Текст книги "Сквозь ночь"
Автор книги: Леонид Волынский
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 48 страниц)
ВЫСОКИЙ БЕРЕГ
Полчаса до вокзала в трамвае, час двадцать минут в вагоне электрички, а затем еще около полутора часов пешком, по солнцепеку, неся надетый через плечо этюдник, складной стул и большой парусиновый зонт.
И вот я сижу под этим зонтом на высоком берегу, мучительно щурюсь, сыплю пепел в краски и раздраженно грызу кончик кисти.
А шагах в двадцати от меня лежит и наслаждается жизнью человек, вероятно одних со мной лет, с отвисшим животом, жировыми наплывами на бедрах, седоватый, с загорелой коричневой лысиной и, кажется, очень довольный собой.
Явился он недавно. Проходя мимо, остановился, постоял сзади (тоже еще привычка – глядеть под руку!) и, поняв, как видно, что мне это неприятно, отошел – почему-то на цыпочках. Раздевшись в сторонке, он погладил себя по животу и, сплетя пальцы рук на затылке, задрав лицо и глядя в небо, потоптался взад и вперед вдоль воды – видимо, охлаждал подмышки. Затем он купался.
Приходилось ли вам наблюдать со стороны за купающимися? Есть люди, делающие это просто, без особых церемоний, – вошел в воду, окунулся, поплавал сколько Хотелось, вышел… А бывают типы, купающиеся так, будто им необходимо показать всему миру, какое это неслыханное наслаждение и какие они пловцы.
Они не входят в воду, а врезаются в нее с видом покорителя стихии, будь это даже какая-нибудь нестоящая куриная речушка. Плавают они, звучно вышлепывая саженки, лихо кладя на воду то одну, то другую щеку, то и дело отфыркиваются, часто ныряют, выставляя растопыренные ноги, а вынырнув, шумно прочищают нос и ложатся на спину, чтобы все видели, как они умеют лежать на воде без малейшего движения.
Вот так точно купался этот человек. А теперь он валяется на песке, прикрыв лицо своей капроновой шляпой (терпеть не могу эти шляпы-сита!), сдвинув до паха линялые трусы и удовлетворенно поглаживая и похлопывая себя по животу, а я должен страдать и терзаться сомнениями, пытаясь перенести на холст заречную луговину с двумя стогами сена, деревья, воду, небо, облака и все прочее. И так ведь всю жизнь!
Мысль эта грызет и подзуживает меня (тем более что этюд не ладится). В конце концов, захлопнув этюдник, я встаю, раздеваюсь и тоже, черт возьми, лезу в воду.
Купаться, что говорить, приятно, но я, во всяком случае, не считаю нужным заявлять об этом во всеуслышание. Окунувшись и поплавав, выхожу и растягиваюсь на песке, прикрыв глаза.
Так проходит десять, пятнадцать, двадцать минут, – лежу и молчу, греясь, покуда владелец капроновой шляпы не начинает шелестеть бумагой. Осторожно приоткрыв один глаз, вижу, как он, усевшись в тени кустов ивняка и скрестив ноги, разворачивает объемистый пакет с едой. Расстелив на траве газету, он достает из своих измятых полотняных штанов складной нож, нарезает солдатскими ломтями хлеб, колбасу, раскладывает помидоры, огурцы, зеленый лук, какие-то пирожки…
Не успеваю отвести взгляд, когда он вдруг поднимает голову:
– Может, присоединитесь?
Он делает гостеприимный жест в сторону сплошь заложенной харчами газеты.
– Спасибо, не хочется, – отвечаю я хмуро, хотя, по совести, мне очень даже хочется. Купанье и заманчивый вид чужой еды делают свое.
Владелец шляпы вздыхает:
– А может, это самое…
Перегнувшись с усилием, он достает из своих необъятных штанов алюминиевую помятую флягу, встряхивает ее, улыбаясь.
– …по маленькой, а? А то ведь одному скучно…
Он с обезоруживающим простодушием пожимает плечами. Поднявшись, достаю из кармана своих штанов бутерброды.
– Ну, вот и отлично, лады́…
Положив флягу, он энергично потирает руки.
Знакомы ли вам люди, непременно потирающие руки перед тем, как приступить к еде и выпивке? Любовь к этому занятию так и прет, так и сочится из них… Выполнив обязательную процедуру, владелец шляпы отвинчивает крышечку фляги, наполняет ее и протягивает мне.
