кажется, нет ничего печальнее запущенного деревенского кладбища с покосившимися крестами и травянистыми бугорками забытых могил. Где-то среди таких безымянных бугорков была и могила Захара.
Об Андрее я узнал, что еще той зимой он исчез из Броварок, а позднее кто-то видел его однажды в Градижске чуть ли не в немецкой власовской форме.
Насилие, даже зрелище насилия ни для кого не проходит бесследно. В одних оно вселяет отвращение и пожизненную ненависть к насилию, другим калечит душу страхом. Фашизм – это ведь не что иное, как разъеденные страхом души. Наверное, если бы не существовало чувства страха, не мог бы существовать и фашизм.
Катрю Андрей бросил, она умерла в сорок третьем году от дурной болезни, которой ее наградил какой-то из проходивших тут иноземных солдат.
Об этом и о многом другом была речь за праздничным столом у Леонида Никифоровича и тетки Насти, где сменилось немало мисок со всякой снедью и немало заткнутых самодельными затычками бутылок.
К неиссякаемому столу то и дело подсаживались новые гости; многие в Броварках узнали о нашем приезде и заходили, пусть ненадолго, – повидаться, поговорить, повспоминать.
И все вспоминали о Никифоре – это был человек!
Однорукий Терешко, когдатошний бригадир, стал рассказывать, как однажды, еще до войны, председатель колхоза подал в правление просьбу – отпустить ему смушки на шапку. Человек был хороший, а к тому еще председатель, – как тут не отпустить? Решили было на заседании – удовлетворить просьбу, а тут как раз подошел Никифор, он был тогда предсельсовета. Вошел, послушал и говорит: «Я, братцы, против. И не потому, что мне смушек жалко, с одной этой шкурки не обедняем. А потому я против, что надо сперва всем людям смушковые шапки надеть, а потом уж и председателю».
– Вот какой был человек, – заключил Терешко, задумчиво улыбаясь. – Действительный коммунист.
– Нет, не жить было ему, не жить… – проговорил другой гость с таким выражением, с каким говорят иногда о не по возрасту разумном, чересчур хорошем, рано умершем ребенке.
Помолчали. И тут тетка Настя стала рассказывать, как года три назад приходил к ним в хату – еще в ту, еще в старую, – кто бы вы думали? Яшка Гусачок.
Да, представьте, приходил как ни в чем не бывало, еще и конфет детям принес, и поллитровку в кармане.
После войны его судили как полицая, и отсидел он лет десять, если не больше, – и вот ведь, живой-здоровый. Где-то там, в Сибири, поселился, а сюда приехал погостевать, чего ему, – и вот зашел…
– Ну и что же?
– Да ничего…
– Нет, позвольте, как же это… как все обошлось?
– Да так и обошлось. Я заплакала – знаете, дело бабье. А Леня…
– Что ж Леня?
– Отвернулся, и все.
– Ладно, хватит, давайте-ка выпьем, – сказал тут Леня, наполняя пустые стопки. – Видно, так оно и быть должно, ничего не сделаешь.
Однако пить на этот раз никто не торопился. И долго еще не возобновлялся застольный шумок, – пока не прибыл один из племянников тетки Ивги, молодой учитель Мишко.
Видно, не только что начал он праздничный обход и не к первому столу приближался. Войдя в дом, он подхватил стоявший у двери стул и пошел кружиться, будто с девушкой, а его молодая жена, вполне и даже слишком трезвая, смотрела на него с тем выражением, с каким повсюду смотрят слишком трезвые молодые жены на веселых не в меру мужей.
Покружившись под собственный аккомпанемент (он дудел на все лады и барабанил кулаком по сиденью), Мишко поставил с пристуком стул у стола, уселся, снял шапку, выпил стопку, закусил помидором и – непонятным образом отрезвев – стал говорить, что молодым учителям в школе приходится туго, они тут в меньшинстве, никаких новшеств добиться не могут, потому что старым учителям не до новшеств, те по уши в свои огороды зарылись.
– Ладно, хватит, язык распустил, – вмешалась жена. – Хорошо тебе, что в огороде батько с матерью копаются, да еще я в придачу, а то разжились бы на твои шестьдесят карбованцев. Помолчи, дай человеку спеть.
