Текст книги "Сквозь ночь"
Автор книги: Леонид Волынский
Жанры:
Искусство и Дизайн
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)
Ушел я потихоньку, не прощаясь. Внизу ждала лифта Аленка, дочь хозяев, студентка с иронически-загадочным взглядом, вся в росисто-крупных каплях.
– Ну, как там предки? – спросила она. – Все еще веселятся?
На улице валил мокрый снег. Я остановил такси, в машине стояла теплынь, шофер попался говорливый. Ехать было далеко, через всю Москву, и он успел рассказать о порядках и беспорядках в таксомоторном парке и что с планом теперь трудновато, машин прибавилось, а вообще-то день на день не приходится; вот сегодня, допустим, погода такая, что жить можно, пешком никому неохота ходить…
Да, поговорить он был мастак, и я так и не смог до конца додумать, почему мы не можем понять друг друга и подвинуло ли человека искусство вот хоть на столечко.
– Скажите, а вам нравится Модильяни? – спросил я у шофера, когда он замолчал.
– Чего, чего? – переспросил он.
– Да нет, ничего, – сказал я, расплатился и вышел.
1964
ПРОДЛЕНИЕ ЖИЗНИ
– Ну-с, на что жалуемся? – задает привычный вопрос Сергей Петрович Коротков, откинувшись в кресле, сплетя пальцы рук и приветливо глядя на сидящую перед ним миловидную, добротно одетую женщину средних лет.
Щелкнув сумочкой, женщина прячет скомканный платочек и начинает. Жалуется она на бессонницу, длящуюся вот уже около месяца, на частые головные боли, тяжесть на сердце и беспричинную раздражительность и, рассказывая обо всем этом, вдруг начинает плакать. Из глаз ее по припудренным щекам с удивительной быстротой сбегают одна за другой дробные слезы, и она, умолкнув и смущенно опустив голову, снова достает из сумочки платок.
– Ну что вы, право, – нараспев, как говорят с детьми, произносит Сергей Петрович. – Ай-яй, как нехорошо…
Налив из графина воды, он подает больной – та, отпив глоток и осушив платком щеки и уголки глаз, улыбается виноватой улыбкой. Как ни странно, лицо ее с покрасневшим носом и слипшимися ресницами кажется Сергею Петровичу еще более миловидным. Попросив ее раздеться за ширмой, он приступает к осмотру.
Осматривает он, как всегда, с чрезвычайной внимательностью – долго выслушивает, выстукивает, покалывает розовые ступни дамы булавкой, постукивает никелированным молоточком по ее нервно вздрагивающим сдобным коленям с ямочками и, наконец, заставляет ее с закрытыми глазами находить кончиком указательного пальца кончик собственного чуть вздернутого носа.
Затем начинается главное. Сергей Петрович, в отличие от некоторых других принимающих здесь врачей-невропатологов, придает опросу не меньшее значение, чем осмотру, а может быть, и большее. Он, как говорят больные, старается «вникнуть», – поэтому-то, вероятно, к нему записаться куда труднее, чем, скажем, к Толченовой, отпугивающей больных угрюмым басом, мужскими ботинками и облупившимся молотком с привешенной к нему огромной английской булавкой, или же к старому скептику Хейфицу, на желчном лице которого как бы написано: «Ваше дело болеть, мое – лечить, а что из этого выйдет – посмотрим…»
Лицо Сергея Петровича, наоборот, склоняет к доверию и надежде, а его внимательные, серьезные и добрые глаза как бы приглашают больного в союзники.
Под успокаивающим взглядом этих глаз миловидная дама старательно отвечает на различные вопросы. Но Сергей Петрович, стремящийся в ее ответах уловить то, что врачи называют «анамнезом», то есть суммой побудительных причин болезни, ничего такого пока не улавливает.
Жизнь дамы, сколько можно понять из ее рассказа, мало чем отличается от жизни большинства других дам, состоящих на учете в спецамбулатории для научных работников по графе «иждивенцы» и время от времени являющихся к Сергею Петровичу. Муж ее – кандидат наук, дочь оканчивает десятилетку. Сама она тоже с высшим образованием, в свое время окончила вуз, но… «так сложилось, доктор, знаете – дом, семья…»
Сергей Петрович понимающе кивает. Дама рассказывает, что вот уже больше года, как они получили отдельную квартиру, а прежде жили в коммунальной, в одной комнатенке.