– За неимением гербовой… По очереди придется, – произносит он. – Будьте здоровы…
Наполнив крышечку для себя, он приподнимает ее:
– Ваши успехи! Как говорится, за творчество…
Закусывает он, поминутно тыча лук в соль, аппетитно хрумтя и с полным ртом приговаривая:
– Помидорчик берите… А огурчики отчего же? М-мм… Ай-яй-яй!.. Пробуйте, не пожалеете. Малосольные. У меня их жена с перчиком, с чесночком… За уши не оттянешь. Что, неправда?
Огурцы действительно вкусны. Выпиваем еще, закусываем, снова выпиваем, покуда фляга не пустеет. Огорченно встряхнув ее над ухом, он завинчивает крышечку, свертывает газету. Я приношу папиросы.
– Спасибо, – он заслоняется ладонью. – Бросил… Двадцать четыре года коптил душу, а все же бросил… Чего и вам желаю…
Ткнув свернутую комком газету под куст, он устраивается в тени, покряхтывая и кладя под голову свернутую одежду.
– Врач у меня знакомый, тот так говорит: до сорока – кури, если уж хочешь, а после сорока – пей… Понемногу, конечно… – смеется он. – Гимнастика кровеносных сосудов… – Умостившись как следует, он продолжает: – А вам, при такой специальности… Просто грех…
Я усмехаюсь, с преувеличенной тщательностью стряхивая пепел. Помолчав и вздохнув, он говорит мечтательно-сонно, глядя в небо и поглаживая ставший тугим живот:
– Это ж одно удовольствие, красота одна, на свежем воздухе, на лоне, как говорится, природы… Где захотел, там и присел, вольная птица… Не то что мы, финансовые работники, каждый день одно и то же, одно и то же…
Веки его закрываются, он с усилием приподнимает их.
– Конечно, талант иметь надо… – бубнит он, засыпая. – Это само собой… Никому никогда не завидовал, деньги и все такое… А вот талант… да-а…
Через минуту похрапывание с присвистом несется из-под куста. Лежу, покусывая мундштук папиросы. От выпитой водки и плывущих в вышине облаков приятно кружится голова, и все, все, кроме огромного бело-синего неба, вдруг начинает удаляться, уходить куда-то, делается маленьким, ненастоящим, ненужным… Человек завидует мне, я – ему… Смешно и глупо… Так и лежать бы век, глядя, как они набегают, беззвучно сталкиваясь, исчезая и рождаясь вновь… Лежать и глядеть, и к черту жалкие попытки удержать, уловить, остановить…
Вот плывет снежный, с клубящимися парусами корабль, а вот уж нет его, он превратился в птицу. Огромное крыло ее коснулось солнца и, накалившись, испарилось. Затем появляется отара немыслимо белых овец, за овцами – двугорбое облако, настолько похожее на верблюда, что мне хочется немедленно разбудить симпатягу финансиста и показать ему это.
«Вот в том-то и беда, – усмехаюсь я. – Птицы, овцы, верблюды… Там, где нормальный человек видит попросту приятную синеву, ты, дурак, разыскиваешь полутона, оттенки. И мало того, тебе обязательно хочется навязать все это другим. Ты давно разучился наслаждаться искренне и бесхитростно. В музеях ты тайком угрызаешься завистью – тебе, видишь ли, хочется сделать лучше… В жару, истекая потом, ты безуспешно ловишь трепет нагретого воздуха, а после освежающего ливня, вместо того чтобы вздохнуть свободно, кряхтишь, глядя на мокрые асфальтовые тротуары, – ведь они голубые, а вовсе не серые. Голубые, с лимонными звездами налипших кленовых листьев…
А сейчас, вместо того чтобы поваляться в тени, ты встанешь и потащишься к этюднику, потому что тебе вдруг покажется, что ты ухватил самое главное: маленький, порыжевший на солнце стожок, стоящий чуть позади большого, оказывается, чем-то напомнил тебе теленка, пасущегося с матерью на зеленом лугу…»
И я действительно поднимаюсь и ухожу на цыпочках, провожаемый булькающим похрапыванием. Через часок слышу аппетитный зевок.
– Купаться будете?