Другой племянник, сын овдовевшей в конце войны тетки Мотри, давно порывался спеть. Это был рослый, широкоплечий и широкоскулый парень, с румянцем до ушей, темно-русой чуприной и вполне городскими, аккуратно подстриженными баками. Одет он был тоже по-городскому, при галстуке. Он работал экскаваторщиком на строительстве системы прудов и утверждал, что рыбы тут вскоре будет тьма.
– И на что нам та рыба, – вздохнула тетка Ивга, – когда под эти пруды все луга позабирали, а где скотину выпасать, никто и думать не думает.
Не думал об этом и племянник. По всему видно было, что недолго ему оставаться тут, вот только дайте закончить пруды, и подастся он куда-нибудь, благо у нас экскаваторщику есть куда податься.
Пение, верно, было его страстью. Пел он сильным, чуть сбивающимся с тона голосом, и Василь, помрачневший было, вдруг стал подтягивать своим тенорком; спелись они без труда и пели совсем не то, что испокон веку звучало в Броварках, – не про вдову, не про явор над водою, не про казака, что уехал на войну, а все больше про дальние поезда, синеглазых девушек и про парус на морской волне.
11
В углу под иконой у тетки Ивги я увидел аккуратно накрепленные к стене тетрадные странички, где не очень похоже, но все же так, что и угадать не трудно, нарисованы были карандашом Лермонтов, Гоголь, Шевченко, Юрий Гагарин и васнецовские богатыри. Рисунки были украшены акварельными рамочками из зеленых веточек с красными ягодками и оказались делом рук девятилетнего Валерки, единственного представителя мужского пола среди многочисленных внучат тетки Ивги.
Он держал себя соответственно – зря не суетился, слов на ветер не бросал, зубы не скалил.
Я спросил у него:
– Рисовать любишь?
Он молча пожал плечами.
– Стало быть, не любишь?
Он снова шевельнул плечами, на этот раз как-то по-иному.
– Любит, любит! – затараторили младшие.
– А ну цыть! – неторопливо сказал он. – Сороки…
Я подарил ему цанговый карандаш с запасными грифелями. Он тотчас развинтил его, разглядел, что к чему, свинтил и попробовал, хорошо ли тушует. Кажется, карандаш ему понравился.
– Значит, художником будешь, – утвердительно сказал я.
Он в третий раз повел плечами и усмехнулся. По усмешке можно было со всей определенностью заключить, что будет не будет, а уж во всяком случае постарается.
Глядя на младшее броварское поколение, я все раскидывал, старался по каким-то смутным признакам разгадать, кто по какой дорожке пойдет. И хоть понимал, что такое гадание – занятие зряшное и даже странное до смешного, а все же казалось, что кое-что угадываю. И выходило так, что мало кто из внуков тетки Ивги останется здесь, при дедовской земле.
Что ж, думал я, это вполне естественно. Количественное соотношение городского и деревенского населения меняется и будет меняться неизбежно, таков путь современного развития, так должно быть. И при всем том – кто же, какая часть, лучшая или худшая, должна уйти отсюда? И кто должен остаться – неужели же только те, у кого недостанет природной подвижности, любознательного беспокойства, настойчивости, способностей? А может быть, все тут – загадка судьбы, цепь случайностей, игра обстоятельств, у одного сложится так, у других этак?
Раздумья не приносили ясности. Мне трудно было представить себе Броварки лет через двадцать пять и грустно было сознавать, что навряд ли увижу, как именно все тут изменится.
Наступил день отъезда. Как и в первый день, я проснулся затемно и долго глядел в медленно сереющее окно.
Хорошо, что наконец-то побывал тут и повидался со всеми, думал я. Хорошо, что немилостивый год не так жестоко задел Броварки, что люди здесь сыты, что есть электричество, что построили баню и строят Дом культуры, что празднуют новоселье, что колхоз крепкий, что запаслись кормами и не станут бить молочных коров, что председатель человек добрый, не пьяница, не самодур. В общем, с поездкой мне повезло. А все же на душе как-то смутно, и это, наверное, оттого, что не нашел могилу Захара и что нет Никифора. С ним было бы тверже, надежнее.