– И вот именно теперь, когда все наконец устроилось.
Виновато улыбаясь, она снова достает из сумки платочек.
– М-да-а… – задумчиво произносит Сергей Петрович, глядя искоса в карточку, где обозначены фамилия, имя и отчество больной. – Скажите… гм… Елена Евгеньевна, а не приходилось ли вам в последнее время переживать какие-либо серьезные потрясения? Не случилось ли чего-нибудь… кгм… такого, ну, неприятного, что ли, в семье или среди близких вам людей?
Наморщив лоб, Елена Евгеньевна припоминает. Мелкие неполадки, конечно, всегда бывают, но никаких серьезных потрясений припомнить она не может. Никто из близких не умер, и вообще в семье ничего особо неприятного не было.
Сергей Петрович доверительно, в осторожных выражениях касается некоторых сторон ее личной жизни. Дама мило краснеет – нет, в личной жизни ее, право, тоже нет ничего такого…
Она смущенно пожимает плечами. Сергей Петрович откидывается к спинке кресла, опирается подбородком о сплетенные пальцы и сидит так минуту-другую.
– Видите ли, Елена Евгеньевна, – говорит он, помолчав. – Объективно ничего внушающего серьезные опасения я у вас не нахожу. Так, некоторое истощение нервной системы, нередкое в наше… гм… сложное время. Сердце немного слишком нервное, как говорится. Ну и, кроме того, определенные возрастные явления… – Он грустно улыбается и, смягчая смысл последних слов, поясняет: – Я имею в виду некоторую… гм… неустойчивость системы на возрастных рубежах, особенно характерную для женщин. Юность, молодость, зрелость – все эти периоды, знаете ли, отделены один от другого некой незримой чертой, перешагнуть через которую…
Елена Евгеньевна слушает внимательно, согласно кивая и теребя пальцами кружево платочка.
– Так вот, – продолжает Сергей Петрович, перешагнув наконец через неприятные рубежи, – я пропишу вам очень хорошую микстуру, дам на первый случай снотворное, спать надо во что бы то ни стало, но…
Здесь он делает внушительную паузу и, переменив позицию в кресле, принимается толковать о вспомогательной роли лекарств и о том, что врач является лишь помощником больного и что, в сущности, здоровье Елены Евгеньевны находится в ее собственных руках.
Он подробно и убедительно, негромким голосом втолковывает ей, как важно уметь наслаждаться жизнью, не принимать всерьез всякие мелочи, находить свое счастье в благополучии близких и т. д. и т. п.
Елена Евгеньевна согласно кивает. Под благотворным воздействием слов Сергея Петровича и его внимательных, добрых глаз у нее теплеет на душе и снова хочется плакать. Но она перемогается, до конца выслушивает его наставления и, благодарно простившись, выходит, пряча в сумочку два рецепта.
У дверей кабинета сидит очередь, возглавляемая пожилым хмурым доцентом, нетерпеливо барабанящим по лежащему на коленях портфелю. За доцентом сидит мужчина с дергающимся веком, то и дело взглядывающий на часы, а дальше – несколько дам, и среди них приятельница Елены Евгеньевны, живущая по соседству. Присев рядом с ней и достав из сумки зеркальце, Елена Евгеньевна делится впечатлениями.
«Положительные эмоции… – слышится ее оживленный шепот, – бывать на воздухе… очень, оч-чень внимательный…»
Мужчина с дергающимся веком, шумно вздохнув, меняет положение ног и в сотый раз взглядывает на часы.
Закончив прием в амбулатории, Сергей Петрович направляется в клинику, из клиники же – на заседание ученого медицинского совета, членом которого он состоит вот уже третий год. Сегодня на заседании должен обсуждаться вопрос о росте сердечно-сосудистых заболеваний. Сергей Петрович по дороге, в тесно набитом троллейбусе, еще раз обдумывает свое выступление о роли положительных эмоций при гипертонической болезни.
Но повестка почему-то меняется, на заседании обсуждают вопросы врачебной косметики, председатель долго и обстоятельно говорит о задачах борьбы с облысением, а Сергей Петрович, рисуя на конспекте своего выступления чертиков, борется с подступающим чувством раздражения.