– М-мм… погодя… – мычу я, болезненно щурясь и осыпая табачным пеплом палитру. – Купайтесь, купайтесь…
На этот раз – должно быть, из деликатности – он делает это тихо. Накупавшись и влезая мокрыми ногами в штаны, бубнит:
– Я, знаете, курортов не признаю… Милое дело деревня… Мы тут недалеко снимаем, в Софиевке. Каждый год… Хоть месяц, да мой… А вы и не спали?
– М-мм… нет, не спал…
Он вытряхивает песок из тапочек.
– Пойду, – покряхтывает он, обуваясь. – Обедать пора. Окрошечка у нас сегодня холодненькая… У меня жена, доложу я вам, мастер… За уши не оттянешь! Может, компанию составите, а? И сто грамм найдется…
– Н-нет, благодарю вас… – рассеянно бормочу, покусывая кончик кисти. – Спасибо, спасибо…
– Ну, как хотите. Как говорится, вольному воля… Желаю успеха…
Он приподнимает свою капроновую шляпу.
Через полчаса начинаю жалеть, что не задержал его, – пусть бы поглядел. Встав, отхожу на три-четыре шага, клоню голову вправо и влево, – кажется, получилось…
Положив кисти, закрываю этюдник, бегу купаться – с разгона, с видом покорителя стихии врезаюсь в воду, звучно отшлепываю саженки, ныряю, шумно отфыркиваюсь и, перевернувшись на спину, отдыхаю, не шевелясь, глядя вверх, на плывущие облака.
1957
КОНЦЕРТ
– Товарищи, кто на шефский концерт – прошу в автобус, – трижды повторил администратор Мышкин, быстро проходя по длинному полутемному коридору госэстрады и лавируя между топтавшимися здесь актерами.
– Аполлон Ефимыч, где стоит автобус? – окликнула его певица Славская, высокая, полногрудая женщина с гладко зачесанными темными волосами.
– Ах, боже мой, Елена Викторовна, где же может стоять автобус? – сказал Мышкин, взявшись за ручку пухлой, обитой коричневым дерматином двери с табличкой «Директор». – Вы всегда задаете странные вопросы. Конечно же во дворе. Идите устраивайтесь, а я сейчас…
Он исчез за стеганой дверью и минут через десять появился во дворе, держа в руке путевку и дуя на ходу на непросохшую директорскую подпись.
В автобусе, кроме певицы Славской, сидели уже силовые акробаты братья Чередниченко, скрипач Бенедиктов, жонглер и музыкальный эксцентрик Боб Картер, балетная пара – Лебедева и Крамской, а также пианистка Леденецкая – рыхлая молодая женщина с нездоровым цветом лица и в очках. Мастер художественного слова Павел Крымов прогуливался в стороне, заложив руки за спину.
– Все? – спросил Мышкин, заглянув в путевку и считая глазами сидящих в автобусе.
– Менелая Кузьмича еще нет, – сказал младший Чередниченко, кудрявый, светловолосый паренек лет восемнадцати – девятнадцати, с круглым лицом и смешливыми глазами.
– Он заболел, – сказал Мышкин. – Такая история, ангина, что ли… Придется уж вам, Павел Семеныч, вести концерт.
Павел Крымов, не говоря ни слова и не вынимая рук из-за спины, подошел и влез в автобус.
– Ну, Костя, все, поехали, – сказал Мышкин.
Костя, высокий человек лет пятидесяти, с густой проседью и сердитым красным лицом, копавшийся до того в моторе, закрыл капот и, вытирая руки тряпицей, обошел вокруг автобуса, постукивая носком ботинка по скатам.
– С такой резиной… – начал было он.
– Давай, давай, – сказал Мышкин. – Каждый раз одно и то же. И так опаздываем.
Костя пожал плечами, уселся за руль, и маленький автобус медленно выехал со двора, оставив после себя крепкий запах бензиновой гари.
Было около семи. По улицам густо шли машины. Дворники поливали тротуары. Накаленный асфальт дымился и высыхал на глазах. В автобусе было жарко. По шее у скрипача Бенедиктова, одетого в плотный черный костюм с шелковыми лацканами, текли струйки пота. Он чувствовал, как они стекают на спину и грудь, и старался сидеть так, чтобы не измять белую крахмальную манишку. Остальным тоже было жарко. Славская обмахивалась платочком. Братья Чередниченко, Крамской и Боб Картер сняли пиджаки, – они везли в чемоданчиках костюмы для выступления. А пианистка Леденецкая, которую укачивало даже в трамвае, сидела впереди и старалась не смотреть внутрь автобуса.