Я оделся, вышел наружу. Утро было туманное, все вокруг потонуло в белой мари, только оголенные вершины деревьев кое-где пробивались, да не погашенные еще фонари на поселке желтели смутными пятнами. Где-то во дворах крякали утки, кто-то звал: «Тась-тась-тась!..» Из тумана бесшумно возникла молодуха на мужском велосипеде и снова потонула, нажимая сапогами на педали. Издалека донеслись звуки боя часов на Спасской башне, затем государственный гимн. Радиоузел начал работу, и я вернулся в дом, чтобы послушать известия и собраться в дорогу.
Мы рассчитывали уехать рейсовым автобусом в половине девятого, да не вышло. Автобус промчался из Бугаевки битком набитый, и Василь было приуныл, ему необходимо было поспеть в Кременчуг к харьковскому поезду, к часу дня. Пришлось Лёне Малько сходить к председателю, и тот, как водится, не отказал, дал машину до Градижска.
Простились. Произнесли обычные в таких случаях, ничего не выражающие слова. Василь молчал. Тетка Ивга стояла, окруженная внуками, – маленькая, будто ссохшаяся, в черном платке, молчаливая, терпеливая тетка Ивга.
Туман развеяло. За бугристым кладбищем промелькнула вросшая в землю хата; слева через дорогу виднелся недостроенный дом на четыре комнаты, точь-в-точь такой, как у Лены Малько, покрытый шиферной серой крышей, но еще не оштукатуренный, без окон. Это была стройка Наталки с Николаем-Миколой, и если бы мне случилось приехать в Броварки не теперь, а через год, то не нашел бы на прежнем месте никого.
Что же станется с ней, с гостеприимной столетней хатой? Так и будет стоять пустая? Или снесут?
Я обернулся. И уже не видны были ни тетка Ивга с внуками, ни кладбище, ни хата. Шофер вел машину «с ветерком» и рассказывал, как в сорок втором году прятался в Шушваливке, чтобы не угнали, и как полицаи нашли в подполе и отлупили, и каково пришлось потом в Германии, в Бельгии, в Голландии. От Броварок до Градижска езды полтора часа, он так и не успел досказать до точки.
Что-то неясное томило, пока мы с Василем ждали автобус в Градижске: будто надо проснуться, а не можешь стряхнуть сон или встретил человека очень знакомого и мучительно вспоминаешь – кто?
Мы ожидали на стоянке у обнесенного штакетником сквера. Собственно, это был даже не сквер, а скорее обширный пустырь, заросший травой квадрат, который только начали превращать в сквер или парк. Оголенные по-осеннему деревца росли там на побурелой траве вдоль нешироких земляных дорожек.
– Не скажете ли, – спросил я у немолодого прохожего, – что было тут до войны?
– Школа, – ответил тот. – А при немцах тюрьма.
Все вдруг проявилось, обрело жесткую ясность. Глубокий снег прикрыл белизной траву. Двухэтажное длинное здание с заколоченными окнами встало на белом, а на месте штакетника выросли столбы с короткими перекладинами наверху, поднятыми, как у открытого семафора.
Я вошел внутрь ограды. Теперь я мог бы найти здесь все даже с завязанными глазами. Вот тут я упал в снег, он показался мне теплым. А дальше…
Парень с девушкой шли по дорожке навстречу, я перехватил удивленный взгляд. Ну и пусть, теперь мне надо было просчитать шаг за шагом. Девяносто. Не так уж много по сравнению с долгой дорогой на Берлин. Девяносто шагов – что и говорить, отрезок невеликий, но и его надо было пройти…
Парень с девушкой удивленно смотрели, Как я пригибаюсь к самой земле, – им ведь не видна была колючая проволока, а я почувствовал, как цепляюсь спиной, рванулся и пробежал туда, где условлено было с Захаром.
Все там осталось как было – деревянный забор и одноэтажный дом на возвышении, за которым улица круто спускалась вниз.
Постоял на условленном месте, просчитал ударами сердца весь путь Захара. «Только не бежать!» Ладно, Захар, пойдем спокойно.
Я пошел вниз по булыжной улице. И там, где в ту ночь промоинами в снегу чернели плавни, теперь открылось море.
Да, это было Кременчугское море, безбрежное и спокойное, с каким-то дымящим пароходом на горизонте и лениво набегающей к ногам голубоватой волной.
1963