«Надо к таким вещам относиться с юмором, – думает он, пририсовывая лысым чертикам пышные шевелюры, – ничего не поделаешь… Вот только есть хочется, зря не перекусил…»
Домой он попадает лишь в начале девятого. Живет он в двухкомнатной квартире на шестом этаже, с женой, дочерью семнадцати лет и пятнадцатилетним сыном. Кроме них, он застает дома портниху Марью Феофилактовну, болтливую, как сорока, курящую особу неопределенных лет, шьющую жене платья.
В столовой сизо от табачного дыма, на столе и полу полно обрезков, ниток и табачного пепла. В другой комнате темно, там включен телевизор. Обедает Сергей Петрович на кухне, слушая, как скулит, скребется и ударяет грудью о дверь запертый в ванной комнате Джек.
Запирают его там по требованию Марьи Феофилактовны, смертельно боящейся собак, а особенно Джека – годовалого боксера с устрашающей черногубой мордой. Между тем Джек – добрейшее существо, отличающееся лишь чудовищной невоспитанностью. Он не признает никаких запретов, кладет всем на колени пудовую башку, настойчиво лезет целоваться и без меры обожает Сергея Петровича. Учуяв его, он колотится о дверь с удвоенной силой. В ванной падает и разбивается что-то стеклянное.
Наконец Марья Феофилактовна уходит, Джека выпускают, и он, совершив поцелуйный обряд, на время успокаивается. Сергей Петрович же, перейдя в столовую, обнаруживает, что сегодняшние газеты пущены Марьей Феофилактовной на выкройки.
– Нет, ты сама посуди, Дуся, – говорит он, стараясь сохранить спокойствие. – Ведь это же, право, нехорошо. «Медицинский работник» и тот изрезали…
Жена Сергея Петровича, Евдокия Антоновна, виновато пожимает плечами, убирая со стола обрезки и нитки. Газет она никогда не читает, как не читают их и дети Сергея Петровича. Семнадцатилетняя Лида, оканчивающая десятилетку, собирает фотографии киноактеров и сама без особых на то оснований мечтает стать киноактрисой. Что же касается Игоря, то он, кажется, вообще ни о чем не мечтает. На лице его в последнее время вместе с юношескими прыщами появилось какое-то сонно-презрительное выражение. Он стал хуже учиться и, кажется, тайком покуривает. Читает он только «Библиотеку военных приключений», хотя в доме полно хороших книг. Сергей Петрович выписывает все кряду подписные издания, ими сплошь забиты два шкафа, и скоро, вероятно, придется покупать третий.
Сергей Петрович не раз уже зарекался выписывать новые издания, так как третий шкаф ставить решительно некуда. Но вот недавно не удержался – выписал Генриха Манна, Шекспира, «Тысяча и одну ночь» и еще зачем-то «Всеобщую историю искусств»…
Вздохнув, он разувается, надевает пижаму и растягивается на тахте. Из второй комнаты слышатся ненатуральные голоса, мужской и женский, затем музыка – Игорь и Лида смотрят там передачу. Евдокия Антоновна, накрыв стол пестрой плюшевой скатертью, тоже уходит туда.
«А начала-то ведь и не видела…» – со снисходительной усмешкой думает Сергей Петрович. Его давно забавляет то обстоятельство, что жена и дети смотрят все подряд, что показывают в «ящике» (так он называет телевизор), даже короткометражные фильмы о борьбе с пожарами или о рыборазведении в колхозах.
«Искусство – это ведь, в сущности, праздник для души, – рассеянно думает он, закинув руки за голову и глядя в потолок. – Нельзя же так, в самом деле, между тарелкой борща, и стаканом чая…»
Он устраивается поудобнее и, подкинув повыше подушку, натыкается на раскрытую книгу. Взяв ее, он читает с начала страницы:
«– Руки вверх! – зловеще прошипел бородач, выдернув из заднего кармана пистолет.