Один лишь Костя чувствовал себя хорошо в своей добела выцветшей гимнастерке с расстегнутым воротом. Проехав по центру, он свернул на бульвар, обсаженный тополями, и вскоре выехал на шоссе. По сторонам еще тянулись дома, но их становилось все меньше. В открытые окна автобуса ворвался слабый запах сосновой хвои. Промелькнули строящиеся корпуса рабочего поселка, запах хвои усилился, и все высунули головы наружу, чтобы глубже вдохнуть свежий и чистый воздух.
Лес начинался сразу за городом и тянулся далеко, насколько видел глаз, по сторонам маслянистого, до блеска укатанного шоссе. Высокие прямые сосны, серовато-коричневые внизу и медно-оранжевые у вершин, чередовались с густыми посадками темно-зеленого ельника. Актеры дышали вовсю.
– Хороший воздух – это все-таки вещь… – проговорил Мышкин.
Но ему никто не ответил. Никому не хотелось говорить. Хотелось сидеть вот так, высунув голову в окно, дышать, отходить от жары, ни о чем не думать.
Бенедиктов чувствовал, как просыхает тело, – под пиджаком и взмокшей манишкой гулял холодок. Славская перестала обмахиваться и мечтательно смотрела на освещенные предвечерним солнцем вершины деревьев. Навстречу промчались три полуторки, груженные морковью, огурцами и ярко-красными помидорами в решетчатых ящиках. Протарахтел мотоциклист, за спиной которого сидела девушка в голубом платье, с летящими назад рыжими волосами. Промелькнул черно-желтый дорожный указатель «Тульчино – 20 км.». Мышкин наклонился к Косте и спросил:
– Сколько еще?
– До развилки пятнадцать, а там еще по грейдеру километров десять с гаком, – ответил Костя.
Он полез левой рукой в карман гимнастерки за папиросой, – в это время сзади что-то оглушительно выстрелило, сразу же раздался второй выстрел, Костя вцепился обеими руками в баранку, автобус мотнуло вправо, затем влево, Славская вскрикнула: «Ах, боже мой!», а Костя сильно потянул на себя ручной тормоз и сказал:
– Ну вот, доездились…
Он открыл дверцу, вышел из машины, обошел ее вокруг и вернулся.
– С приездом, – сказал он. – Попрошу выйти, мне надо инструмент достать.
Все, кроме Павла Крымова, тихо вышли из автобуса. Позади на шоссе темнела двойная жирная полоса, похожая на латинское «S», а резина на задних колесах безжизненно сплющилась.
– Кошмар, – сказал Мышкин, хватаясь за голову. – Что ж это будет?
– Кошмар, кошмар… – повторил Костя. – Скажите спасибо, что живы остались.
– При чем тут живы, – сказал Мышкин. – Мы же опоздаем!
Костя пожал плечами:
– Говорил я вам, Аполлон Ефимыч, разве с этой резиной можно выезжать, да еще в жару такую. Халтура и больше ничего…
Он влез в автобус, приподнял заднее сиденье и принялся со стуком доставать инструмент. Мышкин нервно прошелся вокруг машины. Бенедиктов вернулся в автобус и вылез, держа на весу футляр со скрипкой. За ним Костя выкатил запасный скат и выбросил на шоссе домкрат, гаечный ключ и еще кое-какие мелочи. Мышкин взглянул на часы и сказал:
– Сколько вам потребуется на эту комедию?
– Если бы один скат, то это быстро, – сказал Костя. – А второго запасного у меня нет. Придется латать.
– Фантасмагория, – сказал Мышкин. – Тысяча и одна ночь. У них же в девять начало!
– Это и думать нечего, – сказал Костя. – Сейчас который?
– Десять минут девятого.
– Ну вот, считайте. Сменить скат – минут пятнадцать, залатать другой – это еще минимум полчаса, вот вам уже сорок пять минут, а ехать?
– Гибель Помпеи! – воскликнул Мышкин. – Вы знаете, что значит сорвать шефский концерт?
– Что ж я вас, на спине повезу, что ли? – спросил Костя. Он вздохнул, взял домкрат и полез под автобус. Мышкин потоптался, взъерошил остатки волос на голове и крикнул:
– Павел Семеныч, что вы там сидите, как на именинах? Уже приехали, можете выходить.