– Напрасно стараетесь, фон Клецке, – скупо усмехнулся капитан Серегин. – Ваш «вальтер» разряжен, а ваша наклеенная борода…»
– Игорь! – зовет Сергей Петрович, захлопнув книгу. – Скажи, пожалуйста, Игорек, – мягко спрашивает он у вошедшего сына, – неужели тебе действительно интересно читать эту белиберду? Ну добро бы ничего другого в доме не было. Вон ведь Чехов полный стоит, Толстой, Тургенев…
– Во-первых, – с присущей ему в последнее время вялой дерзостью перебивает Игорь, – во-первых, «Коричневого дьявола» как раз мама читает, ей Марья Феофилактовна принесла. А во-вторых…
– Что, что, что еще во-вторых? – вдруг срывается Сергей Петрович.
– Ты чего кричишь? – пожимает плечами Игорь. – Мы Толстого еще только в будущем году проходить будем. А Тургенева я читал, «Отцы и дети»…
– Пройденный этап, стало быть? – усмехается Сергей Петрович. – Ну ладно, иди…
Оставшись снова один и полежав, раздумывая, он корит себя за недостаточную выдержанность и повышенный тон. «Надо быть справедливым, – думает он. – В конце концов, у парня переходный возраст, отсюда и дерзость и все прочее…»
Поразмыслив, однако, еще немного, он приходит к неожиданному выводу, что в переходном возрасте в данное время находятся все – Игорь, Лида, жена и он сам.
– А ты, Джек? – спрашивает он, улыбаясь, у вошедшего в комнату боксера.
Джек понимает вопрос и улыбку по-своему. Стуча когтями, он отправляется в коридор и приносит оттуда поводок с ошейником.
– Ладно, дай отдохнуть, – отмахивается Сергей Петрович, но невоспитанный Джек, встав передними лапами на тахту, упорно тычет поводок. Мотая черногубой курносой башкой, он трижды больно ударяет Сергея Петровича по лицу железным ошейником. Тот, кряхтя, спускает ноги и обувается.
Конечно, прогулять Джека мог бы и Игорь, телепередача скоро закончится, но… «мальчику надо ведь заниматься». Чтобы не вступать в излишние пререкания, Сергей Петрович надевает на Джека ошейник, а на себя плащ и выходит.
Уже на лестнице Джек с такой силой натягивает поводок, что Сергей Петрович вынужден прыгать через три ступеньки, крепко держась за перила, чтобы не упасть. Внизу же Джек и вовсе шалеет. Вытянув шею, роняя слюну и по-бурлацки налегая широкой грудью, он поспешно перетягивает Сергея Петровича через улицу в парк. Здесь он принимается обнюхивать все подряд кусты и деревья, то и дело задирая лапу, а затем, изогнувшись, отправляет большую нужду.
На дворе – апрель, вечер теплый, тихий, пахнет черт знает как хорошо, в парке меж одевшимися весенним пухом ветвями горят фонари, по аллеям гуляют люди… Сергей Петрович, держа натянутый поводок, глядит независимо в сторону и досадует на Джека, отправляющего нужду чересчур долго.
«Ну а при чем тут животное? – корит он себя погодя, быстро идя за Джеком по аллее и делая вид, что идет так быстро по собственному желанию. – Собаке в конечном счете хочется погулять, побегать, это вполне естественно… В сущности, если вдуматься, Джек живет арестантской жизнью. Что толку в том, что его холят, кормят наваристым супом с овсянкой, купают, водят к ветеринару и даже дают витамины?»
Сергей Петрович вспоминает дворняг Альму и Жучку, живших когда-то во дворе, где прошло его детство, и под влиянием этих воспоминаний отстегивает поводок и отпускает Джека на волю. Постояв секунду в недоумении, тот начинает ошалело метаться. Он прыгает, катается, трется спиной о молодую траву, носится, фыркая, по аллеям и в конце концов насмерть пугает пожилую женщину, прогуливающую двух крошечных тойтерьеров.
– Ко мне! – зовет Сергей Петрович, опасаясь скандала, но не тут-то было… Джек вошел во вкус, ему хочется поиграть в прятки. Став за куст или за ствол дерева, он подпускает Сергея Петровича поближе, срывается и стремглав бежит за другое дерево или куст. Так длится долго. Кое-кто из гуляющих обратил уже внимание на эту игру. Парень в спортивной куртке и девушка в светлом пыльнике откровенно покатываются со смеху. Сергей Петрович и сам смеется, гоняясь за Джеком и грозя ему поводком. Тот постепенно приближается к выходу из парка и бежит через улицу к дому.
«Фу-у, наконец-то…» – вздыхает Сергей Петрович, идя вслед и отирая платком лоб. Но Джек продолжает свое. Нырнув в парадное, он останавливается у лифта и, подпустив Сергея Петровича, срывается и вихрем взлетает на второй этаж.
– Ничего, я пешочком, – любезно говорит Сергей Петрович лифтерше. Поднимаясь, он думает о том, что не стоило, пожалуй, живя так высоко, покупать собаку. Не зря-таки Дуся оттягивала. «Вот защитишь, Сереженька, кандидатскую, тогда уж…» А при чем тут кандидатская, спрашивается? Ну вот, защитил…
Остановясь, чтобы отдышаться, он шутливо грозит Джеку, глядящему сверху осклабясь и вывалив язык.
– Возраст, батенька, возраст… – бормочет он, отпирая ключом дверь.
– Ты куда это запропастился? – встречает его жена. Она сидит у зеркала при свете настольной лампы, втирая в лицо питательный крем. Делает она это какими-то особенными кругообразными движениями средних пальцев, держа остальные оттопыренными и сохраняя неподвижно-бесстрастное выражение. Сергею Петровичу почему-то не хочется глядеть на это.
– Чай будем пить? – спрашивает он, заглядывая за ширму, где спит Игорь.
– Там я на кухне приготовила, пей. У Лидочки ребята собрались.
Из столовой доносятся звуки радиограммофона. Подойдя к двери, Сергей Петрович приоткрывает ее и осторожно заглядывает. Стол сдвинут в сторону, ребята топчутся, сохраняя на лицах такое же неподвижно-бесстрастное выражение, какое он только что видел на лице у жены. Посмотрев и пожав плечами, он отправляется на кухню. Немного погодя туда заглядывает жена.
– Тут тебе из клуба пищевиков звонили, Сереженька, насчет лекции завтрашней просили напомнить…
Сергей Петрович молча пьет не слишком крепкий чай с сухариками, прислушиваясь, как расходятся, шумно прощаясь, ребята. Напившись, он идет в ванную, где подозрительно пахнет табаком.
«Курил небось, негодяй…» – думает он, зажигая газ под колонкой.
Пока он принимает душ, жена и Лида укладываются. Пройдя на цыпочках, укладывается и он и затем долго лежит, глядя в окно. Сон почему-то нейдет к нему. Он ворочается с боку на бок, считает в уме, представляет себе текущую воду, но заснуть никак не может. В голову лезет всякое: миловидная дама, находящая с закрытыми глазами кончик собственного носа; лысый, как колено, председатель ученого совета; Марья Феофилактовна, стригущая ножницами газеты; дурацкая песенка «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», под которую танцевали ребята…
Ниже этажом дважды бьют стенные часы. Нащупав шлепанцы, он поднимается и, лавируя между мебелью, осторожно проходит к тумбочке, где, кажется, должно быть снотворное. Пошарив в темноте, он с шумом роняет какую-то безделушку.
– Что? – спрашивает сквозь сон Евдокия Антоновна.
– Ничего, Дуся, ты спи, – шепчет он, тихонько сгребая с пола осколки.
Так и не найдя таблеток, он берет ощупью с письменного стола лист бумаги, карандаш и, захватив пижаму, выходит на цыпочках.
На кухне, сдвинув посуду в сторону, он усаживается и начинает набрасывать конспект лекции на тему «Продление жизни», которую должен читать завтра в клубе пищевиков.
Джек, проснувшись и аппетитно зевнув, подходит и кладет ему на колени голову.
1958
НАЕДИНЕ С СОБОЙ
1
Вчера под вечер случилось следующее: незнакомая женщина, придя к нам в дом, сообщила мне, что сын мой Митя около года встречался (она так и сказала: «встречался») с ее дочерью и что теперь дочь ее «ждет ребенка», а Митя вот уже второй месяц вовсе не бывает у них, «его как ветром сдуло».
Рассказывая это, она все время теребила мятый платочек, а под конец расплакалась, закрыв лицо руками в перчатках, а я стоял над ней со стаканом боржома и говорил какие-то пустопорожние слова, вроде «выпейте», «успокойтесь» и «слезами делу не поможешь».