Крымов поднялся и молча вышел из автобуса, брюзгливо глядя себе под ноги. Выйдя, он тотчас заложил руки за спину, ссутулился и отошел в сторону.
– Ну так как же, Аполлон Ефимыч? – вяло спросил Бенедиктов.
– Вы же слышали, – пожал плечами Мышкин. – От этих дел можно получить инфаркт.
– Товарищи, чего нам здесь стоять? – сказал младший Чередниченко. – Пойдемте пока что в лес. Когда Костя закончит, он нам погудит.
– Прекрасная идея, – сказала Леденецкая. У нее сильно кружилась голова от езды в автобусе, ей хотелось посидеть или полежать.
– У меня длинное платье. – сказала Славская.
– Чепуха, подколите юбку, – предложила Лебедева. – Я вам сейчас дам булавки. Жора, возьми там у меня в чемоданчике.
Крамской достал из автобуса чемоданчик, где лежал костюм испанки с красными розами на черном кружеве, балетные туфли и коробка грима. Лебедева помогла Славской подколоть узкую юбку. Боб Картер и братья Чередниченко взяли свои пиджаки, все гуськом спустились через неглубокий кювет и направились в лес. Павел Крымов постоял немного и тоже пошел вслед за всеми, держа руки за спиной и высоко переставляя ноги, словно бы он шел по болоту. Чередниченко-младший обернулся и крикнул:
– Аполлон Ефимыч, а вы чего?
– Не трогайте меня, – отозвался Мышкин. – Мне и так хорошо.
Он топтался подле торчащих из-под автобуса Костиных ног, поминутно смотрел на часы и кряхтел так, словно не домкрат, а он сам приподнимает тяжелый автобус.
Актеры углубились в лес. Здесь было прохладно и тихо. Сухая хвоя лежала под соснами. Кое-где рос пушистый молоднячок-самосев с ярко-зелеными мягкими иглами. Небольшая прогалина, окруженная деревьями, манила сказочно-чистой травой.
– Вот где можно чудно посидеть! – воскликнула Леденецкая. Ей не терпелось приземлиться, чтобы унять головокружение и тошноту.
Чередниченко-младший расстелил свой пиджак, Леденецкая уселась. Боб Картер и старший Чередниченко тоже раскинули свои пиджаки для Славской и Лебедевой и уселись рядом. Крамской изящным балетным движением лег на живот и подпер руками голову. Бенедиктов же стоял, держа футляр со скрипкой и не решаясь сесть, так как проклятый черный материал цеплял на себя что попало и зверски мялся, Павел Крымов прохаживался в стороне, заложив руки за спину и отбрасывая носком ботинка попадающиеся под ноги сосновые шишечки.
– Боже мой, как чудесно! – сказала Леденецкая, у которой мгновенно прошел приступ тошноты. – Что значит природа!
– Да-а… – неопределенно протянул Чередниченко-старший.
– Такая красота, что просто глазам не веришь, – сказала Лебедева, – не знаю, почему все стремятся во всякие там Сочи, когда тут под носом такой воздух.
– Не говорите, – возразила Славская, – это все-таки не то. Лично я терпеть не могу отдыхать в деревне…
Ей было очень неудобно сидеть, и она все время опасалась, как бы не лопнула юбка.
– Смотрите, товарищи, земляника! – сказал Чередниченко-младший. Он сорвал стебелек, на котором висели три яркие, сухие ягодки.
– Подумайте! – всплеснула руками Леденецкая. – Какая прелесть! Покажите, умоляю.
Она взяла стебелек, поднесла его к глазам и затем понюхала. Младший Чередниченко встал и пошел по полянке, нагибаясь и срывая время от времени стебельки с красными ягодами.
– Граждане, белка! – сказал басом Боб Картер. Он лежал на спине, закинув руки под голову, и смотрел вверх.
Все подняли головы и тоже увидели белку. Она сидела на стволе высокой сосны головой вниз, распушив хвост и настороженно глядя на актеров живыми черными бусинками. Боб Картер потянулся за шишкой.
– Умоляю, не пугайте ее, – прошептала Леденецкая.
– Я как-то заходила в зоомагазин насчет аквариума, – сказала Славская, – там как раз были в продаже белки.
– Господи, сколько я их переловил, это даже трудно сказать, – проговорил Боб Картер. Он наконец нашел шишку, приподнялся и швырнул ее вверх. Белка метнулась по стволу и исчезла, сверкнув рыжим хвостом.