Ничего более толкового я так и не выжал из себя. Кроша и обламывая карандаш, я записал ее адрес в настольном блокноте, бормоча при этом: «Все уладится» и «Надо выслушать обе стороны», а затем проводил ее к двери, беспокоясь, как бы работница наша, Анна Иванна, не догадалась, о чем был разговор. Жены моей, к счастью, не было дома.
Потом я долго сидел у стола, толкая взад и вперед движок логарифмической линейки, и – стоило лишь прикрыть глаза – снова видел трясущиеся плечи, съехавшую набок убогую смушковую шляпку, пряди крашенных перекисью волос с сединой у корней и незаштопанную дырочку в черной нитяной перчатке.
Митя пришел домой в десятом часу. У меня стучало сердце и не хватало дыхания, когда я слушал, как он топочет ногами в передней, сбивая остатки снега, и весело спрашивает у Анны Иванны: «Батя у себя?» («Батя» – это я. Иногда он еще называет меня «старик» или «корифей».) Затем он входит ко мне, держа в руках газету (там напечатана фотография новой автоматической линии, разработанной в моем бюро), и говорит:
– Ну, поздравляю, старик! Отгрохал линийку, будь здоров!
Сын мой, студент четвертого курса, тоже специализируется по автоматике, и я в душе горжусь тем, что это дело становится у нас в семье как бы наследственным. Но теперь мне не до того. Я молча, похлопывая линейкой, слушаю все приятное, что он говорит, покуда наконец он не спрашивает, заметив неладное:
– Ты что, нездоров?
И тут начинается. Я выкладываю ему все, больно отсчитывая слова линейкой на собственной ладони, а когда вижу, как он краснеет, то распаляюсь еще больше и не кричу в голос лишь потому, что боюсь, как бы не услышала Анна Иванна.
Он выслушивает меня до конца, медленно бледнея, затем садится в кресло, кладет на подоконник газету и достает из кармана папиросу.
– Па-аппрашу в моей комнате не курить! – срываюсь и швыряю линейку на стол, опрокинув вазочку с карандашами.
– Ты чего, собственно, гремишь? – морщится он и сует папиросу обратно. – Я, в конце концов, уже не мальчик…
«Щенок, мальчишка!» – эти и им подобные слова готовы сорваться, но я через силу сдерживаюсь, чтобы послушать, что же он скажет.
И он, покусывая губы и все больше бледнея, рассказывает, как познакомился, и как «встречался», и как в конце концов понял, что они друг другу не пара, нет общих интересов, что он ее не любит и что, как он выразился, «из совместной жизни толку не будет».
– Та-ак… – завершаю его рассказ тяжким вздохом. – Ну, а теперь как расхлебывать думаешь?
И тут все поворачивается непредвиденно: подняв на меня глаза, он покорно спрашивает:
– А ты бы как посоветовал?
– Прежде надо было советоваться! – плоско язвлю я, чтобы выиграть время. Но от вопроса уже никуда не денешься. Я поднимаюсь и наливаю себе боржому в стакан. Митя провожает меня настороженным взглядом. – Она что, учится? – спрашиваю через плечо, тщательно закупоривая пустую бутылку.
– Нет, – отвечает он. – Работает.
Желая, видимо, окончательно прояснить для меня картину, он рассказывает, что девушка не бог весть какая, внешностью ничего, но довольно ограниченная, «середнячка», после десятилетки в вуз не попала, пошла на чертежные курсы. Мать тоже работает, машинисткой.
– А отец? – спрашиваю, все еще возясь с бутылкой. Перед ответом отмечаю некоторую паузу.
– Отца у нее нет. На фронте погиб, что ли…
Тотчас же перед глазами у меня всплывают прыгающие прядки крашенных перекисью волос, дырочка в перчатке, я снова теряю самоконтроль и кричу Мите, что он негодяй, мелкий трус, что, будь жив у девочки отец, он отхлестал бы его, как щенка, и т. д. и т. п. Митя выслушивает все молча, покусывая губы. Затем наступает требовательная тишина. Я зачем-то беру с полки книгу, тут же швыряю ее на тахту, передвигаю телефонный аппарат с края круглого столика на середину, подхожу к окну и спрашиваю, вглядываясь в морозные узоры:
– А что… это самое… давно случилось?
Сын понимает меня возмутительно быстро.
– Всего два месяца, – без промедления отвечает он.
– Так…
Я молча барабаню пальцами по стеклу, и, право же, можно подумать, что передаю свои мысли с помощью азбуки Морзе: чуть погодя Митя за моей спиной говорит:
– Я, между прочим, предлагал ей, но она отказалась. Пусть теперь пеняет на себя.
– Что предлагал? – яростно поворачиваюсь я, хотя прекрасно знаю, что́ именно. – Что предлагал? – повторяю свой фальшивый вопрос еще яростнее. – Да как ты смеешь…
– Ну, знаешь, отец, – говорит Митя, поднимаясь. – Я хотел с тобой как мужчина с мужчиной, а ты…
– Вон! – кричу я, не помня себя. – Вон отсюда!
Секунду он стоит окаменело, бледный, а затем, рванувшись, выходит, сильно хлопнув дверью. Я еще долго не могу унять дрожь в пальцах. Хожу из угла в угол, потирая руки. Собираю рассыпавшиеся карандаши. Зачем-то передвигаю с места на место вазочки, пресс-папье, модель токарного станка, подаренную мне к пятидесятилетию. Хорошо еще, что Нины нет дома.
2
Она приходит в начале двенадцатого, пахнущая морозом. Масса впечатлений: Кочарян читал главы из «Крейцеровой сонаты».
– Ты знаешь, Синька, – возбужденно говорит она, опускаясь в кресло и трогая ладонями горящие щеки, – это место: «Няня! Он убил меня!» – просто потрясающе. Так и стоит перед глазами.
А у меня перед глазами стоит иное. Хмыкаю что-то невпопад, но она, кажется, ничего не замечает. В столовой Анна Иванна стучит посудой.
– Митенька занимается? – спрашивает Нина.
– Не знаю, – бормочу я, делая вид, что ищу какую-то книгу на полке.
– Он давно пришел?
– Давно.
Она выходит, шурша платьем. «Подалась клуша к цыпленочку», – усмехаюсь я, захлопывая ненужную книгу.
Через несколько минут в двери появляется круглое лицо Анны Иванны:
– Ужинать, Исидор Кузьмич.
Выхожу в столовую, зябко потирая руки.
– Не понимаю, что это с Митенькой, – озабоченно говорит Нина. – У него темно. Нездоров, что ли?
– Они, наверное, спать легли, – говорит Анна Иванна. – Я им туда кушать давала.
– Почему «они»? – осведомляюсь я у висящей над стулом люстры, с шумом отодвигая стул. Усевшись, перекладываю с места на место вилку, двигаю шеей, будто меня душит воротничок, и бормочу: – Они, им, их величество…
– А как же? – растерянно спрашивает Анна Иванна. Ее круглое лицо розовеет от неожиданности.
– Он, он, он! – громко повторяю, ударяя вилкой по столу в такт словам. – Уважайте же себя, в конце концов! Мы здесь все одинаковы, лично я пришел в этот город в холщовых портках и босиком, понятно? И зовут меня не Исидор, а Сидор, прошу запомнить!
Анна Иванна молча пожимает круглыми плечами и выходит. В глазах ее под очками блестят слезы.
– Что с тобой, Синя? – понизив голос, спрашивает Нина. – В чем дело? Не понимаю. Зачем ты обижаешь человека?
– Обижаю? – протяжно переспрашиваю я. – Сколько еще лет мы из себя рабство выколачивать будем, скажи мне?
– Ешь, ради бога, – пожимает плечами Нина. – Какая тебя муха укусила?
Заставляю себя промолчать. Кладу на тарелку кусок ветчины, ковыряю вилкой.
– Горчицы дать? – спрашивает Нина.
– И так горько.
Она снова пожимает плечами и продолжает есть, и меня раздражает то, что она держит вилку в левой, а нож в правой, как на банкете, и нарезает ветчину аккуратными квадратиками, намазывая каждый горчицей, и жует не открывая рта.
А потом мне становится жаль ее, и я с грустью смотрю на одряблевшую кожу ее шеи и рук, на морщины на лбу и у носа, и гусиные лапки у глаз, и на все другие вестники старости, особенно заметные в такие вот часы, Вечером, при ярком свете люстры в столовой.