– Не представляю, как можно поймать такое быстрое животное, – сказала Леденецкая. – Расскажите, умоляю!
И Боб Картер подробно рассказал, как он в детстве с товарищами ловил белок и как однажды они нашли место, где белки прятали орехи на зиму, это было огромное дупло в старом дубе, там оказалось пуда полтора отборных орехов. Их никак нельзя было оттуда достать, пришлось просверлить внизу дырку, а тогда уж как посыпалось…
– Подумайте только… – вздохнула Леденецкая.
Бенедиктов прислонил футляр к дереву, откинул назад нависшие волосы и сел поближе к Бобу, забыв подтянуть при этом брюки. Павел Крымов, все еще шагавший взад и вперед, приблизился и остановился, делая вид, что вовсе не слушает, а рассматривает что-то у себя под ногами. А Картер не мог уже остановиться. Воспоминания хлынули из него, как орехи из того заветного дупла.
Он рассказал, как они с дружком ходили на ночную рыбалку и как поймали здоровенного сома и никакой силой не могли его вытащить. И как он однажды заблудился в лесу, а собака – мировой пес Шарик – нашла его и вывела и все прыгала от радости и лизала ему лицо, и еще много всякого другого. И, рассказывая все это, он забыл о том, что носит дурацкое имя Боб Картер и что теперь, надев фрак и цилиндр, жонглирует по вечерам мячами и зажженными факелами и играет на деревяшках и бутылках.
И все слушавшие его, кроме Чередниченко-младшего, все еще собиравшего землянику, тоже вспомнили о чем-то таком, что пряталось в самой сокровенной глубине и к чему прикасаться было больно и сладостно.
Боб Картер умолк. Вершины сосен еще пламенели, а из глубины леса тянулись синие прохладные тени. Чередниченко-младший принес пучок земляники, разделил его на три букетика и роздал женщинам. На шоссе прогудела машина, – раз, другой и третий.
– Пора, пора, рога трубят… – вздохнул Крамской.
Он все тем же рассчитанным пружинистым движением встал и отряхнул с брюк травинки. Все поднялись, Бенедиктов взял свой футляр. К штанам его сзади тоже налипли травинки, хвоя и какие-то палочки, а галстук-бабочка сбился на сторону, но он о чем-то задумался и пошел за всеми, спотыкаясь о корневища. Павел Крымов замыкал шествие, держа по-прежнему руки за спиной, сутулясь и высоко переставляя ноги.
С шоссе доносились настойчивые гудки. Костя стоял, вытирая руки тряпицей, а Мышкин нетерпеливо нажимал кнопку, глядя в сторону леса.
– Тысяча и одна ночь с вами, ей-богу, – сказал он, завидев актеров. – Такая история, ну прямо как маленькие! Мы же опаздываем минимум на час…
Все молча влезли в автобус. Костя спрятал тряпицу, под сиденье и взялся за руль. Быстро темнело, и он вскоре включил фары. Вечером лес выглядел таинственно и сумрачно, в открытые окна летел холодный ветерок. Боб Картер, братья Чередниченко и Крамской надели свои пиджаки в рукава, а женщины подняли стекла в окнах.
Костя свернул с шоссе на грейдер, здесь немного трясло, и Леденецкую опять стало тошнить, но вскоре показались огоньки большого села, и автобус, проехав по длинной улице, остановился на площади у двухэтажного здания районного клуба. У входа в клуб горела яркая лампочка без колпака и висела рукописная афиша, возвещавшая о шефском концерте артистов областной эстрады.
Мышкин живо выскочил и исчез за дверью. Все остальные тоже вылезли из автобуса и прошли в вестибюль. Здесь было пусто. Откуда-то – должно быть, из зала – доносились приглушенные звуки пения и шелест аплодисментов. Появился Мышкин. С ним шел худощавый паренек с румяным лицом и встрепанными льняными волосами, в пиджаке и вышитой сорочке.
– Знакомьтесь, товарищи, это завклубом, – сказал Мышкин.
Паренек застенчиво пожал руки братьям Чередниченко, затем вспомнил, что сначала следовало знакомиться с женщинами, и окончательно смутился.
– Понимаете, все как раз получилось не так уж плохо, – сказал, потирая руки, Мышкин. – Здесь решили пока пустить самодеятельность, чтобы не заставлять публику ждать. Только что начали.
– Мы сейчас это дело прекратим, – решительно сказал завклубом.
– Ну что вы, что вы, – певуче проговорила Славская. – Пусть уже выступят, а то им ведь обидно будет. А мы подождем немного.
– Пусть первое отделение будет самодеятельность, – сказал Мышкин, – а мы, так сказать, проведем второе.
– Тогда пойдемте за кулисы, – предложил завклубом.
– Стоит ли? – возразила Славская. – Молодежь смутится и все такое… Пусть они даже не знают, что мы приехали, так будет лучше.
– Тогда, может, в зал пройдете? – спросил завклубом. – Посмотрите, покритикуете нас… – Он напряженно соображал, как извлечь максимальную пользу из приезда актеров.
– Отчего же, это очень интересно, – сказала Славская.
Завклубом подозвал какую-то девушку и сказал:
– Фрося, проводишь товарищей артистов в зал и устрой их там как следует, поняла?
Девушка кивнула, все ушли с ней, а Мышкин взял завклубом под руку и доверительно сказал:
– Что ж, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Зато программочка, я вам доложу, что надо. Жанровые песни – раз, испанский танец – два, жонглер и музыкальный эксцентрик – три, силовой акробатический этюд – четыре, и, кроме того, есть художественное слово и скрипка…
– Да, это очень хорошо, – проговорил, согласно кивая, завклубом.
Тем временем актеры прошли в зал. Фрося попыталась тащить их в первые ряды, но они тихонько уселись в самом конце. Небольшой зал был полон, Фросе пришлось поднять кое-кого из молодежи, чтобы освободить места. «Артисты», – шептала она каждому, и те мгновенно поднимались, почтительно поглядывая на актеров. По залу пронесся было шумок, все стали оглядываться, но тут на сцену вышли парень с баяном и круглолицая девушка в розовом платье, с толстенными косами, выложенными короной вокруг головы.
Парень сел на стул, тронул баян, и девушка запела. Она спела две песни – веселую «Гандзю» и грустную «Мисяцю ясный». Голос у нее был чистый и звонкий, как колокольчик. В зале шумно аплодировали. Лебедева наклонилась к Славской и прошептала:
– Приятный голосок, правда?
– Да, очень мило, – кивнула Славская. – Конечно, школы никакой, но материал вполне приличный.
Павел Крымов, сидевший рядом, кашлянул: «К-гм». Аплодисменты утихли, девушка сказала:
– А теперь я заспиваю частушки.
В зале одобрительно зашумели. Девушка достала из кармана платочек, парень сыграл отыгрыш, и она начала. Первая же частушка, касавшаяся какого-то ледащего тракториста, вызвала в зале смех и шумное оживление. Девушка подбоченилась, подняла платочек и прошлась вокруг сидящего баяниста. Затем она спела вторую частушку и снова подняла платочек. После каждой частушки она пританцовывала, и все по-разному, а в зале смеялись, шумели, хлопали и кричали «ще!».
– Очень пластичная девушка, не правда ли? – сказала Славская. – Смотрите, как она танцует! Удивительное разнообразие. Просто-таки кажется, что она каждую частушку повторяет в танце.
– Да, девушка способная, – сдержанно подтвердила Лебедева. Крымов снова кашлянул. В зале отчаянно топали ногами и аплодировали, не давая девушке уйти со сцены.
– Про голову заспивай! – крикнул кто-то.
Все засмеялись.
– Про агронома!
Девушка спела про председателя колхоза и про агронома, развела руками и убежала. В зале долго не унимались. Наконец на сцену вышли два деда с сопилками, чинно уселись, расправили бороды и, приложившись к своим дудкам, заиграли. Стало очень тихо. Со сцены лились звуки – то жалобные, то задорные, – это были старинные украинские мелодии. Под конец сыграли казачок.
– Вот дают старики! – восхищенно прошептал Чередниченко-младший. – Это тебе не на бутылках играть!
– Да-а… – протянул Чередниченко-старший, оглянувшись на Боба Картера.
Потом какой-то парень, бледный от волнения, читал стихи. Сперва он прочитал «Заповит» Шевченко, затем на русском языке стихи Щипачева и наконец, еще более побледнев, принялся читать свои стихи. Павел Крымов покосился на Крамского, сидевшего рядом. Крамской слушал, одобрительно покачивая головой, а под конец захлопал и крикнул «браво!».