3
Прежде чем пойти в спальню, еще долго вожусь у себя в кабинете: ставлю на места книги, роюсь в ящиках, открываю форточку. Беру с подоконника газету, оставленную сыном.
Фотография автоматической линии для термической обработки инструмента занимает весь низ первой страницы. Линия действительно неплоха. Это – сложная группа умных механизмов, для управления которыми требуются всего лишь два оператора; они также изображены на снимке: девушка в кокетливо повязанной косынке и парень с угрюмым лицом, в халате-спецовке и при галстуке. Посмотрев на снимок, прячу газету в ящик и отправляюсь в ванную. Там долго стою под душем, разглядываю свои сухие, широкие в кости руки, впалую грудь с запутавшимися в волосах блестящими каплями и ноги, сохранившие заметную кривизну – память полуголодного детства. Растягивая время, тщательно вытираюсь простыней, надеваю халат и наконец выхожу, неся в руках одежду.
В квартире тихо, и свет в передней погашен, только счетчик звенит и щелкает в темноте, как сверчок. Под дверью спальни теплится узкая полоска. Берусь за ручку, но, помедлив немного, возвращаюсь на цыпочках и останавливаюсь у Митиной двери, прислушиваясь. Слышно ровное, сонное дыхание. Спит как ни в чем не бывало…
Усмехнувшись и покачав головой, иду в спальню.
Лампа-грибок горит уютным неярким светом. Нина тоже спит, уронив на коврик книгу, маленькая под оранжевым стеганым одеялом.
Я гашу лампу, в темноте кладу одежду на стул и с воровской осторожностью укладываюсь. Теперь я имею возможность побыть наедине с собой и подумать.
Думаю же я прежде всего о том, что молодежь нынче совсем не та, что в наше время.
«Нашим временем» я называю годы, когда ходил в обтерханных штанах, ел соевые котлеты в студенческой столовой и стыдился надеть галстук. Нина тогда работала светокопировщицей – дни напролет в тесной каморке, при слепящих лиловых вспышках, среди бесконечных рулонов синьки. Вот оттуда-то, с тех пор и пошло: «Синька»… Другого уменьшительного от «Сидор» она так и не смогла придумать…
Прислушиваясь к ее дыханию, я припоминаю множество других, смешных, несвязных и милых подробностей: «бригадный метод» у нас в институте, когда один отвечал за четверых; комсомольские собрания, где «прорабатывали» профессоров и директора; бурные литсуды на голодный желудок; кинотеатр «Молния» с ненумерованными местами, куда мы врывались из фойе с истинно молниеносной быстротой и громовым грохотом, толкаясь локтями, а затем на полтора часа забывали обо всем на свете, прильнув глазами к моросящему серым дождиком немому экрану.
Вспоминаю я почему-то и сухонького, от макушки до пят испачканного мелом преподавателя начертательной геометрии со свирепой фамилией Гунн. По причине маленького роста он не доставал до верха доски, и для него держали в аудитории подставку, называвшуюся «подгунник». Взобравшись на нее, стуча и скрипя мелом, пачкаясь и без умолку говоря, он опутывал огромную доску вихрем жирных и тонких линий, пунктиров и штрих-пунктиров. И то, что с неуклонной закономерностью рождалось на наших глазах из этого вихря, казалось мне зримым прообразом будущего, – надо лишь поскорее понять, научиться, и оно обязательно возникнет – разумное, стройное, ясное.
Поскорее понять, научиться… Я вспоминаю, как мы брали отстающих на «буксир». Как Степа Ильченко, страдальчески морща свой засеянный угольными крапинками лоб, говорил: «Ребята, я с этих дифференциалов ума тронусь, ну нехай меня обратно на шахту отпустят, тут же на одной сое припухнешь…» И как тот же Ильченко, когда Светланка Родичева взяла его на «буксир» по линии интегралов и дифференциалов, ни с того ни с сего купил нелепые белые гамаши к своим просящим каши полуботинкам. И как же он, когда кто-то из ребят неосторожно прошелся насчет Светланкиной фигуры, потемнел и, сложив пальцы в пудовый кулак, сказал: «Понюхай! Понял?»