Затем вышли три баяниста. Они уселись в глубине слева, растянули баяны, и на сцену высыпало десятка два парней и девчат. Застучали каблуки, замелькали ленты – зеленые, красные, желтые, синие… То был вихревой гопак, с присвистом, с гиканьем, с прихлопыванием в ладоши, с тем неистовым, бешеным ритмом, что не дает усидеть на месте. Весь зал прихлопывал танцующим. Лебедева и Крамской переглянулись, Павел Крымов зааплодировал, высоко подняв руки. В зале появился Мышкин. Он пошептал что-то на ухо Леденецкой, и та вышла.
– Аполлон Ефимыч! – тихо позвала Славская. – Ну что там, долго еще?
– Тысяча и одна ночь, – сказал Мышкин драматическим шепотом. – Конца не видно.
– У меня что-то голова разболелась, – прошептала Славская. – От лесного воздуха, что ли, я совершенно не переношу сосны. Болит, просто ужас… Я, видно, петь сегодня не смогу.
– Новости, – сказал Мышкин.
Павел Крымов оглянулся и укоризненно кашлянул, а Чередниченко-младший произнес «тсс». На сцену вышел завклубом. Он сделал от смущения очень сердитое лицо и, не зная, куда девать руки, сказал:
– А сейчас, товарищи, выступит бывший участник нашей самодеятельности, а теперь студент консерватории Гриша Голобородько.
Двое ребят, краснея от натуги, выдвинули на середину сцены рояль. Из-за кулис появилась Леденецкая с нотами, за ней шел парнишка в сером костюме и рубашке с открытым воротом. В зале дружно захлопали, кто-то крикнул: «Давай, Гриша!..» Леденецкая поправила очки, зябко потерла руки и, вопросительно взглянув на Гришу, осторожно взяла «ля». Гриша потрогал струны, покрутил колки и сказал, глядя в кулисы:
– Венявский. «Каприз».
Он примостился подбородком к скрипке. Бенедиктов поправил съехавшую набок бабочку, наклонился к Мышкину и сказал:
– Ну, знаете, Аполлон Ефимыч, это уже слишком.
– А что? – испуганно спросил Мышкин.
– Это же мой репертуар, – сказал Бенедиктов. – Взяла мои ноты, и все… Что я теперь буду играть?
– Еще новости! – сказал Мышкин.
– И вообще, – продолжал шептать Бенедиктов, – уже поздно. Половина одиннадцатого, знаете ли, пока до города доедем… Я с собой даже ключа не взял, что ж мне, на улице ночевать, что ли?
– Тсс! – произнес Чередниченко-младший.
В зале захлопали, Гриша Голобородько сказал:
– Дворжак. «Славянский танец».
– Вот вам, пожалуйста, – прошептал Бенедиктов. – Слышали? Мне здесь делать нечего, я пошел в автобус.
Он встал и вышел на цыпочках, стукнув футляром о дверь. Славская тоже поднялась.
– Выйду на воздух, – шепнула она Мышкину. – У меня разыгрывается мигрень.
– Воздух, воздух… – пробормотал Мышкин.
– Знаете, Аполлон Ефимыч, – деловито зашептал Крамской, – я считаю, нам не стоит выступать здесь с испанским танцем. Не та аудитория, и потом…
– При чем тут аудитория? – ядовито спросил Мышкин. – Скажите прямо, что вам стыдно продавать здесь свое подержанное танго за испанский танец. Может, у вас тоже мигрень? Воздух на вас плохо действует, да?
Он махнул рукой и тихо вышел из зала. Крамской и Лебедева вышли за ним в пустой вестибюль. Затем появились Боб Картер и Крымов. Боб Картер спросил:
– Ну, что решили?
– А что решать? – переспросил Мышкин. – Вы будете выступать?
Крымов заложил руки за спину и отошел в сторонку.
– Я могу, – сказал Боб Картер, – только без костюма. Куда тут с этим фраком.
– Тоже мне Боб Картер! – вздохнул Мышкин. – А вы как, Павел Семеныч?
– Мне что, – сказал Крымов, глядя в пол. – Пушкина буду читать. Маяковского…
Он взглянул на Мышкина, улыбнулся, но тотчас погасил улыбку и снова уставился в пол.








